Три поездки

Маша Рольникайте 22 июня 2015
Поделиться

Приедет ваша Маша!

Я давно уже не та геттовская и лагерная девушка, которая записывала злодеяния оккупантов только для того, чтобы люди, которые будут жить потом (у самой такой надежды почти не было…) узнали, до чего же она, такая звериная ненависть, страшна.

Да, я понимала, что это наивно, и все же… Все же время от времени доставала из нижнего ящика письменного стола три толстые тетради с давними записями. Лис­тала. Вспоминать не надо было. Помнила. Однажды, как бы безо всякой цели, попробовала переводить на литовский язык.

А вскоре втянулась в эту работу и чем глубже оказывалась в том времени, тем больше хотела, чтобы о нем прочли литовцы.

В Вильнюсе было всего два издательства: художественной литературы [footnote text=’Борозда (лит.). ‘]«Вага»[/footnote] и Издательство научной и политической литературы. Мои дневниковые записи не были беллетристикой, а во втором названии пугало слово «политической».

И все же отнесла рукопись в это второе издательство. Правда, для храбрости «в сопровождении» знакомой, которая в этом издательстве уже выпустила две книжки очерков о передовиках производства. Она меня давно просвещала, о чем теперь «выгодно» (ее слово) писать.

Ее рукопись заведующая редакцией Шамарина (литовка, вышедшая замуж за русского), не раскрыв, положила поверх уже лежащих на столе нескольких папок. Мою — открыла, пробежала глазами несколько строк, открыла в другом месте, тоже бегло глянула, затем полистала, спросила, подлинны ли названные фамилии, и положила отдельно от той стопки, на которой лежала папка моей спутницы.

О тернистом пути рукописи я уже писала в документальной повести «Это было потом», поэтому повторять не буду. Лишь напомню, что она была отдана на рецензию в Институт истории партии при ЦК Коммунистической партии Литвы, откуда лишь через год (!) прибыла уничтожающая рецензия.

 

К счастью, дневником заинтересовался Илья Эренбург. И я принялась за перевод на русский язык. Мысль об издании на русском мне даже в голову не приходила. Я переводила для Эренбурга!

Прочитав перевод, Илья Григорьевич написал мне очень теплое письмо, просил держать его в курсе дела. И в ответ на мои отнюдь не вселяющие оптимизм сообщения советовал делать все, чтобы книжка вышла в [footnote text=’Из письма от 28 марта 1962 года: «После того, как книжка выйдет на литовском языке, я помогу Вам в напечатании ее перевода на французском». Илья Григорьевич не только рекомендовал ее французскому издательству, но и написал предисловие. Но данное «Звезде» обещание написать предисловие к журнальной публикации не выполнил, объяснив мне (не в письме, а при личной встрече), что ему вернули из ЦК рукопись очередного (к сожалению, не помню какого) тома воспоминаний с 173 замечаниями. Он учел далеко не все, поэтому его ждут неприятности, которые будут сказываться и на публикации моих дневников, если он даст им рекомендацию. Поэтому, чтобы мне не навредить, он отказался. ‘]СССР[/footnote]. (Надеюсь, старшее поколение помнит, каким гонениям подвергались советские авторы за издание своих произведений за рубежом.)

 

После всех мытарств книжка все же в 1963 году в Вильнюсе вышла. А в 1965 году даже на русском в Госполит­издате с предисловием лауреата Ленинской премии Э. Межелайтиса. Об этом появилась заметка в «Известиях».

Не знаю, уместны ли тут слова «шлюз открылся», но факт, что сотрудник [footnote text=’Агентство печати «Новости».’]АПН[/footnote] С. Рабинович попросил прислать ему рукопись.

Пишущей машинки с еврейским шрифтом у меня, естественно, не было, и я послала свои тетради, попросив их обязательно вернуть.

Книжку АПН в 1966 году издало совместно с финским издательством, естественно, на финском языке и в 1965 году совместно с варшавским издательством [footnote text=’Еврейская книга (идиш).’]«Идиш бух»[/footnote] — на идише. Однако тетради, несмотря на мои неоднократные напоминания, не вернули, прислав лишь машинописный экземпляр.

К сожалению, и последующие, уже не документальные, повести не выходили без бдительных замечаний и даже требований тех, от кого зависела судьба публикации, да и собственных предусмотрительных самоограничений.

В переводе на иврит книга вышла в 1965 году в Израиле. А в следующем, 1966 году — в Париже. Естественно, с предисловием И. Эренбурга и к тому же послесловием д‑ра [footnote text=’Мейер Гершель — американский публицист левых взглядов, его книги переводили и издавали в СССР. ‘]Г. Мейера[/footnote].

Ждала меня еще одна неожиданность — приглашение французского издательства приехать в Париж для встречи с читателями. Нереальность такой поездки вызвала лишь улыбку. Как не улыбаться наивности приглашающих, думающих, что рядового советского гражданина, предварительно не побывавшего, притом в составе группы, в одной из стран народной демократии, не продемонстрировавшего там примерного поведения, сразу пустят в капиталистическую страну. Да еще и в одиночку.

Но таких, не знающих наших условий, оказывается, немало: вскоре прибыло приглашение приехать в Израиль.

Два приглашения уже обязывали что‑то, хоть безнадежное, но все же предпринять. И я оба приглашения отнесла в Союз писателей оргсекретарю Сергееву.

Сколько времени прошло, не знаю. Не вспоминала этого похода. Но однажды раздался междугородний телефонный звонок. Женщина, представившись сотрудницей Иностранной комиссии Союза писателей, сообщила, что мне дано разрешение на поездку в Париж для встречи с французскими читателями, что она мне выслала анкету для получения визы. Я должна эту анкету срочно заполнить и вернуть.

Хотя я от неожиданности растерялась, но все же кое‑как промямлила, что, насколько помню, было еще одно приглашение, в Израиль. И услышала в той же тональности:

— А насколько я понимаю, разрешение только одно, в Париж.

И положила трубку.

Хождения по универсамам, просто магазинам и даже обращение (по совету опытных людей) к руководящему торговлей чиновнику были безрезультатны. А время отъезда приближалось. Выручил умелый портной, мастерски скрыв потертости на моем зимнем пальто. (Эти хождения по магазинам и диалоги с начальством описаны в очерке «Трудный праздник».)

Рассказа, который сейчас последует, в рукописи очерка не было — сама предусмотрительно опустила.

В Москве, вручая заграничный паспорт (тогда «моды» иметь его дома не было), меня предупредили, что, прилетев в Париж, я первым делом обязана зарегистрироваться в советском консульстве.

Полетела. В парижском аэропорту меня встретили д‑р Гершель Мейер, в доме которого я буду жить, и Пейсах [footnote text=’Новик Пейсах (1891–1990) — американский публицист и редактор коммунистических газет на идише. ‘]Новик[/footnote] — главный редактор выходящей в Париже на идише газеты «Найе прессе» ([footnote text=’«Новая газета» (идиш / фр.) — французская коммунистическая газета на идише.’]«La Presse Nouvelle»[/footnote]\), из номера в номер публиковавшей мою книгу.

Пейсах Новик пригласил нас заехать в их с женой новую квартиру. Это недалеко, как раз по дороге из аэропорта. Они с женой будут рады принять нас.

Я тихо сказала Гершелю, что мне надо зарегистрироваться в советском консульстве. Но он махнул рукой: «Успеешь!»

Посидев за столом гостеприимных хозяев приличествующее для первого визита время, я напомнила Гершелю о своей обязанности. Но он явно не разделял моего беспокойства.

— Сегодня суббота, короткий рабочий день. Позвонишь в понедельник.

Гость — человек подневольный, пришлось сидеть.

Воскресный день тянулся томительно долго, хотя и Гершель, и Дора, его жена (известная поэтесса Дора [footnote text=’Тейтельбойм Дора (1914–1992) — поэт и публицист прокоммунистического направления. Родилась в Белоруссии, жила в Нью‑Йорке, потом в Париже. Писала на идише.’]Тейтельбойм[/footnote], стихи которой переведены в том числе на русский язык), рассказывали много любопытного. Оказалось, они коммунисты, и из‑за этого им пришлось уехать из Америки. Они не только были знакомы, но и дружили с Полом [footnote text=’Робсон Пол (1898–1976) — афроамериканский певец, актер, правозащитник, левый активист. Пел не только на английском, но на многих языках, в том числе и на идише.’]Робсоном[/footnote] и Говардом [footnote text=’Фаст Говард (1914–2003) — популярный американский писатель, придерживался левых взглядов. ‘]Фастом[/footnote]. По профессии Гершель врач, во время войны служил в армии. Теперь занимается общественной деятельностью. Написал три книги. Одна из них — «Неизбежна ли третья мировая война?» — переведена на русский язык.

И еще я узнала «истоки» этого неожиданного, почти невероятного разрешения поехать в Париж.

Оказывается, незадолго до этого в Париже проходил то ли международный пленум, то ли международная конференция ПЕН‑клуба. Группу советских гостей возглавлял Алексей [footnote text=’Сурков Алексей Александрович (1899–1983) — поэт, журналист, кандидат в члены ЦК КПСС (1956–1966), в 1953–1959 годах — первый секретарь СП СССР.’]Сурков[/footnote]. Директор напечатавшего «Я должна рассказать» издательства (кстати, прокоммунистического, в нем работал сын генерального секретаря Коммунистической партии Франции Мориса Тореза Поль Торез) мадам Мадлен Брон спросила Суркова, почему меня не выпускают на встречу с французскими читателями. Объяснила, о чем книга, какой большой к ней интерес и какое значение имели бы встречи с читателями. Сурков, сдавшись под таким напором доказательств необходимости моего приезда, сказал:

— Ладно, приедет ваша Маша.

И вот я в Париже и нетерпеливо жду понедельника.

Дождалась и несмело спрашиваю Гершеля:

— Ничего, что с вашего телефона позвоню в советское консульство?

Он улыбнулся.

— [footnote text=’Машенька (идиш).’]Машеле[/footnote], ты же не там.

Я была поражена: так говорит о Советском Союзе коммунист, который из‑за своей партийной принадлежности должен был уехать из Америки!

Но меня ждало еще одно откровение.

Мы ехали по Елисейским Полям. Там еще висели красные флаги, видно, не успели снять после официального визита Косыгина. И Дора вздохнула:

— Когда я смотрю на эти флаги, мне кажется, что вижу на них кровь расстрелянных еврейских [footnote text=’Речь идет о советских еврейских писателях, расстрелянных по делу Еврейского антифашистского комитета в 1952 году. ‘]писателей[/footnote].

Наконец Гершель подвез меня к советскому консульству. Сам остался в машине — иностранцу находиться на территории Советского Союза (а консульство — это советская территория) нельзя.

Я постучалась в указанный мне кабинет. Сидевший за столом мужчина явно скучал. Я назвала себя и принялась объяснять, что в субботу не успела отметиться.

Но он, не дослушав, показал на раскрытый журнал.

— Впишите себя.

Я заполнила все графы. Он их пробежал глазами и принялся предупреждать меня:

— Ночью может явиться с проверкой полиция. Вы должны ответить только на один вопрос: фамилия и имя. На всякие другие не отвечайте. Тем более что они могут быть провокационные. Отсылайте их к нам. А ввиду того что вы работник идеологического фронта, вам следует явиться к атташе по культуре нашего посольства.

Пришлось поехать в посольство.

Принявший меня заметно более высокого ранга представитель Советского Союза, едва я назвала себя, сказал, что о моем приезде знает. И отзывы о книге слышал. У меня, конечно, будут встречи с читателями и просьбы дать интервью. Я никому не должна отказать в этом. И добавил:

— Чтобы не подумали, что мы вам запрещаем. — И, видно, уверенный, что я его правильно поняла, почти улыбнулся. — А что надо говорить, надеюсь, знаете.

Он встал, давая понять, что аудиенция окончена.

 

Никаких ночных проверок не было. И «особые знания» того, что говорить, не понадобились: никто никаких сложных, то есть связанных с современной жизнью, вопросов не задавал. Журналисты старались узнать о жизни (то есть о том, что было коротким, полным потерь и ощущения близкой смерти существованием) в гетто и концлагерях, о том, что немцы называли «окончательным решением еврейского вопроса».

А пришедшие на вечера‑встречи евреи, потерявшие своих близких, пытались хоть что‑нибудь узнать о них. Называли имена, фамилии, даже описывали внешность — может быть, я их знала, видела? Очень трудно было отвечать: нет, к сожалению, не знала, не встречала. И, словно оправдываясь, объясняла, что лагерей было много, я была только в двух, что в Штуттгофе каждые два барака были отделены от соседних оградой из колючей проволоки.

И только одна статья в газете «Paris soir» («Вечерний Париж») оказалась отличной от остальных.

Заголовком автор статьи поставила слова из книги: «Сегодня я спала, уткнувшись в труп». Журналистка оказалась русской парижанкой, общались мы без переводчика. Мои ответы она записывала почти синхронно, и мы остались вполне довольны встречей. А когда интервью было опубликовано, меня умилил конец статьи: «А теперь Маша в Париже. Если увидите женщину не слишком стройную, с приятной улыбкой, открывающей зубы чересчур белые, чтобы быть настоящими, оглянитесь — может быть, это Маша».

 

Я бы очень не хотела, чтобы изложенные здесь «дополнительные факты» вытеснили правду, описанную когда‑то в очерке, который я искренне назвала «Трудный праздник».

rolnikДа, в нем было много, очень много грустного. Дело не только в том, что, выступая перед слушателями и отвечая на вопросы журналистов, я внутренне возвращалась в гетто, в оба концлагеря, меня снова навсегда разлучали с мамой, сестренкой Раечкой и маленьким братом Рувиком. В Париже я не встретила своего дядю. Я запомнила его молодым (ему было всего 33 года), красивым, талантливым. На кладбище Пер‑Лашез есть общая могила, в которой покоится прах моего дяди и еще двенадцати расстрелянных вместе с [footnote text=’Михель Рольникас (1908–1941) — адвокат, жил в Париже. Был взят нацистами в заложники и вместе с еще 12 известными общественными деятелями расстрелян 22 октября 1941 года. На кладбище Пер‑Лашез их останки перенесли в 1950 году.’]ним[/footnote].

Встречи с прошлым и настоящим

Примерно полгода спустя после поездки во Францию пришло приглашение издательства Христианско‑демократического союза [footnote text=’ХДС ГДР — небольшая консервативная партия в ГДР, блокировалась с правящей СЕПГ. ‘]ГДР[/footnote].

Очерк об этой поездке не был опубликован. По какой причине — прочтете.

Решиться поехать было нелегко. До сих пор вздрагиваю, услышав немецкую речь. В незнакомом помещении не сажусь спиной к двери, хотя понимаю, что теперь меня сзади не ударят. Да и сны слишком часто возвращают в прошлое. Тем не менее убеждала себя, что поехать должна, потому что необходимо новому поколению немцев рассказать о зле, которое творили их предки. Да и самой, наверно, пора отделить современных немцев от тогдашних.

Однако, несмотря на эти самовнушения, затаившееся беспокойство не покидало. И когда, сойдя в Берлине с самолета, я на аэродроме увидела двух офицеров, сердце привычно екнуло. Тем не менее надо было подойти к дежурному пограничнику и протянуть свой паспорт. А он, возвращая его, неожиданно улыбнулся и пожелал приятно провести время. От изумления я даже не поблагодарила.

В ответ на приветствия и улыбки встречавших меня директора издательства д‑ра Губерта Фензена, профессора Берлинского университета Виктора Фалькенхана, сотрудницы издательства Рут Бокер и журналистки газеты «Дас Фольк» («Народ») Кристы Хофер я тоже старательно улыбалась.

Как известно, времяпрепровождение гостя определяют хозяева. И оказалось, что прямо с аэродрома, не заезжая в Берлин, мы с Кристой Хофер едем в Эрфурт, где завтра будет праздник газеты.

Дорога постепенно успокаивала: равнины, пастбища, красивый закат. Да и машина, в которой сижу, знакома — «Победа». Правда, смущал рассказ Кристы о моей роли на завтрашнем празднике газеты. Оказывается, юная немецкая читательница Ингеборг Кель была в Вильнюсе в составе коллектива художественной самодеятельности. Во время экскурсии по городу их водили в район бывшего гетто, в места, описанные в моем дневнике. И она просит сообщить ей мой адрес, хочет мне рассказать об этом и кое‑что уточнить. Редакция ответила, что это, безусловно, интересно всем, поэтому во время праздника ей будет предоставлен разговор со мной. А на самом деле я буду находиться за кулисами и говорить с нею по полевому телефону. Праздник проводится на природе. Палатка с телефоном будет за кулисами. Поговорив с нею, поднимусь к ней на сцену и преподнесу свою книжку, которую перед этим, в гостинице, подпишу. Она уже лежит в моем номере в гостинице. Честно говоря, я растерялась — в роли сюрприза, да еще такого, на неизвестном празднике… Но отказаться было неудобно, ведь ничего оскорбительного или унизительного в этом нет. А Криста, видно заметив мою растерянность, принялась уверять, что у них, немцев, сюрпризы приняты даже на семейных праздниках, тем более на таких, массовых.

В Эрфурт мы приехали поздно ночью. Если учесть утренние предполетные хлопоты в Москве: сдать свой паспорт в Союз писателей и получить заграничный (иметь таковой дома не полагалось), продолжительность полета, дорогу сюда, притом еще двухчасовую разницу во времени, я была на ногах двадцать два часа. Поэтому, оказавшись в гостинице, буквально рухнула в постель.

Но вдруг в сон ворвались какие‑то команды по‑немецки! Я вскочила, подбежала к окну — гетто окружено?! Шторы затемнения неплотно задвинуты.

Дрожа от страха, я в щелочку между ними выглянула на улицу.

Какая‑то незнакомая пустая площадь. И здание за нею странное.

Откуда здесь вокзал? Но это явно вокзал! Видны рельсы, платформы. На них что‑то грузят. Наконец, кажется, начинаю соображать: это не команды, а грузчики перекликаются. Я не в гетто, а в Эрфурте, в гостинице.

Все же плотнее задвинула шторы, зажгла свет и продолжала объяснять себе, где я. Вот цветочки, которые мне вручили в аэропорту. На диване «Известия». Я их листала в самолете.

Все равно сердце еще долго колотилось — слишком достоверными были выкрики, которые казались так похожими на команды.

Утром фанфары и барабаны на той же, теперь совсем нестрашной привокзальной площади возвестили о начале праздника.

Криста заехала за мной, и мы отправились на «IGA (Internacionale Gartenbauausstellung)» — Международную выставку цветоводов — гордость Эрфурта. На всем огромном пространстве цветы. Рядами вдоль дорожек, кругами вокруг беседок. Сотни расцветок и оттенков. Большой каскад ирисов. Казалось, когда подует ветер, они сами по ступенькам побегут вниз.

Однако вскоре Криста прервала мое любование этой красотой, увела в кафе за огромной летней сценой и усадила за столик, объяснив, что должна найти режиссера, и сообщить, что мы пришли. Но вдруг у нашего столика остановился немецкий офицер, спросил, свободно ли место и разрешим ли мы ему присесть к нам. Криста разрешила, а мне хотелось встать и уйти. Но я почему‑то продолжала сидеть. Только стала рыться в сумке, будто что‑то ищу, чтобы не надо было подать ему руку — испугалась, что он этого ждет, не решаясь первым протянуть руку даме. Тем более что Криста оставила меня. Она ушла, он сел и спросил, не заказать ли мне чего‑нибудь. Я еле выдавила из себя: «Спасибо, ничего не надо». Себе он заказал пиво, а я так и сидела, не поднимая головы, все еще роясь в сумке. Но все равно видела кусок рукава его униформы. Наконец Криста вернулась и увела меня в большую палатку, где солдат (опять немецкий) надел на меня наушники, и я почти сразу услышала голос, видно, сидевшей в соседней палатке «телефонистки», которая «вызывала» Ленинград. Вскоре со мной поздоровалась явно взволнованная молодая девушка. Сказала, что ее зовут Ингеборг Кель, и я впервые услышала на немецком языке слова сопереживания и осуждение злодеяний нацистов. Девушка сообщила, что ей восемнадцать лет, а оттого, что она родилась после войны, ей особенно трудно представить себе, как я все это вынесла. Попросила мой адрес. Если не возражаю, она мне напишет письмо.

Продиктовать его и поблагодарить за теплые слова я едва успела — в наушниках услышала, что наше время истекло и нас «отсоединили».

В палатку вбежал мужчина в штатском, поспешно снял с меня наушники, и мы побежали к кулисам. А на сцене ведущая уже объявляла, что в память о сегодняшнем празднике Ингеборг подарят мою книгу. Режиссер меня с книгой в руках почти вытолкнул на сцену. Изумившись, что здесь такое множество зрителей, я подала книжку ведущей. Она ее передала Ингеборг и попросила прочесть, что там написано. Я смотрела на эту хрупкую, словно из детской сказки, девушку, которая тихим от волнения голосом читала обращенные к ней слова. Но вдруг умолкла. И ведущая, явно предвкушая эффект, который произведет ее сообщение, представила меня. Ингеборг от неожиданности вскрикнула и, смутившись, ладонью зажала рот. Мне стало ее жалко, и неожиданно для самой себя я ее обняла. (Потом этот снимок публиковали во многих газетах.)

Я думала, что на этом моя миссия завершена. Но ведущая сообщила зрителям, что из моего дневника они узнали, что узники Вильнюсского гетто готовили к исполнению Девятую симфонию Бетховена. В память о таком виде сопротивления… И тут изо всех репродукторов грянули первые аккорды симфонии и раздался мощный бас Поля Робсона. Я вдруг почувствовала, что стою одна. Тех, с кем в гетто вместе репетировала (исполнить ее не успели), нет!

Наконец музыка умолкла. Но на сцену поднялась группа немецких пионеров, и они, видно хорошо отрепетировав, сообщили, что дарят мне на память пластинки — все девять симфоний Бетховена.

Я хотела, как было обещано, после вручения книги вместе с Ингеборг спуститься со сцены на оставленные нам места и смотреть дальнейшую программу. Но сюда уже бежали дети с цветами. Я даже испугалась — мне столько не обхватить. Но организаторы это предвидели: перед сценой поставили какую‑то большую плетеную подставку, на которую дети клали свои цветы.

Я подошла к микрофону, поблагодарила и сказала, что эти цветы отвезу в Бухенвальд, куда завтра еду.

Когда мы с Кристой утром приехали в Бухенвальд, эти цветы уже лежали у советского пилона на Улице [footnote text=’Меморил из 18 пилонов, установленный на территории бывшего концлагеря Бухенвальд.’]Наций[/footnote]. Свой купленный по дороге букет я положила у французского пилона — во Франции фашисты расстреляли папиного брата дядю Михеля.

На лагерном «аппель‑плаце» — площади изнурительных утренних и вечерних проверок — мне вдруг почудилось, что снова стою в строю. Что сейчас раздастся команда: [footnote text=’Смирно! (нем.)’]«Stillstand!»[/footnote] — мы должны будем окаменеть и, не шевелясь, ждать, пока унтершарфюрер будет нас пересчитывать.

«Разбудила» меня Криста — позвала подойти к крематорию. У входа мемориальная доска в память о погибшем здесь Эрнсте Тельмане. Внутри были печи. В них жгли задушенных в газовой камере узников. Теперь дверцы открыты, внутри зияет темная пустота.

Над крематорием обычная труба. Единственный выход из лагеря, как нам издевательски напоминали эсэсовцы. В Штуттгофе была такая же. Дым из нее валил круглосуточно. Я понимала, что скоро и от меня останется только это серо‑черное облачко…

 

Когда мы из Бухенвальда вернулись в Веймар, было такое чувство, какое бывает после возвращения с кладбища — трудно сразу воспринять жизнь. Но это необходимо.

Подчиняясь этой необходимости, я, немного «акклиматизировавшись» на воле, побывала в Доме‑музее Гете, в Домах Шиллера, Листа. На следующее утро дивилась редким инструментам в Доме‑музее Баха в Эйзенахе.

Когда директор пригласившего меня в Берлин издательства спросил, с кем из немецких читателей предпочла бы встречаться, я ответила, что с молодежью — ведь рассказ о прошлом веду во имя будущего. А будущее зависит от молодежи.

Ученики школы в [footnote text=’Небольшой город на востоке Германии.’]Клейнмахнове[/footnote] слушали мой рассказ о судьбе их ровесников‑евреев за колючей проволокой фашистских концлагерей и о массовых уничтожениях не как дисциплинированные школьники, а как взволнованные взрослые люди. Так было не только здесь. В берлинской школе имени Генделя десятиклассник читал отрывки из моей книги. Слушатели то и дело переводили взгляд на меня, словно спрашивая: верно ли все то, что они слышат из уст своего товарища? Могло ли такое быть?

Было. Все это было. В книге нет ни вымысла, ни домыслов.

Интересовались, на самом ли деле эти палачи на свободе?

Увы… И я называла имена тех, о ком знала.

Спрашивали, с кем из немецких антифашистов довелось встретиться в концлагере?

Пришлось ответить, что ни с кем, — мы, евреи, были строго изолированы от узников других национальностей. Но с одним антифашистом, бывшим узником Заксенхаузена, я познакомилась уже будучи здесь, когда поехала в этот концлагерь. Этот человек и после освобождения добровольно остался в лагере гидом, чтобы свидетельствовать, как над узниками издевались, какие над ними ставили опыты, какими изощренными способами умерщвляли.

 

P. S. Мотив, на основании которого эта рукопись была отвергнута, лаконичен: «Сквозит не то отношение к немцам». Правда, мне посоветовали изъять описание ночного испуга — без него очерк, возможно, будет опубликован. Я не стала объяснять, что в описанном факте не «сквозит» отношение ко всему немецкому народу. Это было эхо не столь давнего прошлого. Хотела еще добавить, что литература — не рынок, где вместо подпорченного овоща на весы кидают более приглядный. И жаль, что я в очерке не привела вопрос журналиста из Эрфурта: что я чувствую, увидев на улице пожилого немца. «Ведь он мог быть тем, кто гнал вашу маму в крематорий». Не совсем уверенная в своем предположении, я ответила на этот рискованный вопрос:

— Надеюсь, что такие преступники по вашему городу не гуляют, а сидят в тюрьмах.

О последующих поездках (в 2003–2006 годах) в Германию, где книга почти одновременно вышла в трех издательствах, я не писала. Среди разных вопросов читателей были и такие, в ответ на которые я рассказывала о том ночном кошмаре в первую ночь в Эрфурте. Приведу и ответ на вопрос довольно пожилого, но тогда явно еще не призывного возраста немца. Очень волнуясь, он спросил:

— Вы когда‑нибудь нас простите?

Я ему, а заодно всем присутствующим ответила:

— Тех не прощу, а вы ни при чем.

Надеюсь, что в этом ответе ничто не «сквозило».

С гидом и без гида

Не знаю, есть ли теперь (по крайней мере, в Петербурге) Комитет защиты мира. Но в годы, о которых пойдет речь, он был.

Одно время Комитет возглавлял известный поэт Михаил [footnote text=’Дудин Михаил Александрович (1916–1993) — поэт, переводчик, общественный деятель. ‘]Дудин[/footnote]. Его предшественника я не знала. На встречи с приезжавшими в наш город зарубежными защитниками мира, а быть может, просто туристами меня приглашала заместитель председателя Комитета Анна Михайловна Цимберова.

Правда, однажды, после встречи с израильтянами, я решилась сказать Анне Михайловне, что гражданам этой страны рассказывать о злодеяниях немецких фашистов нет надобности — к сожалению, они об этом знают. И не только знают… Сегодня во время моего рассказа несколько женщин не смогли сдержать слез.

Анне Михайловне мой «совет», кажется, не понравился. Она стала меня реже приглашать, то ли поэтому, то ли потому, что приезжающие к нам сторонники мира таким встречам предпочитали экскурсии по городу, посещения музеев и театров.

А однажды, после встречи со шведами, на которой Анна Михайловна присутствовала, она попросила меня зайти в свой кабинет. Рассказала, что во время Недели мира, которую проводят страны Балтийского бассейна, намечается круиз по Балтийскому морю с посещением Польши, Дании, ФРГ, Голландии, Норвегии, Швеции и Финляндии.

Я знала, что она обижена на одного писателя, который в своем очень интересном описании посещения какой‑то страны не упомянул, что он туда поехал «по линии» Комитета защиты мира. Поэтому нетрудно было догадаться, с какой целью она заговорила об этом будущем круизе.

Неожиданно даже для самой себя я расхрабрилась. Полушутя‑полувсерьез сказала, что когда мужья разъезжают по заграницам, а жены сидят дома — это естественно. Но когда наоборот…

Анна Михайловна намек поняла и, видно, решила остудить мое стремление к семейному равноправию. Сообщила, что поездка будет за свой счет — путевки платные.

Хотя это было полной неожиданностью, я попыталась не сникнуть.

— А сколько эти путевки будут стоить?

— Не знаю. Их пришлют из Москвы на определенное количество мест. Едут и представители нескольких братских республик.

Но вдруг Анна Михайловна заговорила не как официальное лицо, а очень откровенно и по‑женски дружелюбно:

— Продайте мебель, залезьте в долги, но поезжайте. По другой линии вас с мужем, не оставляющих здесь детей, не выпустят.

 

Продавать мебель не пришлось. Но в долги, конечно, влезли. Зато было путешествие по морю, посещения прекрасных городов, приветливые, хотя не всегда содержательные беседы с встречавшими нас жителями разных стран. Для нас, рядовых участников круиза, эти встречи иногда бывали несколько — назовем их так — необычными, хотя весьма дружелюбными, о чем речь впереди.

 

Собрались мы, участники круиза, в Риге, где в порту нас уже ждал теплоход «Мария Ульянова».

Начало было очень теплым и не слишком официальным. Еще до отплытия, на пристани, в довольно большом зале состоялась конференция всех участников круиза. Особенно трогательными были выступления при­ехавших сюда, чтобы присоединиться к нам, пастора из ФРГ, инженера из Дании и — не помню, кем он себя назвал, — шведа.

Наверное, поэтому диссонансом прозвучали наставления соотечественника, назвавшего себя Ивановым. Я очень хотела надеяться, что наши иностранные гости не знают русского языка или, что еще лучше, их нет в зале. Потому что этот Иванов учил нас, как вести себя за рубежом. Например, если после экскурсии и встречи с зарубежными борцами за мир останется свободное время и мы захотим погулять, то не следует слишком отдаляться от пристани и, главное, не ходить в одиночку, а не меньше чем втроем.

Пожелав нам успехов и предложив сдать свои советские паспорта, он удалился.

Если инструктаж не удивил (я его приняла как неизбежный), то дальнейшее… Впрочем, пусть читатель сам придумает, как это назвать.

Для сдачи паспортов, естественно, образовалась очередь. Вдруг шедшая передо мной дородная дама поцеловала свой паспорт и отнюдь не шепотом попрощалась с ним: «До встречи, миленький, я буду скучать по тебе». И бережно (наверно, чтобы ему не было больно — стол все‑таки деревянный) опустила его.

И надо же, чтобы мне так «повезло» — она оказалась моей соседкой по каюте.

О том, что у мужа койка отдельно, в шестиместной каюте, а я буду в двухместной, я узнала еще в Ленинграде. Потому что Анне Михайловне сообщили только количество выделенных Ленинграду путевок, без учета того, сколько в нашей делегации мужчин и сколько женщин.

Манию величия своей соседки я с большим трудом терпела все три недели. Уже в первый час нашего знакомства она сообщила, что является ответственным работником обкома партии. А во все остальное время говорила только о своей значительности. Даже во время экскурсий норовила оказаться рядом со мной и мужем и досказать историю (разумеется, свою роль в ней), которую не успела завершить перед уходом. Вежливая просьба моего мужа дать послушать экскурсовода спасала очень ненадолго. Однажды она даже небрежно бросила: «Я это (то есть рассказ экскурсовода) знаю. Уже была здесь».

Пришлось довольствоваться тем, что она хотя бы во сне не говорит. Правда, иногда мне давал возможность немного отдохнуть от нее мой муж, приглашая ее посидеть на палубе, чтобы я могла записать события последних дней.

 

Но ради такой особы я бы не стала дополнять свой опуб­ликованный очерк об этом круизе, об официальной и экскурсионной его частях.

 

Из семи стран, по которым проходил наш путь, книга «Я должна рассказать» была издана в четырех. И я хотела по прибытии прямо с теплохода позвонить в каждое из издательств и поблагодарить. Всего лишь поблагодарить. О том, что советским авторам гонорар не полагается, я знала по изданиям в ГДР и Франции. (Попутно замечу, что даже название книги меняли, не согласовав со мной. Ее публиковали под названиями «Мой дневник», «Не могу молчать», «Дневник Маши», «Дневник Маши Рольникайте» и т. д.). Как она названа на недоступных мне испанском, итальянском, японском и других языках — не знаю. Но всем этим издательствам я очень благодарна за то, что они довели до своих читателей правду о преступ­лениях немецких фашистов.

О том, что, выезжая за рубеж, нельзя с собою брать записную книжку с адресами и номерами телефонов, я знала. Поэтому выписала на небольшом листке бумаги названия этих четырех издательств: в Копенгагене, Амстердаме, Стокгольме и Хельсинки. Номера телефонов надеялась узнать на теплоходе. В Копенгаген кроме своей словесной благодарности везла и подарок — изданную на русском языке книгу «Рапорт из Штуттгофа», сочинение, к сожалению, покойного бывшего главного редактора датской коммунистической газеты «Ланд ог [footnote text=’Страна и народ (дат.). ‘]фольк[/footnote]» Мартина Нильсена. В краткой аннотации к русскому изданию он был назван преданным другом Советского Союза.

Еще по пути в первую страну — Польшу — я поделилась с Анной Михайловной своей идеей: отсюда, с теп­лохода, поблагодарить эти четыре издательства, а датчанам еще и подарить книгу, которая вряд ли у них есть. Анна Михайловна захотела взглянуть на мою бумажку, и я протянула ее. Не придала значения ее словам, что она здесь такой же член ленинградской группы, как мы все, и ей нужно посоветоваться с московским начальством. Как ни странно, меня ее слова не только не удивили, но и не насторожили. Мы продолжали запросто беседовать. Анна Михайловна поделилась не покидающим ее страхом, что мы можем утонуть, а я, как могла, уверяла ее, что наш теплоход очень надежный.

На следующий день я сама уже не вспоминала об этом разговоре. Мы причалили в польском порту Гдыня. Играл оркестр, нам преподнесли бело‑красные (цвета польского флага) гвоздики. Я тоже улыбалась. Но все время помнила, чувствовала, что совсем близко отсюда Штуттгоф. Даже мелькнула мысль: может, попросить разрешения поехать туда? Но как?

Ведь этот Иванов предупредил, что надо только втроем. А нас с мужем двое. Да и на чем ехать? К тому же не знаю дороги — тогда нас гнали пешком.

Но вскоре эту мысль «вытолкнули» город Гдыня, виды Сопота, органная музыка в кафедральном соборе, экскурсия по фабрике елочных игрушек. Да, нас повезли и туда, знакомили с процессом их изготовления.

На следующий день нам предстояла встреча с Копенгагеном. Утром, на лекции (перед каждой страной нас предварительно знакомили с нею и, в основном, с городом, в который прибываем), я смотрела на сидящую недалеко Анну Михайловну, хотела, чтобы она меня увидела, вернула тот листочек, — ведь скоро прибываем. Но она в мою сторону не смотрела, разговаривала с соседкой. Закралось подозрение, что она — мне не хотелось так думать, но слово само лезло — выманила эту бумажку. А московское начальство, чтобы самой сообщить о своих намерениях, я в лицо не знала. Да и если бы знала, вряд ли решилась бы… То, что лектор говорил о Копенгагене, я плохо воспринимала. Смотрела на часы — ведь гости могут скоро прийти.

После лекции я вернулась в каюту, и пока нет соседки, украдкой достала книжку. Анну Михайловну больше не искала. С книжкой в руках встала недалеко от музыкального салона, в котором должна была состояться официальная встреча представителей советской делегации с гостями.

Книгу я протянула проходившему мимо датчанину. Произнесла фамилию автора и название книги «Рапорт из Штуттгофа», благо то и другое перевода не требует, и промямлила по‑немецки: «Это для семьи и друзей». Не уверена, что он понял, но книжку взял и вместе с остальными датчанами вошел в музыкальный салон. А я вернулась в свою каюту дослушать очередной рассказ соседки…

 

Почти в каждом городе на теплоход приходили не только участники общений в музыкальном салоне (не знаю, как эти встречи именовались официально), но и просто гости. Как мы считали, выразить свое доброе к нам отношение. В таких случаях к приему этих гостей привлекали нас, в киноискусстве, кажется, именуемых массовкой. Но принимать их, в основном женщин — мужчины, видно, предпочитали буфет, — мы могли только в каютах, где гости и хозяйки сидели на койках, тесно прижатые друг к другу. В основном общение состояло из показа друг другу фотографий детей и внуков.

Члены нашей делегации, знающие язык, исполняли свои переводческие обязанности в музыкальном салоне. Поэтому сведения о возрасте и способностях чада приходилось переводить мне. Но только на немецкий. Хорошо хоть, что почти в каждой каюте находилась хоть одна, а иногда и даже две гостьи, знавшие немецкий и продолжавшие перевод на родной. Иногда я еще успевала перевести один или даже два вопроса и ответа. Больше не могла — уже звали в соседнюю каюту. И все это происходило под почти неумолкающие призывы Анны Михайловны: «Главное — улыбайтесь!»

Видно, симпатичные детские личики и старательные улыбки мамаш на самом деле оказались объединяющим проявлением дружелюбия. По крайней мере, среди женщин. Наши гостьи уходили с теплохода очень довольные.

 

Последним городом нашего маршрута был Хельсинки.

Когда теплоход отчалил от пристани и между ним и портом уже была широкая полоса воды, Анна Михайловна вернула мне тот листок с названиями четырех издательств…

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Баба Женя и дедушка Семен

Всевышний действительно поскупился на силу поэтического дарования для дедушки Семена. Может быть, сознавая это, несколькими страницами и тремя годами позже, все еще студент, но уже официальный жених Гени‑Гитл Ямпольской, он перешел на столь же эмоциональную прозу: «Где любовь? Где тот бурный порыв, — писал дед, — что как горный поток... Он бежит и шумит, и, свергаясь со скал, рассказать может он, как я жил, как страдал... Он бежит... и шумит... и ревет...»

Дело в шляпе

Вплоть до конца Средневековья в искусстве большинства католических стран такие или похожие головные уборы служили главным маркером «иудейскости». Проследив их историю, мы сможем лучше понять, как на средневековом Западе конструировался образ евреев и чужаков‑иноверцев в целом

«Охота на евреев» в Амстердаме подталкивает голландских евреев к алие

«Это не как в нацистской Германии. Власти здесь не антисемитские. Но на каждое слово, сказанное о насилии в отношении евреев, немедленно начинается целый разговор об исламофобии, чтобы отвлечь от проблемы. Действует мощное исламское и левое политическое лобби. Я не хочу обобщать, но просто достаю свой "калькулятор" и подсчитываю всю поддержку, которую получаю от левых и мусульман. Окончательная цифра равна нулю», — говорит главный раввин Нидерландов Биньомин Якобс