Ванзее
Посвящается Алле Гербер
В этом году я месяц прожил у озера Ванзее под Берлином. На его берегу стоит вилла «Марлир», где было принято окончательное решение об уничтожении европейского еврейства. Сейчас там музей Ванзейской конференции. У меня было время вслушаться в великую немоту, исходящую из окон и стен этой виллы.
Двадцатый век научил камни слезам, но прежде
людей обратил в бесслезные камни.
Единственное оружие против вечности — память,
и тело обучилось привычкам растений —
с их терпением, привычкой к осени, зиме,
к нестерпимому свету небытия, то есть
к слепящим снегам и безмолвию. Льды
пополнились последним дыханьем
полярных исследователей — несколько снежинок,
слетевших с губ пожираемого вечностью человека.
Гангрена и вечность чаще всего начинаются с ног,
ибо обе не терпят подвижности.
Где я, куда я попал, где здесь выход?
Двадцатый век многое перенял у обеих —
повторяю, у вечности и гангрены, темно
ползущей, как ледяная вода мелководья,
вверх по бедру: все глубже
ступаешь во льды, привнося
горстку кальция в снега. Вечность
на ощупь похожа на материнскую грудь,
с увядшим пустым соском, который
вы теребите губами напрасно, покуда
одиночество приближает к вам холодные губы.
Перистые облака — эти невесомые лезвия,
воздушные ямы безвестности, могилы
летчиков, прозрачные подземелья,
усилия пальцев, сжимавших штурвал
или женское запястье: все это ткань
колыбельной вечности и воображения,
бессильного представить ничто, никого —
сотканного из линий жизни, перехваченной
редкими узелками, — какой‑нибудь милой бретельки,
нечаянно брошенным взглядом на спуске
по эскалатору метро или: веточка над прудом с луной,
звук голоса, от которого сердце восходит в горло,
всхлип страдательного залога и тощего ада.
Алфавит рассыпан, утеряны буквы надежды,
часть пристрастной речи не станет рекой причастий:
горстка крестиков, восставших против нулей
в знаменателе несчетных жертв.
Что еще придумает вечность ради
укрепления собственной власти?
Две‑три ноты, «поклянись, что не бросишь»,
несколько слогов позывных и пустые клятвы…
Все это пропой хрипло, как кричат журавли,
покидая протяжно, с тоской, покидая,
стягивая ткань синевы с плоти туч, забывая
о нас, забывая дыхание боли, смысл вообще.
Жизнь на Среднерусской равнине — это
поля, перелески, овраги, лазурь,
просеки, рощи, ухабы, священные родники
и папоротник, похожий на орла,
падающего на мышь. Жизнь здесь всегда
растила печаль на скудных почвах.
Круговорот печали и бездействия
дает урожай тоски и небесной лазури
с тонущим в ней жаворонком. Двадцатый
век, как сказал бы Блаженный Августин,
это только долгая полоса беспомощности Б‑га.
Как же вымолвить слово против?
Плоть первая отринет мир, душа за ней.
Какая выдумка эта Вселенная, зачем она,
если не для человека, если без него, а не без Б‑га,
возможно все. Иначе что такое Мамаев курган:
миллион погибших, воплотившихся в молчание.
О войне мы знаем только со слов выживших.
Самое страшное — вот это молчание
большинства. Сгущенная, жгучая, как капля солнца,
тишина, вытолкнутая диафрагмами всех погибших
вместе с последним вздохом. Самолет
взлетает. Половинка розовой луны в луже
перистых облаков, зажженных закатом.
Кончики крыльев подрагивают, как чаячье перо,
выпавшее из строя. Что ждет нас за горизонтом?
В туманной плоти созвездий, в присутствии незримой
молчащей массы вселенной, способной скрутить
в рог мириады млечных путей и распрямить.
Представьте, что перед вами Джомолунгма, вы
протягиваете к ней руку, и рука входит
в массу горы, как пуля в мыльный пузырь.
Точно так же мы поступаем с Б‑гом.
Так отчего же не допустить, что в жизни
нечто бесконечно весомое и незримое,
сложное до бессмысленности и в то же время
смертельно понятное, притягивает к нам
события, милость, прощение,
наваливается и растирает в прах?
В конце концов, почему звезды
не могут быть ангелами? Почему звезда,
являясь раскаленным, сложно устроенным,
наподобие мозга, сгустком текучих энергий,
не способна мыслить? Сколько путеводных
утешений было послано нам звездным небом!
Падучая звезда иногда сообщает о жизни больше,
чем сама жизнь. И тем более история.
Семейный альбом, кляссер с марками —
правдивей учебников истории. Особенно когда
смотришь в глаза молчанию. Только молчание
способно уравновесить вселенную,
эту всего лишь кем‑то рассказанную историю.
Осенний лес бежит вдоль берега Ванзее.
В окне поезда сквозь прореженное золото блестит
стальное озеро, утки расцарапывают в нем небо.
Билетные кассы у пристани заколочены до весны.
Лодки выползают на стапеля — вот как осенью когда‑то
вышли на сушу некоторые рыбы. Жизнь
на середине и больше не медлит.
Вокруг собираются тучи руды и облачной нефти.
Звезды огромные, как горящие горы,
приближаются вплотную, прижигают
самую сердцевину. Душа откликается на призыв
и склоняется перед архангелом Метатроном.
В то время как тело наклоняется перед
выставленными на тротуар из лавки
ящиками с подгнившими овощами и дыней.
Последний предел мироздания
совпадает с пределом человека.
Отчасти это утешение. Ведь вселенная
при всей бескрайности и величии — без человека,
без его низости и удивления, без его высот и
равнодушия — никчемная игрушка,
вертящаяся в пальцах пустоты. Самое
большее, на что мы способны: прощение.