The Free Press: Я была немецким врачом Эли Визеля
Десять лет назад, 2 июля 2016 года, ушел из жизни Эли Визель
В своем эссе Сюзанна Ленцш — немецкий врач, родившаяся в Восточной Германии, — рассказывает об опыте лечения Эли Визеля. Встреча с пережившим Холокост писателем, лауреатом Нобелевской премии мира изменила ее понимание вины, памяти и человеческого достоинства.
Я родилась в Восточной Германии в 1964 году и выросла за железным занавесом. На протяжении большей части моей жизни люди, пережившие Холокост, были живым напоминаниями о чем‑то непостижимом — о том, о чем в стране моего рождения из стыда почти не говорили. Имя знаменитого писателя Эли Визеля вызывало в воображении ужасающие картины Аушвица, от которых я инстинктивно отводила взгляд.
Но потом я переехала в Америку — и Эли Визель стал моим пациентом.
Мой родной город Ораниенбург — тихий городок к северу от Берлина — печально известен находившимся здесь концлагерем Заксенхаузен. Как большинство школьников в Восточной Германии, я была членом организации юных пионеров, задачей которой было воспитать поколение «защитников социализма». Помимо торжественных церемоний и походов, школьная программа включала посещение концлагеря — он находился в нескольких минутах ходьбы от нашей школы.
То, что я там увидела, навсегда отпечаталось в моей памяти: железные ворота с надписью Arbeit macht frei («Труд освобождает»), бараки с тесно набитыми деревянными нарами и мешками с соломой, места казней, крематории — все это в окружении колючей проволоки и электрических ограждений.
В «лазаретах», где когда‑то проводились опыты над людьми, мне казалось, что я все еще ощущала запах смерти, исходящий от белого кафельного пола.
Работал ли здесь когда‑то кто‑то из моих родственников? Поставлял ли кто‑то из моих соседей припасы? Почему никто не заметил 33 тыс. голодавших узников в полосатых робах, которых весной 1945 года заставили идти по городу маршем смерти?
Детям давали простой ответ: мы, дети и защитники социализма, не имеем ничего общего с монстрами фашистской Германии. Мы, граждане Германской Демократической Республики, наследники тех, кто погиб и был замучен в лагерях. Мы были народом, освобожденным от нацистского угнетения. Другие должны были погибнуть в концлагерях, чтобы мы могли жить лучшей, социалистической жизнью, очищенной от злых идеологий.
Причина уничтожения 6 млн евреев казалась очень далекой, и вместе с ней далеким выглядело то, что мы — или кто‑то из наших — могли нести моральную ответственность за это.
Когда в 1998 году я переехала в Соединенные Штаты, мое восточногерманское самоощущение во многом оставалось прежним. Но здесь я уже не была ребенком социализма или наследницей тех, кто умер в концлагерях. Здесь я была просто немкой — потомком тех, кто был либо исполнителем, либо наблюдателем Холокоста. Впервые в жизни я встретила людей — пациентов, коллег, друзей — которые делились историями о родителях, убитых в Аушвице, дядьях, которые больше не вернулись, братьях и сестрах, чьи останки рассеяны в виде праха в Биркенау.
Однажды пациент спросил меня, может ли его рак быть связан с тем, что он находился рядом с газовыми камерами; остальная часть его семьи была туда направлена… С каждым таким разговором все глубже во мне ползли стыд и вина. Я все чаще думала о том, через что прошли семьи моих знакомых с фамилиями Гринспан, Кон или Кац и что они думают обо мне, докторе с заметным Täterakzent (акцентом преступника). Порой я ловила себя на мысли, что хотела бы иметь другое имя.
Перед первой встречей с Визелем я поговорила по телефону с его сыном Элишей. Он был любезен, но во мне снова вспыхнула неуверенность. Видел ли он во мне заботливого врача, стремящегося дать его отцу наилучшее лечение? Или тайно испытывал неприязнь к моему акценту? Хотя я никогда не уточняла этого, но постепенно преодолела робость в разговорах с ним. Мы говорили о возрасте отца и о том, насколько твердо он отказывается подчинять свою жизнь болезни.

Рак Визеля был неизлечим. Болезнь не поддавалась прежнему лечению и распространялась по всему его телу. Опухоль уже была заметна на груди. Следовало ли пробовать новый экспериментальный препарат? Или оставить его без лечения, чтобы он мог провести последние месяцы в покое с семьей? Решение было за ним, и оно было принято быстро: он хотел продолжить лечение.
Беспокойство не покидало меня: будет ли опухоль «отзываться»? Что, если у него появятся опасные для жизни побочные эффекты от препарата, с которыми мы пока мало знакомы? Что, если я ошибусь?
Затем я встретила его: самого известного выжившего в Холокосте, лауреата Нобелевской премии, автора знаменитых мемуаров, которые дали голос миллионам жертв. В 2014 году, в возрасте 86 лет, Эли Визель пришел ко мне с надеждой на еще один шанс на жизнь.
Он выглядел скромным: небольшая фигура, аккуратно завязанный галстук, но при этом мягкая аура, наполнявшая всю комнату. Рядом с ним всегда была Марион — женщина, которую он любил почти всю свою жизнь. Он смотрел на меня с доброй улыбкой и сострадательными глазами, его движения отличались какой‑то элегантной простотой.
В какой‑то момент серебристо‑белая прядь упала ему на лоб, и, когда он взмахнул рукой, его рукав подался вверх. Там, на предплечье, был номер, выцарапанный на коже 70 лет назад. Он сжался за годы, но все еще оставался бесспорно узнаваемым: A‑7713 — синтаксис бесчеловечности. Я смолчала. Я не могла произнести ни слова.
Заметил ли Визель мою неловкость? Несмотря на смертельную болезнь, он умел улыбнуться так, будто предлагал мне продолжать.
С каждой неделей лечения моя робость перед Профессором, как мы его называли, уступала место почти семейной легкости. Мы выработали свой ритуал: каждый понедельник в 10 утра он ждал меня в комнате для процедур.
У входа меня встречал крепким рукопожатием его охранник, который стоял на страже, как бы долго ни длились лечение, анализы или консультации. Войдя, я неизменно видела, как Профессор читает новую книгу — порой на французском, и часто о Холокосте. Однажды он читал роман «Голый среди волков» восточногерманского писателя Бруно Апитца. Узнав, что я тоже читала его в школьные годы, он был искренне тронут — оказалось, немногие американцы знают эту книгу. Даже такие простые общие интересы вызывали во мне гордость.
Для Визеля болезнь была бременем, которому он желал бы уделять как можно меньше времени и мыслей. Хотя он хотел получать лечение, не мог не сопротивляться неудобствам, которые оно приносило. Уговорить 86‑летнего Профессора на такую вещь, как госпитализация, было тяжелой задачей. Он предпочитал сосредоточиваться на том, что для него всего важнее: на преподавании, семье и литературе. Порой нам приходилось принимать душераздирающие решения.
В начале 2015 года, обеспокоенная хрупким здоровьем Профессора, я посоветовала ему и его семье не ехать в Аушвиц на 70‑ю годовщину освобождения лагеря. Было ли это чрезмерной осторожностью? Было ли неправильным отнять у него последний шанс посетить место, которое изменило его жизнь? Какова бы ни была медицинская логика, это решение до сих пор выглядит для меня мучительным.
Экспериментальный препарат, с которым у нас было мало опыта, оказался успешным. За две недели опухоль исчезла. Человек, стоявший на краю смерти, получил еще два года жизни с Марион, внуками и сыном. И мне были даны эти два дополнительных года рядом с ним. Это время я всегда буду хранить в своем сердце.
Он выбрал видеть во мне не «существо истории или происхождения», а человеческое существо. Он поделился со мной тем состраданием, в котором ему самому когда‑то было отказано в детстве страной, откуда я родом.
Иногда мы обсуждали политику, холодную войну и мой опыт в ГДР. Мы никогда не говорили о том, что невозможно было упомянуть вслух: о зле, которое навсегда заклеймило мою жизнь стыдом и неуверенностью; о травме, которая изменила его судьбу. Нам не нужны были слова, чтобы понять друг друга. Его безусловное доверие, неизменно щедрая улыбка и непоколебимая уверенность, что я помогу ему, помогли мне. Я понимала, что Визель хорошо знал мой акцент. И все же было ясно, что для него акцент не имел никакого значения: он видел во мне лишь врача, который искренне хотел помочь, и человека, глубоко тронутого его жизнью.
Но в последние недели жизни Профессора препарат, который так хорошо помог, уже не смог остановить рост опухоли. Вариантов лечения больше не осталось.
При нашем последнем разговоре Визель и его сын согласились, что при отсутствии полезных методов ему нужно лишь одно место, где он должен находиться. Тем вечером в последний раз Эли Визель вернулся домой.
Я благодарна судьбе, что наши пути когда‑то пересеклись, что я, немка, смогла хоть ненадолго помочь человеку, который был голосом евреев, убитых немцами. Я до сих пор ощущаю груз истории своей родины, словно тяжесть на плечах.
Но Визель научил меня, что у каждого есть выбор в том, как нести этот груз. Первые 25 лет своей жизни я провела в безмолвии за стеной диктатуры, которая выслеживала и уничтожала собственных граждан. Визель жизнь посвятил свидетельству о том разложении, которое наступает, когда человеческое достоинство рушится.
Когда демократия снова выглядит шаткой, его история и история моей страны должны быть не бременем, а заветом. Они предупреждают о притупляющем равнодушии, которое позволяло моим соседям смотреть, как истощенных детей гонят мимо их домов из Заксенхаузена. Они требуют, чтобы мы отвергли возрождение такого мышления, которое сводит человеческое существо к карикатуре его истории или вероисповедания.
Я горжусь тем, что знала Эли Визеля. И никогда не забуду тот недлинный путь, который мы прошли вместе.
Оригинальная публикация: I Was Elie Wiesel’s German Doctor
Тайна Эли Визеля
Мой отец Эли Визель
