Классики-современники

Обитатели Венеры

Ирвин Шоу. Перевод с английского Евгении Золот-Гасско 27 октября 2019
Поделиться

Он катался на лыжах с раннего утра, уже решил, что пора отдохнуть и пообедать в деревне, но Мэк попросил: «Давай еще разок спустимся, а потом поедим». И так как это был последний день перед отъездом Мэка, Роберт согласился снова подняться на гору. Погода была так себе, хотя на небе мелькали просветы, и видимость в то утро была вполне достаточной для приличного катания. В битком набитом подъемнике им пришлось протискиваться среди ярких свитеров и анарок, компаний лыжников, нагруженных пакетами для ланча, запасной одеждой и полиэтиленовыми плащами для подъема. Наконец двери закрылись, и кабина поползла вверх, минуя вереницу сосен, тянувшихся вдоль подножия горы.

Пассажиров набилось столько, что едва можно было вытащить из кармана платок или зажечь сигарету. Роберта прижало — не без приятности для него — к молодой хорошенькой итальянке с недовольным выражением лица, которая через его плечо объясняла кому-то, почему в Милане так мерзко жить зимой. «Milano si trova in un bacino deprimente, — говорила она, — bagnato dalla pioggia durante tre mesi all’anno. E, nonostante il loro gusto per l’opera, i Milanesi non sono altro volgari materialisti che solo il denaro interessa». Роберт знал немного итальянский, по крайней мере, достаточно для того, чтобы понять, что говорила итальянка: Милан расположен в мрачной котловине, которую ежегодно на три месяца заливают дожди, а миланцы, несмотря на свое пристрастие к опере, непроходимо глупы и прагматичны — их интересуют только деньги.

Роберт улыбнулся. Он не родился в Соединенных Штатах, но в 1944 году стал их гражданином, и ему было приятно услышать в самом сердце Европы, что кого-то еще, помимо американцев, обвиняют в прагматизме и исключительном интересе к деньгам.

— Что это графиня говорит? — шепотом спросил Мэк у Роберта над рыжими кудрями миниатюрной швейцарки, зажатой между ними.

Мэк служил лейтенантом и был отпущен в увольнение из части, стоявшей сейчас в Германии. Он уже пробыл в Европе почти три года и, чтобы отличаться от рядовых туристов, называл всех хорошеньких итальянок графинями. Роберт познакомился с ним неделю назад в баре гостиницы, где оба они остановились. Лыжники «одного полета», искатели трудностей и приключений, они теперь каждый день катались вместе и уже договорились встретиться здесь в это же время в будущем году, если Роберту удастся приехать из Америки.

— Графиня говорит, что в Милане все интересуются только деньгами, — ответил Роберт, стараясь говорить тихо, хотя из-за несмолкаемой вокруг болтовни его вряд ли кто-либо мог услышать.

— Будь я в Милане, конечно, и графиня тоже, меня б уж явно интересовали не деньги, а нечто другое. — Мэк с нескрываемым восхищением взглянул на итальянку. — Не можешь ли ты узнать, на какой спуск она собирается?

— Зачем тебе? — спросил Роберт.

— Чтобы податься туда же, — ухмыльнулся Мэк. — Я намерен следовать за ней как тень.

— Мэк, не теряй попусту время, — сказал Роберт. — Сегодня твой последний день.

— Именно в последний день случается все самое стоящее.

Мэк, этот простодушный здоровяк, сиял, любуясь итальянкой, которая не обращала на него ни малейшего внимания. Теперь она жаловалась своей приятельнице на сицилийцев.

На несколько минут выглянуло солнце, и в кабине, где на столь малом пространстве было зажато человек сорок и все в зимней одежде, стало нестерпимо жарко. Под гул разговоров на французском, итальянском, английском, швейцарско-немецком и немецком Роберт незаметно задремал. Ему нравилось быть в гуще этого неофициального конгресса языков. Отчасти поэтому он приезжал в Швейцарию кататься на лыжах всякий раз, когда ему удавалось вырваться в отпуск. В зловещие дни, которые переживал мир, Роберту виделся луч надежды в этом добродушном многоязычном хоре людей, улыбавшихся незнакомым и не представлявших друг для друга никакой угрозы, собравшихся в этих сверкающих белизной горах с единственной целью — наслаждаться снегом и солнцем.

Ощущение всеобщей сердечности, испытываемое Робертом в этих поездках, усиливалось тем, что большинство людей на трассах и в подъемниках казались ему более или менее знакомыми. Лыжники словно объединились в нечто вроде международного клуба, и теперь из года в год одни и те же лица встречались в Межеве, Давосе, Сант-Антоне и Валь-д’Изере; создавалось впечатление, что знаешь почти всех в горах. Было среди них четыре или пять американцев, которых Роберт явно встречал на рождество в Стоу. Они прилетели сюда одним из дешевых рейсов, каждую зиму предоставляемых компанией «Суис-Эйр» лыжным клубам. Американцы, молодые и восторженные — никто из них ни разу не бывал в Европе — шумно восхищались всем: Альпами, едой, снегом, погодой, крестьянами в синих одеждах, элегантными лыжницами, мастерством и изяществом инструкторов. Их откровенный восторг обеспечил им явные симпатии местных жителей. Кроме того, они щедро, по-американски, давали чаевые, что, по мнению швейцарцев, было необычайно подкупающим пренебрежением к тому, что все подаваемые им счета уже включали пятнадцать процентов чаевых. Из американок две были очень привлекательны юной красотой «королев выпускного бала», а долговязый парень из Филадельфии, неофициальный лидер группы, был отличным лыжником; он проводил остальных по трассам и помогал начинающим справляться с трудностями.

Когда кабина поползла вдоль крутого заснеженного склона, филадельфиец, стоявший рядом с Робертом, заговорил с ним:

— Вы ведь спускались здесь раньше, не правда ли?

— Да, — ответил Роберт. — Несколько раз.

— Какой тут лучший спуск в это время дня? — Филадельфиец говорил в той бесстрастной, протяжной манере, принятой в хороших школах Новой Англии, которую обычно пародируют европейцы, изображая американцев из высших слоев общества, когда хотят над ними посмеяться.

— Они сегодня все хороши, — сказал Роберт.

— А что это за спуск, который все так хвалят? Кайзер… или что-то в этом роде.

— Кайзергартен. Наверху первый спуск направо у выхода с базы.

— Трудная трасса?

— Не для новичков.

— Вы же видели, как эта компания катается? — Парень помахал рукой в сторону своих приятелей. — Как вы думаете, они потянут?

— Ну-у, — протянул Роберт неуверенно. — На полпути там есть узкая, крутая ложбина, вся в буграх, и еще пара мест, где очень нежелательно падать: упадешь — покатишься до самого дна.

— А-а, рискнем! — воскликнул филадельфиец. — Пойдет на пользу их характерам.

— Мальчики и девочки! — громко позвал он. — Трусы остаются наверху и принимаются за ланч. Герои следуют за мной! Идем на Кайзергартен!..

— Фрэнсис, — отозвалась одна из хорошеньких. — По-моему, ты твердо решил прикончить меня в этой поездке.

— Это не так страшно, как кажется, — постарался ее успокоить Роберт.

— Послушайте, — девушка с интересом посмотрела на Роберта, — мы с вами раньше нигде не встречались?

— Вчера в этом же подъемнике, — ответил Роберт.

— Нет, — девушка замотала головой. В своей черной барашковой шапке она походила на барабанщицу из школьного оркестра, выдающую себя за Анну Каренину. — Нет, не вчера, раньше. Где-то в другом месте.

— Я видел вас в Стоу, — признался Роберт. — На рождество.

— А, вот где, — сказал она. — Я видела вас на спуске. Боже, это было так грациозно!

Мэк расхохотался — ему показалось забавным такое определение стиля Роберта.

— Не обращайте внимания на моего друга, — Роберту льстило восхищение девушки. — Он неотесанный солдат, который пытается покорить горы грубой силой.

— Послушайте, — озадаченно заметила девушка, — у вас какой-то немного странный выговор. Вы американец?

— Ну… да. Теперь да. Я родился во Франции.

— А… Тогда понятно, вы родились среди скал.

— Я родился в Париже, — поправил ее Роберт.

— Вы там и живете?

— Я живу в Нью-Йорке.

— Вы женаты? — с любопытством спросила девушка.

— Барбара! — вмешался филадельфиец. — Веди себя прилично.

— Я задала человеку простой, дружеский вопрос, — возразила Барбара. — Вы ведь не против, месье?

— Вовсе нет.

— Так вы женаты?

— Да, — ответил Роберт.

— И у него трое детей, — услужливо добавил Мэк. — На следующих выборах старшенький будет баллотироваться в президенты.

— Ну, не досадно ли, — сказала девушка. — Я поставила себе цель в этой поездке обязательно познакомиться с неженатым французом.

— Я уверен, вам это еще удастся, — обнадежил ее Роберт.

— А где ваша жена? Сейчас? — спросила Барбара.

— В Нью-Йорке.

— Беременная, — подчеркнуто любезно вставил Мэк.

— И она позволяет вам вот так вот уехать кататься на лыжах? — изумленно спросила девушка.

— Да, — ответил Роберт. — Правда, я сейчас в Европе по делам, но вот удалось на десять дней улизнуть.

— По каким делам? — поинтересовалась девушка.

— Я — торговец алмазами. Покупаю и продаю алмазы.

— Именно с таким мужчиной я и хотела познакомиться. Усыпанным алмазами. Но неженатым.

— Барбара! — одернул ее филадельфиец.

— Я имею дело с промышленными алмазами. Это несколько другое.

— Ну и что, — сказала девушка.

— Барбара, хоть притворись, что ты леди, — снова не выдержал филадельфиец.

— Если нельзя говорить откровенно со своим же собратом-американцем, с кем же тогда можно? — Она смотрела на гору сквозь плексигласовое стекло кабины. — Настоящее чудище, а? В жар бросает от ужаса.

Девушка повернулась и внимательно посмотрела на Роберта.

— А вы действительно похожи на француза. Страшно элегантный. Вы абсолютно уверены, что женаты?

— Барбара, — уже безнадежно взмолился филадельфиец.

Роберт засмеялся, а вместе с ним и Мэк, и остальные американцы. Девушка же улыбалась из-под своей мохнатой шапки, довольная своим дурачеством и реакцией окружающих. Многие в кабине, не понимавшие английского, хоть и непричастные к шутке, тоже дружелюбно улыбались.

И вдруг среди общего веселья, совсем рядом с собой Роберт услышал тихий, неприязненный голос: «Schaut euch diese dummen amerikanischen Gesichter an! Und diese Leute bilden sich ein, sie waren berufen, die Welt zu regieren».

Роберт научился немецкому языку еще ребенком от своих эльзасских дедушки и бабушки, и он понял то, что было сказано, но усилием воли заставил себя не повернуться, не посмотреть на говорившего. Роберту хотелось верить, что с годами он избавился от вспыльчивости, и, если никто в кабине не слышал или не понял сказанного, он не станет поднимать шума, поскольку приехал сюда получать удовольствие, и меньше всего ему хотелось ссориться, втягивать в ссору Мэка и других людей. Давным-давно он постиг науку притвориться глухим, когда слышал нечто подобное или даже кое-что похуже.

Если какому-то немецкому подонку вздумалось сказать: «Посмотри на эти тупые американские рожи. И эти люди возомнили себя избранными управлять миром», то что это в сущности меняет? Взрослый человек, если может, пропускает такое мимо ушей. Роберт даже не стал оборачиваться; если он увидит того, кто говорил, ему уже не сдержаться. Пока этот ненавистный голос остается анонимным, пусть себе скользит мимо, как и многое другое, что ему довелось за свою жизнь слышать от немцев.

Но до чего же трудно было не обернуться, и Роберт закрыл глаза, злясь на себя, что никак не может отделаться от услышанной мерзости. До этого момента отдых его был безупречен, и просто глупо его омрачать даже на миг из-за какого-то голоса в толпе. Приехал в Швейцарию кататься на лыжах — будь готов к тому, что встретишь там немцев. С каждым годом их становится все больше: крупных, процветающего вида мужчин и угрюмых женщин, подозревающих, что их все время обманывают, обсчитывают. И эти мужчины, и женщины безо всякой необходимости напирали и толкались в очередях на подъемник, делая это с неким тупым эгоизмом и сознанием своего бесспорного расового превосходства. Катались они большими группами, с мрачным видом — точно по военному приказу. А по вечерам, когда они развлекались в барах и гостиных, их веселье было еще невыносимее, чем сосредоточенная угрюмость и юнкерское высокомерие днем. Рассевшись краснолицыми отрядами, они поглощали галлонами пиво, горланили студенческие застольные песни, то и дело разражаясь взрывами тяжеловесного смеха. Роберт пока еще не слышал, чтобы они пели «Horst Wessel», но заметил, что они больше не пытаются выдавать себя за швейцарцев, австрийцев или урожденных эльзасцев. И даже в горнолыжный спорт, индивидуальный, легкий, грациозный, немцы, похоже, привнесли некую стадность. Пару раз у трамплина Роберт поделился своей неприязнью к немцам с Мэком, и Мэк, который был далеко не глуп, несмотря на свой наивно-грубоватый вид, сказал ему:

— Вся штука, парень, в том, что их надо изолировать друг от друга. Только большими группами они действуют на нервы. Я жил в Германии три года и встречал там много славных ребят и даже несколько потрясающих девочек.

Роберт согласился с Мэком. В глубине души ему хотелось верить, что Мэк на самом деле прав. К тому же во время войны немцы играли настолько большую роль в его сознательной жизни, что день окончания войны явился для него как бы днем личного освобождения от них, своего рода выпускной церемонией школы, в которой он вынужден был учиться много лет, стараясь решить одну-единственную, утомительную и мучительную задачу. Тогда он заставил себя поверить в то, что поражение вернет немцам благоразумие. И потому вместе с облегчением от мысли, что его больше уже не могут убить, он испытал почти такое же облегчение от того, что ему больше не нужно о них думать.

Стоило войне закончиться, и Роберт уже был целиком за то, чтобы как можно скорее наладить нормальные отношения с Германией из соображений политических и просто человеческих. Он пил немецкое пиво и даже купил себе фольксваген, и все же, если б его спросили, он — зная скрытую в немецкой душе страсть к катастрофам — не посоветовал бы вооружать немцев водородной бомбой. По своей работе Роберт очень редко сталкивался с немцами, и только в этой деревушке Граубунден, где их присутствие с каждым годом становилось все заметнее, мысль о немцах все еще тревожила его.

Но Роберт любил эту деревушку, и даже представить себе не мог, что ему придется отказаться от поездок сюда только из-за того, что все чаще здесь мелькают номерные знаки Мюнхена и Дюссельдорфа. Может быть, думал он, лучше приезжать сюда не в конце февраля, а скажем, в январе. Конец февраля и начало марта, когда теплое солнце сияет до шести часов вечера, — излюбленный сезон немцев. Они, прямо-таки пожиратели солнца, рассыпавшись по холмам, усаживаются на камни, раздетые до пояса, поедают свои ланчи и жадно поглощают каждый луч солнца. Словно они приехали из страны нескончаемой мглы, вроде планеты Венеры, и должны во время своих коротких отпусков впитать как можно больше тепла и жизни, чтобы потом до конца года хватило сил вынести гнетущий мрак своей родины и присутствие прочих обитателей Венеры.

Роберт усмехнулся своей терпимости и снова почувствовал прилив расположения к людям вокруг себя. «Возможно, будь я холостой, встретил бы баварскую девушку, влюбился бы в нее и покончил со всем этим раз и навсегда».

— Предупреждаю тебя, Фрэнсис, — говорила девушка в барашковой шапке. — Если ты угробишь меня на этой горе, то в Йеле есть трое ребят, которые достанут тебя из-под земли…

И тут Роберт снова услышал голос немца. «Warum haben die Amerikaner nicht genugend Verstand, — голос звучал рядом с ним тихо, но отчетливо, и акцент был чисто немецкий, не цюрихский и не какой-либо другой швейцарский, — ihre dummen kleinen Nutten zu Hause zu lassen, wo sie hingehoren?»

Теперь Роберт знал, что ему не избежать ни взгляда, ни поступка. Сначала он посмотрел на Мэка, слышал ли тот, — Мэк понимал по-немецки и мог быть опасен. При всем его добродушии, если б он услышал: «Почему у американцев не хватает мозгов оставлять своих глупых шлюшек дома, где им и место?» — немцу здорово бы досталось. Но Мэк по-прежнему безмятежно улыбался графине. «Это только к лучшему», — с облегчением подумал Роберт. Швейцарская полиция терпеть не может драк, чем бы они ни были вызваны. А Мэк в ярости может натворить такое, что тюрьмы ему не миновать. Для американского военного, состоящего на службе во Франкфурте, подобный скандал мог бы иметь серьезные последствия. «А худшее, что может случиться со мной, — размышлял Роберт, оборачиваясь, чтобы посмотреть на говорившего, — это часок-другой в участке, потом лекция полицейского чиновника об оскорблении гостеприимства».

Почти автоматически Роберт решил, когда они доберутся до вершины, последовать за человеком, говорившим по-немецки, спокойно сообщить ему, что понял все сказанное им про американцев, и дать ему пощечину. Только бы этот тип не оказался намного сильнее его.

Поначалу Роберт никак не мог определить, кто же его противник. За итальянкой, спиной к нему, стоял высокий мужчина, и голос раздавался именно оттуда. В кабине, набитой людьми, Роберт видел только его голову и плечи, широченные и мощные под черной паркой. На голове у него была фуражка из тех, что носили во время войны солдаты африканской дивизии. Рядом с ним стояла полная, с суровым лицом женщина, которая озабоченно что-то ему шептала. Мужчина резко и отчетливо сказал ей по-немецки: «Плевать мне на тех, кто понимает язык. Пусть себе понимают», и Роберту стало ясно, что он нашел того, кого искал.

Веселящая дрожь предвкушения пронзила Роберта, руки его напряглись и задрожали. Жаль, что кабина будет тащиться до вершины еще минут пять. Сознавая, что драка неизбежна, он больше не мог ждать. Роберт, не отрываясь, смотрел в широкую черную нейлоновую спину, желая только одного: чтобы мужчина обернулся и он увидит его лицо. Интересно, уложит ли он его с первого удара, станет ли немец извиняться, попытается ли он драться лыжными палками. Роберт решил держать свои наготове — так, на всякий случай. Он снял тяжелые кожаные варежки и засунул их за пояс. Удар голыми кулаками будет точнее. В голове у него промелькнуло: а не носит ли тот кольцо? Роберт все еще неотрывно смотрел в затылок немцу, точно вынуждая его обернуться. Полная женщина перехватила его взгляд, опустила глаза и зашептала что-то мужчине в черной парке. Через несколько секунд он обернулся, делая вид, что обернулся случайно, без всякой цели. Мужчина посмотрел ему прямо в лицо, и Роберт подумал: «Если кататься на лыжах годами, то рано или поздно наткнешься на тех, кого уже встречал раньше». И вдруг, в одно мгновение он понял, что на вершине горы ему предстоит отнюдь не простая потасовка. Он должен убить того, чьи ледяные голубые глаза, обрамленные бледно-желтыми ресницами, с вызовом смотрели на него из-под белого козырька фуражки африканского легионера.

 

Это произошло давно, зимой 1938 года, во французской Швейцарии, и было ему тогда четырнадцать лет. Солнце садилось за горой, было минус 10оС, он лежал в снегу с нелепо вывернутой ногой, боль еще по-настоящему не вступила, и те же глаза смотрели на него сверху…

Он совершил тогда ужасную глупость, но в ту минуту его не столько заботила сломанная нога, сколько волновало, что скажут родители, когда узнают о случившемся. Он поднялся на гору в конце дня, когда там почти никого уже не было, и пошел не на обычную трассу, а стал продираться через кусты и деревья по свежей пороше. Одна его лыжа напоролась на затаившийся под снегом корень, и, он упал ничком, врезавшись в снег, под мерзкий сухой хруст в правой ноге.

Стараясь не паниковать, он сел лицом к трассе, отметки которой были видны сквозь сосновый бор на сотни метров вокруг. Случись мимо пройти запоздалому лыжнику, он наверняка услышит его крик. Он не пытался ползти к шестам, так как стоило ему шевельнуться, и очень странное чувство дрожью пробегало из лодыжки вверх по ноге в самую сердцевину желудка, вызывая неимоверную тошноту.

Тени в лесу удлинились, и лишь самые высокие вершины еще розовели в зеленоватом морозном небе. Роберт начинал замерзать, время от времени его пробирала резкая дрожь. «Я здесь умру, — подумал он. — Сегодня вечером я здесь умру». Он представил себе своих родителей и сестру, которые сейчас, вероятно, пьют чай, удобно устроившись в теплой столовой шале в двух милях от горы, и принялся кусать губы, чтобы не расплакаться. Еще час или два они не станут беспокоиться о нем, а когда забеспокоятся, не будут знать, с чего начать поиски. Роберт не знал никого из тех семи-восьми человек, которые поднимались вместе с ним в кабине последним рейсом, и никому не сказал, на какой спуск идет. Здесь три горы и три подъемника, и бесконечное число спусков. Он мог выбрать любой из них, и найти его в темноте — дело почти безнадежное. С востока медленно высокой черной стеной двигались облака, закрывая и без того потемневшее небо. Если ночью пойдет снег, его тело не найдут до весны. Он обещал матери ни за что не кататься на лыжах один, нарушил свое обещание и теперь наказан.

Тут Роберт услышал шум быстро скользящих лыж, резкий металлический скрежет по обледенелому снегу. Еще до появления лыжника он закричал:

— Au secours! Au secours! *На помощь! На помощь! (франц.).

Темная тень, несшаяся стрелой, на секунду мелькнула в высоте, исчезла за группой деревьев и снова вынырнула, но уже гораздо ниже, почти на одном уровне с ним. Роберт дико, истерично кричал, из горла его вырывались уже не слова, а бессмысленный, страстный, раздирающий глотку зов, обращенный ко всей человеческой расе, представленной в этот миг заката на этой ледяной горе темной ловкой фигурой, летящей с резким металлическим скрежетом и свистом ветра к деревушке у подножия горы.

И вдруг, о чудо! Фигура замерла в вихре снега. Роберт заорал криком без слов, и голос его эхом дико отозвался в лесу. На мгновение лыжник застыл, и Роберта охватил ужас: вдруг это была галлюцинация, иллюзия движения и звука?! Вдруг там, на снегу, на краю леса, никого не было, и он только воображал, что кричал, с невероятным усилием напрягая горло и легкие, а на самом деле был нем и никто его не слышал!

Тут же все, что было вокруг, исчезло. Точно где-то внутри у него опустился занавес, и какая-то теплая жидкость закупорила все входы и выходы его тела. Он слабо замахал руками и провалился в небытие.

Когда Роберт пришел в себя, он увидел склонившегося над ним мужчину, растиравшего ему снегом щеки.

— Вы услышали меня, — сказал ему Роберт по-французски. — Я боялся, что вы не услышите.

— Ich verstehe nicht, — отозвался мужчина. — Nicht parler franzosisch. *Я не понимаю. Не говорю по-французски (нем.).

— Я боялся, вы не услышите меня, — повторил Роберт уже по-немецки.

— Ты глупый мальчик, — сурово заговорил мужчина на четком, отточенном немецком языке образованного человека. — И очень везучий. Я — последний, кто остался на горе.

Он ощупал лодыжку Роберта жесткими проворными пальцами.

— Замечательно, — бросил он иронично. — Просто замечательно. Месяца три проваляешься в гипсе. Так, не шевелись. Я сниму с тебя лыжи, тебе будет удобнее.

Он ловко расстегнул кожаные ремешки и воткнул лыжи в снег, затем смахнул порошу с ближайшего пня и, подойдя к Роберту сзади, взял его под мышки.

— Расслабься. И не пытайся мне помочь. — Он приподнял Роберта. — К счастью, ты ничего не весишь. Сколько тебе лет? Одиннадцать?

— Четырнадцать.

— В чем же дело? — засмеялся мужчина. — Что же это вас в Швейцарии совсем не кормят?

— Я француз, — сказал Роберт.

— Хм. Француз, — повторил мужчина бесстрастным голосом. Он полуперенес, полудоволок Роберта до пня и мягко опустил его.

— Так. По крайней мере, ты уже не в снегу. И пока что не замерзнешь. Слушай теперь внимательно. Я отнесу твои лыжи в лыжную школу, скажу им, где ты, и попрошу прислать за тобой сани. Не пройдет и часа, как они уже будут здесь. С кем ты живешь в городе?

— С мамой и папой. В шале «Монтана».

— Хорошо, — мужчина кивнул. — Шале «Монтана». Они тоже говорят по-немецки?

— Да.

— Отлично. Я позвоню им и скажу, что их глупый сынок сломал ногу и патруль доставит его в больницу. Как тебя зовут?

— Роберт.

— Роберт, а дальше?

— Роберт Розенталь. Пожалуйста, не говорите им, что я сильно повредил ногу. Они и без того будут очень волноваться.

Мужчина помедлил с ответом. Он сосредоточенно связывал лыжи Роберта, потом взвалил их себе на плечо.

— Не волнуйся, Роберт Розенталь. Я не разволную их больше, чем нужно.

Он резко тронулся с места и легко понесся между деревьями — палки в одной руке, лыжи, балансирующие через плечо, в другой.

Мгновенное исчезновение незнакомца застало Роберта врасплох, и, когда тот уже был далеко, почти скрылся за деревьями, он вспомнил, что даже не поблагодарил человека, спасшего ему жизнь.

— Спасибо! — заорал он в сгущающуюся темноту. — Большое спасибо!

Лыжник ни на секунду не замедлил бег, и Роберт так никогда и не узнал, слышал ли он его крик благодарности. Но только прошел час, стало совершенно темно, облако, плывшее с востока, заволокло звезды, а патруля все не было. У Роберта были часы со светящимся циферблатом. В десять минут восьмого, когда по его часам получалось, что прошло полтора часа, Роберт решил, что за ним никто уже не придет. Если он хочет дожить до утра, ему надо как-то выползти из леса и самому добраться до города.

Задеревеневший от холода, Роберт с трудом понимал, что с ним происходит. Зубы его неистово стучали, точно челюсти превратились в детали спятившей с ума и полностью вышедшей из-под контроля машины. Пальцы рук потеряли всякую чувствительность, а боль в ноге безостановочно накатывала пронзительными, пульсирующими волнами. Роберт натянул капюшон парки и втянул голову в плечи насколько мог, и от его дыхания парка тут же затвердела. Вдруг он услышал, что кто-то поблизости скулит, и только через несколько минут понял, что скулящий стон исходит из него самого, а он никак не может его унять.

Неуклюже, с неимоверным старанием Роберт попытался приподняться с пня так, чтобы не надавить на сломанную ногу, но в последний момент поскользнулся и вывихнул ее. Он дважды вскрикнул и рухнул лицом в снег. Единственной его мыслью теперь было лежать не шевелясь — любая попытка выжить казалась ему просто невыносимой. Позже, когда он стал значительно старше, Роберт пришел к выводу, что его заставила тогда двигаться лишь мысль о матери и отце, ждавших его там внизу в городе, ждавших наверняка в тревоге, которая вот-вот перейдет в ужас.

И он пополз на животе, разгребая впереди себя снег, цепляясь за камни, низко свисавшие ветки, скрытые под снегом корни, метр за метром прочь из леса. Что-то сорвало у него с руки часы, и, добравшись наконец до вех на трассе, он понятия не имел, сколько времени ему понадобилось, чтобы преодолеть сотню метров, — пять минут или пять часов. Он лежал на снегу, задыхаясь, рыдая, вглядываясь в огни города там, внизу, зная, что ему никогда до них не добраться, а добраться нужно. Передвигаясь в глубоком снегу, Роберт затратил столько сил, что согрелся: по лицу его заструился пот, кровь хлынула в онемевшие руки и ноги, пронзив их тысячью болезненных уколов.

Огни города служили ему теперь ориентиром. То тут, то там на фоне их далекого уютного сияния мелькали маркировочные шесты. По утрамбованному снегу трассы ползти стало легче, и время от времени ему удавалось проскользить метров десять-пятнадцать без остановки. Он вскрикивал, когда сломанная нога ударялась о ледяной бугор или выворачивалась, если за крутым уступом следовало ровное место. Один раз он не смог удержаться и угодил в стремительный ручей, из которого ему удалось выбраться минут через пять промокшим насквозь в ледяной воде. А огни города казались ничуть не ближе, чем прежде.

В конце концов Роберт почувствовал, что двигаться больше не может. Совершенно измученный, он дважды останавливался, потому что у него была рвота с кровью, попытался сесть, чтобы в случае, если ночью пойдет снег, утром кто-то мог увидеть его торчащую макушку. Когда он мучительно старался приподняться, между ним и огнями города мелькнула тень. Она, казалось, была совсем близко, и, собрав последние силы, Роберт закричал. Как говорил потом крестьянин, который спас его, он кричал «Простите!»

Крестьянин вез на больших санях сено из сарая в горах. Сбросив сено с саней, он положил в них Роберта и, осторожно притормаживая, повез его по тропе, пересекавшей трассы, вниз, в больницу.

 

К тому времени, когда мать с отцом узнали о случившемся и прибыли в больницу, врач уже ввел Роберту морфий и занялся его ногой. Только на следующее утро, лежа в серой больничной палате на вытяжке, обливаясь потом от боли, мальчик смог наконец рассказать родителям, что с ним произошло.

— И тут я увидел этого человека, несущегося со всей скоростью на лыжах, совсем одного.

Роберт старался говорить спокойно, только бы не показать, каких усилий ему стоит каждое слово, только бы с их застывших лиц исчезло выражение испуга и потрясения. Роберт делал вид, что ему почти не больно и вся история выеденного яйца не стоит.

— Он услышал меня, подошел, снял с меня лыжи, усадил поудобнее на пень, спросил, как меня зовут и где остановились мои родители, сказал, что пойдет в лыжную школу, сообщит, где я нахожусь, и за мной пришлют сани, а потом позвонит вам в шале и скажет, что меня везут в больницу. Прошло больше часа, было уже совсем темно, никто за мной не приходил, я решил, что ждать больше не имеет смысла, и стал спускаться сам. Мне повезло: я увидел этого крестьянина с санями и…

— Да, тебе очень повезло, — бесстрастно сказала мать.

Эта маленькая, аккуратная, полная женщина с никудышными нервами чувствовала себя хорошо только в городе. Она терпеть не могла холод, терпеть не могла горы и терпеть не могла даже мысли о том, что любимые ею люди подвергают себя бессмысленному, по ее мнению, риску. И приехала она сюда только ради мужа, сына и дочери, безумно влюбленных в горнолыжный спорт. Теперь она сидела бледная от усталости и тревоги, готовая, если бы Роберт был в силах передвигаться, забрать его из этих проклятых гор и утренним поездом уехать в Париж.

— Послушай, Роберт, — говорил отец. — Может быть, ты от боли потерял сознание, и тебе все это привиделось: будто к тебе подошел человек и сказал, что пришлет за тобой сани из лыжной школы и позвонит нам?

— Нет, папа, мне это не привиделось, — возразил Роберт. Морфий затуманил его сознание, и он не мог понять, отчего отец так странно с ним разговаривает. — Почему ты думаешь, что мне это привиделось?

— Потому что нам никто не звонил до десяти вечера, пока о тебе не сообщил врач из больницы. И в лыжную школу никто не звонил.

— Он мне не привиделся, — повторил Роберт. Ему было обидно, что отец, похоже, подозревает его в обмане. — Если б этот человек зашел сюда в комнату, я бы сразу его узнал. На нем была белая фуражка, он был такой большой, в черной анараке. У него голубые глаза, немного странные, ресницы почти белые, издалека кажется, что их нет совсем…

— Как ты думаешь, сколько ему лет? — спросил отец. — Столько, сколько мне?

Отцу Роберта было около пятидесяти.

— Нет, не думаю, — ответил Роберт.

— Может быть, столько, сколько дяде Жюлю?

— Да, примерно, — сказал Роберт.

Ему вдруг захотелось, чтобы родители ушли и оставили его одного. Он уже в порядке. Нога в гипсе, он не умер и через три месяца, как сказали врачи, снова будет ходить; ему хотелось забыть все, что случилось накануне в лесу.

— Итак, — сказала мать, — это был мужчина лет двадцати пяти с голубыми глазами и в белой фуражке?

Она сняла трубку и попросила соединить ее с лыжной школой.

Отец закурил сигарету, подошел к окну. Шел снег. Он шел с середины ночи, валил без передышки. Подъемники не работали, потому что началась метель и возникла опасность снежных заносов и обвалов.

— А вы говорили с крестьянином, который подобрал меня? — спросил Роберт.

— Да, — ответил отец. — Он сказал, что ты очень смелый мальчик. И еще он сказал, что, если б он не нашел тебя, ты прополз бы еще не больше пятидесяти метров. Я дал ему двести франков, швейцарских.

— Ш-ш, — остановила их мать, ее наконец соединили с лыжной школой. — Это опять миссис Розенталь. Да, спасибо, он в порядке, насколько это возможно в его положении. — Ее французский звучал четко и мелодично. — Мы только что разговаривали с ним и услышали нечто странное. Когда он лежал со сломанной ногой, какой-то мужчина остановился, помог ему снять лыжи, обещал отнести их в лыжную школу и попросить прислать за ним сани. Нам хотелось бы знать, действительно ли кто-то приходил к вам и сообщил о несчастном случае. Этот человек должен был прийти часов в шесть.

Она с минуту слушала ответ, лицо ее оставалось напряженным.

— Понятно, — сказала она и снова стала слушать. — Нет, мы не знаем его имени. Сын говорит, что ему лет двадцать пять, у него голубые глаза, на нем была белая фуражка. Одну минуту, я спрошу.

Она повернулась к Роберту:

— Какие у тебя лыжи? Они посмотрят на крыльце.

— «Аттенхофер», — сказал Роберт. — Метр семьдесят. И спереди на самых концах мои красные инициалы.

— «Аттенхофер», — повторила мать в трубку. — Инициалы Р.Р. красного цвета. Спасибо. Я подожду.

Отец отошел от окна, погасил сигарету. Несмотря на отпускной загар, лицо его выглядело усталым и больным.

— Роберт, — он печально улыбнулся. — Ты должен научиться быть поосторожнее. Ты мой единственный наследник мужского пола, и маловероятно, что у меня будет еще один сын.

— Хорошо, папа. Я буду осторожней.

Мать замахала на них руками, чтобы они замолчали, и снова стала слушать, что ей говорили по телефону.

— Спасибо, — сказал она. — Позвоните нам, пожалуйста, если будут новости.

Она повесила трубку.

— Нет, — она повернулась к мужу. — Лыж там нет.

— Невероятно, — сказал отец. — Чтобы человек оставил мальчика замерзнуть и умереть только для того, чтобы украсть его лыжи.

— Попадись он мне хотя бы минут на десять! — воскликнула мать. — Роберт, милый, вспомни хорошенько. Как тебе показалось… он нормальный?

— Да, вполне, по-моему.

— Заметил ли ты в нем что-нибудь еще? Вспомни хорошенько. Это поможет найти его. Это важно не только для нас, Роберт. Если в этом городе есть человек, который поступил так с тобой, надо, чтобы о нем узнали пока он не сделает что-нибудь еще похуже другим детям…

— Мама! — Роберт под напором ее вопросов почувствовал, что вот-вот расплачется. — Я рассказал вам всё, как было. Всё. Я не вру, мама.

— Как он говорил, Роберт? — спросила мать. — Низким голосом или высоким, может быть, он говорил, как мы, как говорят в Париже или как кто-нибудь из твоих учителей? Говорил ли он, как местные жители или…

— О! — Роберт вдруг вспомнил.

— Что? Что ты вспомнил? — взволнованно спросила мать.

— Мне пришлось объясняться с ним по-немецки — До сих пор, наверное, из-за боли и морфия Роберт забыл упомянуть об этом.

— Что значит — пришлось?

— Я начал по-французски, но он не понял. Мы говорили по-немецки.

Родители Роберта переглянулись, и мать мягко спросила:

— Это был настоящий немецкий или швейцарско-немецкий? Ты ведь знаешь разницу?

— Конечно, — сказал Роберт.

Одной из любимых салонных шуток отца было изображать, как его швейцарские друзья в Париже говорят по-французски или на швейцарско-немецком. Роберт хороша различал языки, и, помимо того, что с детства слышал своих дедушку и бабушку, говоривших по-немецки, еще учил в школе немецкую литературу, читал ее в оригинале, знал наизусть Гёте, Шиллера и Гейне.

— Это был настоящий немецкий, — сказал Роберт.

В комнате воцарилась тишина. Отец снова подошел к окну и стал смотреть на медленно падающий на землю размытой завесой снег.

— Я так и знал, — сказал он спокойно. — Это не могло быть из-за лыж.

 

В конце концов они поступили так, как решил отец. Мать хотела идти в полицию и просить, чтобы нашли этого человека, хотя отец объяснял ей, что в этом городе в отпускное время тысяч десять лыжников, многие из них говорят по-немецки и у многих голубые глаза. Поезда прибывают сюда и отбывают отсюда пять раз на дню. Отец был уверен, что человек этот уехал в ту же ночь после встречи с Робертом. Тем не менее до самого отъезда из города господин Розенталь бродил по заснеженным улицам, из бара в бар, надеясь отыскать человека с горы. Но идти в полицию, по его мнению, не следовало: это было не только бесполезно, но могло и навредить, потому что стоило только предать историю огласке, как тут же вокруг запричитали бы: «Опять эти истеричные еврейские фантазии о выдуманных увечьях».

— В Швейцарии полно нацистов всех национальностей, — сказал как-то отец матери во время их спора, длившегося не одну неделю. — И, вооружившись этой историей, они будут говорить: «Где только ни появятся эти евреи, везде от них одни неприятности».

Мать Роберта, из материала попрочнее, чем ее муж, к тому же имевшая родственников в Германии, от которых она получала тревожные письма, жаждала справедливости любой ценой, но даже она довольно скоро поняла всю безнадежность их усилий.

Месяц спустя, когда Роберта уже можно было перевозить, она сидела рядом с ним в санитарной машине, отвозившей их в Женеву к парижскому поезду, и, сжав его руку, сказала потухшим голосом:

— Скоро мы уедем из Европы. Я не могу больше жить на континенте, где такое возможно.

Значительно позже, во время войны, после того как господин Розенталь погиб в оккупированной Франции, а Роберт с матерью и сестрой уже жили в Америке, друг Роберта, как и он, страстный горнолыжник, услышал его историю о человеке в белой фуражке и стал уверять, что по описанию Роберта узнаёт этого человека. Это лыжный инструктор из Гармиша, а может, из Оберсдорфа или Фрейденштадта; у него пара богатых клиентов австрийцев, с которыми он переезжает с базы на базу. Правда, как его зовут, друг Роберта не знал. Однажды во время службы во французских войсках, в последние дни войны, Роберт оказался в Гармише, тогда никто, конечно, не катался на лыжах.

 

И вот теперь этот человек стоял в двух шагах от него, рядом с хорошенькой итальянкой, на фоне прямого черного силуэта лыж и глядел на Роберта из-под своих белесых ресниц, холодно, с наглой усмешкой, не узнавая его. Немцу было уже под пятьдесят, но лицо его с тонким, жестким ртом, придававшим ему выражение самоконтроля и самодисциплины, хоть и немного расплылось, по-прежнему выглядело гладким и здоровым.

Роберт ненавидел этого человека. Ненавидел за попытки убить четырнадцатилетнего мальчика тогда, в 1938 году; ненавидел за все то, что тот выполнял или поощрял во время войны; ненавидел за погибшего отца и вынужденную бежать от смерти мать; ненавидел за то, что он сказал об этой молоденькой симпатичной американке в барашковой шапке; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд; ненавидел за пышущее здоровьем лицо и красную шею; ненавидел за то, что он в упор смотрел на человека, которого пытался убить, и не узнавал его; ненавидел за то, что он приехал сюда и привнес с собой в этот серебристый праздничный шар, взлетающий в спокойном, нежном воздухе дружелюбной, гостеприимной страны, мысль о смерти и позорно неистребимой мести.

Но больше всего он ненавидел этого человека в белой фуражке за то, что тот разрушил, обратив в жалкую шутку, тот покой, что Роберт сумел «соорудить» для себя после войны с помощью жены, детей, работы и удобного, покладистого, всепрощающего американизма.

Этот немец отнял у него представление о том, что нормально. Жить с женой и тремя детьми в чистом, светлом доме — ненормально; значиться в телефонном справочнике — ненормально; здороваться с соседями и платить по счетам — ненормально; соблюдать законы и надеяться на защиту полиции — ненормально. Немец словно отбросил его назад через все эти годы к старой, более истинной «нормальности» — убийствам, крови, заговорам, разрушению, мародерству. На какое-то время Роберту удалось обмануть себя и поверить, что повседневную жизнь можно изменить. Но вот теперь в подъемнике этот немец привел его в чувство. Он встретил его случайно, но случай выявил то, что было постоянным и неслучайным в его жизни и в жизни людей вокруг него.

Мэк что-то говорил ему, девушка в барашковой шапке тихо напевала американскую песенку, Роберт же не слышал ни того, что говорил Мэк, ни того, что пела девушка. Он отвернулся от немца и смотрел на отвесный профиль горы, едва различимый за клубящимся облаком, и напряженно думал, как ему избавиться от Мэка, сбежать от американцев, незаметно последовать за немцем, застать его одного и убить.

Роберт не собирался превращать это в дуэль, не собирался предоставлять противнику возможность постоять за свою жизнь. Речь тут шла не о восстановлении чести — речь шла о наказании. Он вспомнил случаи, когда люди, прошедшие концлагерь, потом неожиданно встречали своих мучителей, сдавали их властям и с удовлетворением наблюдали, как преступников наказывали. Но кому мог он сдать этого немца? Швейцарской полиции? За какое преступление, по какому криминальному кодексу?

А может, поступить так, как бывший узник в Будапеште? Через три или четыре года после войны он встретил на мосту через Дунай одного из своих тюремных надсмотрщиков, швырнул его в воду и смотрел, как тот тонул. Полиция к нему отнеслась как к герою и, разумеется, отпустила его. Но Швейцария не Венгрия, до Дуная сотни миль, и война уже далеко позади.

Нет, он должен поступить по-другому. Можно пойти за немцем, догнать его на склоне, застать врасплох одного, убить так, чтобы убийство выглядело как несчастный случай, и тут же покинуть Швейцарию. Если получится, спрятать тело в уединенном месте, где его засыплет снегом и крестьяне найдут только летом, когда приведут в горы отары овец. Действовать надо быстро, пока немец не понял, что привлек к себе его внимание, пока не удивился, что американец следует за ним неотступно, пока не заработала его память и в мстительном взгляде взрослого он не распознал взгляд четырнадцатилетнего мальчика с темной горы 1938 года.

Роберт в жизни не убил ни одного человека. Во время войны он был направлен американской армией в составе группы связи во французскую дивизию. И хотя в Европе в него довольно часто стреляли, сам он не выстрелил ни разу. Война кончилась, и Роберт втайне радовался: обошлось — ему не надо было никого убивать. Теперь он понял: не обошлось, его война не кончилась.

— Эй, Роберт, — голос Мэка все-таки к нему пробился. — Что случилось? Я говорю уже целых тридцать секунд, а ты меня не слышишь. И выглядишь ты, парень, как-то странно. Ты не заболел?

— Со мной все в порядке, — откликнулся Роберт. — Голова немного болит, только и всего. Я бы что-нибудь съел и выпил чего-нибудь горячего. Вы идите вперед, не ждите меня.

— Что ты, я тебя подожду.

— Не дури, останешься без графини. — Роберт старался говорить естественно и дружелюбно. — И потом мне как-то больше не хочется кататься сегодня. Погода какая-то дрянная.

Роберт показал на облака, заволакивающие небо.

— Ничего не видно. Я, пожалуй, вернусь…

— Слушай, мне как-то не по себе за тебя, — встревоженно сказал Мэк. — Я пойду с тобой. Может быть, отвести тебя к врачу?

— Оставь меня в покое, пожалуйста, — сказал Роберт. Ему нужно было отделаться от Мэка любой ценой. Он обязательно загладит свою вину перед ним, но не сейчас, позже. — Когда у меня начинаются эти головные боли, мне лучше побыть одному.

— Ты уверен?

— Абсолютно.

— Ладно. Увидимся в гостинице, за чаем?

— Хорошо, — согласился Роберт.

«После убийства, — подумал он, — я всегда выпиваю чашку чая».

Роберт молил Б-га, чтобы как только они доберутся до вершины, итальянка сразу встала на лыжи и Мэка уже не было с ним, когда он последует за человеком в белой фуражке.

Кабина замедлила ход, приближаясь к станции. Пассажиры зашевелились, оправляя на себе одежду, подтягивая крепления, готовясь к высадке. Роберт украдкой взглянул на немца. Женщина, стоявшая с ним рядом, спокойно, по-домашнему, завязывала у него на шее шарф. Она чем-то походила на кухарку. Ни она, ни он не смотрели в сторону Роберта. «О женщине позабочусь потом, когда возникнет необходимость», — подумал Роберт.

Подъемник остановился, и лыжники стали выходить. Роберт стоял близко к выходу и покинул подъемник одним из первых. Не оглядываясь, он торопливо вышел со станции в сероватую горную мглу. Один из склонов горы рядом со станцией был каменистый и отвесный. Роберт двинулся прямо к нему и застыл у самого края. Если немец вдруг окажется рядом с ним — подойдет полюбоваться видом или оценить трассу Кайзергартен, берущую начало чуть дальше, невидимо огибающую склон и снова возникающую под утесом далеко внизу, где склон становился более пологим, — он одним молниеносным движением столкнет его на камни: сотня метров вниз, и все кончено. Он повернулся к выходу со станции, пытаясь разглядеть в толпе ярко одетых лыжников белую фуражку.

Роберт увидел Мэка, выходившего с итальянкой. Он нес ее лыжи и что-то ей рассказывал, а она нежно ему улыбалась. Мэк помахал ему, потом наклонился к девушке, чтобы помочь ей надеть лыжи. Роберт с облегчением вздохнул: по крайней мере Мэк ему теперь не помеха. Американцы решили поесть ланч наверху и направились в ресторанчик рядом со станцией.

Белая фуражка не показывалась. Ни немец, ни женщина еще не вышли. В этом не было ничего необычного. Люди часто натирали мазью лыжи в помещении станции, где было тепло, или шли в туалет, прежде чем отправиться на трассу. Пока все шло хорошо. Чем дольше немец не выйдет, тем меньше останется вокруг людей, которые смогут заметить, что Роберт последовал за ним.

Роберт ждал у обрыва. В холодном клубящемся облаке ему было тепло, он чувствовал себя сильным, могущественным и удивительно бездумным. Впервые в жизни он ощутил глубокое чувственное удовольствие разрушения. Он весело помахал Мэку и итальянке, удалявшимся в сторону более легкой трассы на другом склоне горы.

Но вот дверь станции снова распахнулась, и женщина, что была с немцем, вышла на площадку. На ней уже были лыжи, и Роберт понял: они потому так долго не выходили, что надевали лыжи на станции, в комнате ожидания. В плохую погоду лыжники часто так делают, чтобы не отморозить пальцы на ветру, пока застегивают металлические крепления. Женщина придержала дверь, и Роберт увидел мужчину в белой фуражке, выходившего со станции. Немец выходил не как все остальные. Он с необычайным проворством прыгал… на одной ноге. Вторая была ампутирована, и, чтобы сохранять равновесие, к концам его палок вместо обычных колец были прикреплены миниатюрные лыжи.

Все эти годы после войны Роберт видел и других одноногих лыжников, ветеранов немецкой армии, которые, несмотря на увечья, остались верны горам, восхищался их ловкостью и силой духа. Но при виде человека в белой фуражке он не испытал ни малейшего восхищения. Единственное, что он почувствовал, это горечь потери, точно в последнюю минуту его лишили чего-то обещанного, чего он так жаждал и в чем так отчаянно нуждался. Он знал, что у него не хватит жестокости убить калеку, наказать уже наказанного, и презирал себя за эту слабость.

Роберт наблюдал, как немец с крабьей изворотливостью пробирался по снегу, напирая на палки с крохотными лыжами на концах. Два или три раза, когда немец и его спутница подходили к подъему, она молчаливо становилась позади мужчины и толкала его вверх по склону, пока он не начинал двигаться самостоятельно. Облако унесло ветром, и в мгновенно прорвавшемся солнечном свете Роберт увидел, как они движутся к началу спуска, самого крутого на горе. Без всяких колебаний немец оттолкнулся и ринулся вниз, искусно и бесстрашно обгоняя более робких и неуверенных лыжников, осторожно спускавшихся по склону.

С тоской смотрел на них Роберт; постепенно эта пара превратилась в две крохотные фигурки на беспредельном белоснежье внизу. Он уже знал, что делать ему больше нечего и ждать от себя нечего, разве что холодного, безнадежного, вечного прощения.

Фигурки передвинулись из солнечного света в плотную облачную пелену, застлавшую нижнюю часть горы. Роберт вернулся к станции и надел оставленные там лыжи. Руки его не слушались. Они окоченели, так как варежки он снял еще в подъемнике, в том наивном, полном надежды прошлом, когда считал, что двумя-тремя ударами кулака сможет наказать немца за совершенное им преступление.

Роберт тронулся с места, ринулся к трассе, по которой спускались Мэк с итальянкой, и догнал их на середине пути. Когда они добрались до деревни, пошел снег. В гостинице они заказали роскошный ланч и много вина. Итальянка дала Мэку свой адрес, чтобы в следующий раз, когда он приедет в Рим, обязательно ее разыскал.

(Опубликовано в № 82, февраль 1999)

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Сион как магистральное направление

Побег, как учит опыт еврейского народа, непременно оказывается побегом из одного изгнания в другое, и американцы это всегда знали, хотя не всегда признавали. Иммигранта, который покинул Старый Свет, спасаясь от изгойства, ждет одиночество в Новом Свете; когда же он бежит от коллективного одиночества, характерного для городов у океана, то обнаруживает запредельную изолированность на фронтире. Америку создала именно эта мечта об изгнании, дающем свободу, но самосознание американцев закалено опытом, а он учит, что изгнание ужасно.

Гангстеры против нацистов

Нападение длилось 10 минут. Когда все закончилось, к микрофону подошел Берман в окровавленном костюме. «Это предупреждение, — сообщил он с ледяным спокойствием. — Всякий, кто скажет хоть слово против евреев, получит то же самое. Только в следующий раз будет хуже». Он выхватил пистолет и выстрелил в воздух, после чего удалился вместе со своими людьми.

The New Yorker: Леонард Коэн: еще мрачнее

Сидя в своем кресле, Коэн отгонял прочь любую мысль о том, что может последовать за смертью. Это было выше того, что может быть понято и произнесено: «Мне не нужна информация, которую я не смогу обработать, даже в качестве подарка». Настойчивость, жизнь до последнего, открытый финал, работа. Песня четырехлетней давности, «Going Home» («На пути домой»), проясняет поставленные им границы: «Он скажет эти мудрые слова, как провидец, хотя он знает, что он ничто, просто часть отделки в тоннеле».