После смерти Исаак Башевис‑Зингер поселился в Техасе
Материал любезно предоставлен Tablet
Литературный архив Исаака Башевиса‑Зингера в итоге оказался в Техасском университете, причем за этим таится целая история о духовном сродстве, везении, умении оказаться в нужное время в нужном месте и деньгах — кстати, все крупные техасские нефтяные капиталы всегда сколачивали тем же путем.
Для Зингера, загадочного виртуоза сюжетной прозы, удостоенного в 1978 году Нобелевской премии по литературе, родной стихией были крупные города: он жил в Варшаве, в Вест‑Сайде на Манхэттене в Нью‑Йорке, в Майами, поэтому многих даже сегодня несколько озадачивает факт хранения его архива в «провинции». Хотите написать научную работу о Зингере? Вам придется ехать в Остин, в Гуманитарный исследовательский центр (он же Центр Гарри Рэнсома) Техасского университета.
Начну эту историю не с Зингера, а с себя — нееврея, выросшего на юге США и увлекшегося идишем. Как я к этому пришел? Студентом Технологического института Джорджии, где я занимался математикой, я получил стипендию для учебы на выпускном курсе — в 1957–1958 годах — в Штутгартском университете. Там я свободно заговорил по‑немецки, обнаружил, что талантливого математика из меня не выйдет, и заинтересовался изучением Холокоста до того, как этот термин стал общеизвестным.
В 1958 году в Германии прошла серия запоздалых судов над военными преступниками, и я познакомился с одним из тех, кто давал свидетельские показания, — с Фрицем Блохом, харизматичным главным раввином Вюртемберга: он видел своими глазами зверства в Литве, а затем еле спасся от смерти, бежав в Палестину. После войны он перебрался обратно в Германию без семьи (его жена и дети отказались ехать), чтобы заботиться об уцелевшей части своей общины — о тех, кто оставался там или вернулся.
В то время Исаак Башевис‑Зингер, хоть я и прочел почти все его романы, был для меня лишь именем на обложке. Я вырос в маленьком городке в Миссисипи, где почти все мои лучшие друзья были евреи, так что я был предрасположен к филосемитизму. Все, что я прочитал о Холокосте, пока жил в Германии, пробудило во мне интерес к основному языку евреев, ставших жертвами Холокоста, — идишу, и по возвращении в Штаты я сразу стал его учить. Знание немецкого мне помогало, но лишь в некоторой степени.
В те давние времена, за исключением Северо‑Восточного университета, записаться на курс идиша было негде. Поэтому я обратился за помощью в нью‑йоркский Институт еврейских исследований (YIVO). Там мне посоветовали незаменимую грамматику, которую несколькими годами раньше написал великий лингвист и настоящий менч Уриэль Вайнрайх (позднее я с ним познакомился), и последние дни в Технологическом институте Джорджии я провел, зубря алеф‑бейс и запоминая фразы, глубоко врезающиеся в память: «Идн зайнен хайнт а фолк фун элф милион…» («Сегодня евреи — это одиннадцатимиллионный народ…»)
Затем я прошел начальную военную подготовку в Форт‑Джексоне (Южная Каролина), причем в моем солдатском ранце всегда лежали «Идиш для колледжей» Вайнрайха и одно из первых двуязычных изданий И. Л. Переца: его составил и перевел Сол Липцин. Помню, как, едва дочитав знаменитый рассказ Переца «Ойб ништ нох хехер» («Если не выше еще…»), полз по‑пластунски, с винтовкой и штыком, под горизонтальным ураганом автоматных очередей, хлеставших на метр с небольшим выше земли. Не жизнь, а малина.
Мои интеллектуальные интересы переключились с математики на средневековую немецкую литературу, а затем на лингвистику в Висконсинском университете, где я работал над диссертацией, но между делом продолжал изучать идиш. Вместе с одним преподавателем сквозь адскую снежную бурю я прорвался на машине из Мэдисона в Милуоки смотреть «Ди голдгребер» («Кладоискателей») Шолом‑Алейхема в постановке американской труппы, одной из наследниц знаменитого театра «Вильнер трупе» . Когда я углубленно занялся лингвистикой, идиш стал одной из областей моих исследований и публикаций.
А теперь перемотаем пленку воспоминаний примерно на 20 лет вперед. 1979 год. К тому времени я успешно подвизался в Техасском университете в качестве преподавателя немецкого и лингвистики, а затем стал основателем и первым деканом Колледжа свободных искусств. И, к собственному удивлению, справлялся со своими обязанностями очень даже неплохо — даже со сбором пожертвований. В бытность бойскаутом я робел предлагать билеты благотворительной лотереи по два доллара кому‑либо, кроме своих родителей, бабушек и дедушек, но легко освоил искусство просить у техасских богачей пару‑тройку миллионов долларов на то‑то и се‑то.
В 1979‑м, как и еще несколько последующих лет, Колледж свободных искусств купался в деньгах. Эдвин Гейл и его жена Бекки из Бомонта (Техас) учредили щедро финансируемую профессорскую должность — Гейловскую профессуру иудаики, и под ее эгидой я вместе с занимавшим эту должность Сетом Волицем дал волю своим прихотям, приглашая в университет тех, чьи работы меня восхищали, по большей части евреев: среди них были Рауль Хильберг , Говард Сакер , Люси Давидович, Ирвинг Хау и Норман Подгорец.
Когда до нас дошел слух, что можно устроить лекцию Исаака Башевиса‑Зингера, мы вступили в переговоры с его секретарем Дворой Менаше (ныне Телушкин). Она ясно дала понять: «Его нельзя беспокоить, ему нужен отдых». К счастью для нас, мы приступили к переговорам, когда Башевис еще не стал нобелевским лауреатом: ведь после премии его гонорар вырос в несколько крат.
Наконец, все обговорили. Обычно я не встречал в аэропорту гостей, приезжавших с лекциями, но как я мог упустить шанс познакомиться с одним из своих кумиров, едва он ступит на техасскую землю? Он был весел и пытлив, взбодрился от непривычного солнышка остинской весны. В гостинице мы с Дворой устроили Зингера поудобнее в его номере, потом я проводил Двору до ее номера. Она еще раз предупредила: Зингера не беспокоить. Я совершенно не намеревался ему докучать, но по пути к своему автомобилю мимо его номера увидел, что дверь приоткрывается и из нее выглядывает Зингер. «Не желаете ли выпить стакан чаю?» — спросил он с самым что ни на есть классическим идишским акцентом. Я принялся объяснять, что никак не могу, не смею, что Двора… «Неважно, — сказал он. — Я желаю стакан чаю, а вы?»
Следующий час, в убогом гостиничном кафе со столиками из бакелита, мы вели разговор — самый памятный в моей жизни. Я не проболтался, что знаю идиш, но ведь я знал и много чего другого: например, кто прототип героя зингеровского рассказа «Друг Кафки» (Ицхок Леви, сценический псевдоним — Жак Лёви, актер идишского театра). Я знал, что в молодости Зингер перевел с немецкого на идиш роман Томаса Манна «Волшебная гора». Мне было любопытно, как он обошелся с лихорадочно‑страстными эротическими беседами по‑французски между Гансом Касторпом и мадам Шоша в Walpurgisnacht . (Кажется, припоминаю, что их французскую речь Зингер заменил немецкими аналогами.) Поговорили мы и о Кафке, и о брате Башевиса — писателе Исроэле‑Иешуа Зингере.
Он рассказал мне о женщине, родившей ему сына. Она спаслась от Холокоста, найдя убежище в Советском Союзе, рассказал мне Зингер это так, будто описывал человека с двумя головами. «Она была настоящая коммунистка». Разговор длился и длился. Почуяв сродство политических убеждений, он сообщил (оглядываясь через плечо, хотя нас никто не подслушивал), что ему нравится Рейган, как и мне (хотя я ему этого не говорил).
Также он рассказал, что с критиками, особенно, по его словам, с идишскими, у него отношения не складываются. «От них только и слышишь: “Обер их хуб ци ах а таан” (“Но у меня есть возражение”)». Эти слова он произнес на своем польском идише. На стандартном идише они звучали бы «Обер их хоб цу айх а тайне». По‑моему, во мне его больше всего впечатлил факт службы в армии. «Значит, вы умеете стрелять из винтовки?» — спросил он восхищенно. Наконец, я уговорил его вернуться в номер, опасаясь попреков Дворы: вдруг она увидит, что я его «побеспокоил».
На следующий день было несколько мероприятий, но главным стала его публичная лекция в переполненном зале, на ней присутствовали самые видные люди штата, города и университета. Я задумал сюрприз. Попросил своего коллегу Сета Волица подготовить для меня вступительное слово на идише. И какое вступительное слово! Целый кладезь понятных лишь избранным литературных аллюзий, которые должны были понравиться такому человеку, как Башевис‑Зингер, — отсылок к его первым шагам в писательском мире Варшавы, влиянию польского писателя‑нобелиата Генрика Сенкевича, а еще был поклон И‑И. Зингеру — покойному старшему брату, которого Башевис обожал, и так далее, и тому подобное. Был помянут ненавистник евреев — казак Богдан Хмельницкий, на фоне чьих набегов развертывается действие в романе Зингера «Раб».
Я попросил аудиторию проявить терпение, пока я представлю лектора на идише, — сказал, что вряд ли мне до конца дней еще выпадет шанс представить на этом языке еще одного лауреата Нобелевской премии. И заговорил на своем выученном уже в зрелом возрасте, неестественном, с отзвуками немецкого идише стандарта YIVO. И говорил, должно быть, минут пять. На третьей минуте я почувствовал за спиной какое‑то шевеление. Зингер даже вскочил, и это вконец ввергло меня в смятение. Когда я договорил и вернулся на свое место на сцене, он обнял меня и что‑то прошептал: я уловил лишь конец фразы — «…аз Мушиах вет кимен» («…когда Мессия придет»). С задачей я справился. На пять с плюсом.
Близкими друзьями мы не стали. Но я никогда не упускал случая навестить его во время своих наездов в Нью‑Йорк, а они случались часто. Он занимал квартиру на углу Западной Восемьдесят шестой улицы и Бродвея, а напротив, на той стороне Восемьдесят шестой, была квартира другого моего нью‑йоркского «друга по идишу» — точнее, приятельницы, историка Люси Давидович. Ничто на свете не заставило бы меня предложить встретиться за одним столом — один Б‑г знает, к чему бы это привело, — так что я навещал их по очереди. Она говорила мне, что часто видела Зингера на улице, но у нее ни разу не хватило духу с ним заговорить. Он настаивал, чтобы я присылал ему копии моих лингвистических статей об идише, даже сухо теоретических, хотя в ответ неизменно писал: «Замечательно, не понимаю ни слова».
Он допускал меня в свою святая святых — рабочий кабинет, где громоздились до потолка завалы неразобранных бумаг и полуистлевших подшивок «Форвертс» — она же «Джуиш дейли форвард», идишской газеты, где было опубликовано много его рассказов. Я познакомился с его женой Альмой, хотя она лишь позже стала участвовать в наших разговорах, больше хлопотала по хозяйству.
Я никогда не злоупотреблял радушием хозяина, а когда его здоровье ухудшилось, стал наведываться реже. Проводил больше времени с Альмой Зингер и узнал о кое‑каких неполадках в их супружеской жизни. В Мюнхене она училась в той же женской гимназии, что и Моника Манн, дочь прозаика Томаса Манна; Альма подивилась, что мне известно, кто такая Моника Манн. Альма происходила из семьи немецких евреев и бросила мужа, богатого немца, чтобы сбежать с Башевисом, у которого тогда буквально не было ни гроша.
Спустя несколько месяцев после смерти Зингера Альма позвонила мне и спросила, заинтересован ли Техасский университет в покупке его архива. У меня даже мысли такой не было. Я сказал ей, что Техас — не место для его литературного архива: тому подобает храниться, скажем, в Колумбийском университете, или в YIVO, возможно, в Брандейсе или Макгилле, или в каком‑нибудь израильском университете. Техас, в отличие от Манхэттена, никоим образом не «еврейский», так что где‑где, а здесь архиву Зингера определенно не следует храниться. Она согласилась со мной, но сказала, что ее поверенный уже обращался в несколько университетов, которые я перечислил. Все хотели заполучить архив, но утверждали, что у них нет денег и купить его они не могут. Итак, не заинтересуется ли Техас?
Что ж, Техас не зря слывет местом, где нет ничего невыполнимого, и я сказал: да, возможно, мы заинтересуемся. На какую сумму вы рассчитываете? Даже сегодня, спустя много лет, я считаю, что не вправе разглашать, сколько нам пришлось заплатить, но сумма была почти семизначная, плюс оплата крупного налогового вычета для Альмы. Я сумел заинтересовать покупкой архива президента университета, а также директора Гуманитарного исследовательского центра: ему хотелось расширить спектр приобретенных Центром архивов, не ограничиваться бумагами английских и американских писателей, на которых держится репутация Центра, — такими, как архив Т. С. Элиота, например. Мне поручили привлечь 500 тыс. долларов на частичную оплату архива Зингера.
Для начала я позвонил Морту Мейерсону, видному еврейскому филантропу из Форт‑Уорта: он сочувствовал еврейским начинаниям. Я хорошо знал Морта, а он приезжал в Остин специально на лекцию Зингера в университете. Я попросил у него 500 тыс. долларов. Он сказал, что столько дать не сможет, он временно на мели (а мы что, нет?), но 50 тыс. пожертвует. Мы призадумались, и тут Морта озарило — блестящая мысль, что ни говори: почему бы не собрать с десяти человек по 50 тыс. с носа, МИНЬЯН РАДИ ЗИНГЕРА! Такой склад ума объясняет, почему Морт Мейерсон — мультимиллионер, а я — нет. Гениально!
Еще 12 телефонных звонков — и дело в шляпе, Зингер собрал миньян! Всем шампанского. Архив достался нам.
Когда приобретаешь архив прозаика, это всякий раз кот в мешке. Был один огорчительный случай: Гуманитарный исследовательский центр как‑то приобрел некое крупное собрание фотографий. Спустя несколько месяцев мне звонит обескураженный куратор собрания и зовет обязательно прийти и посмотреть, что он там обнаружил. По дороге я поймал и потащил с собой лорда Роберта Блейка, прославившегося своей биографией Дизраэли, — он как раз приехал в Техасский университет. Мы вместе пошли выяснять, из‑за чего такой ажиотаж. Оказалось, из‑за коллекции порнографических фото в стиле пикториализма, ее собрал принц Людвиг Баттенбергский , отец лорда Маунтбеттена. Французская продукция рубежа XIX–XX веков: всякой твари по паре (или по тройке). Коллекция вполне омерзительная (хотя про себя я нашел ее вполне забавной). Лорд Блейк все время бурчал: «ну и ну», «ну и ну», пока куратор переворачивал страницы.
Архив Зингера представлял собой хаос гималайского масштаба. Пожелтевшие газеты, которые он хранил, не подлежали реставрации, но их можно найти в других местах в оцифрованном виде. Там же были счета за электричество, документы об уплате подоходного налога, начиная с 1930‑х годов, квитки из химчистки — обрывки и обломки долгой жизни. Но были и сокровища: письма Башевиса и к Башевису; списки синонимов; наметки каких‑то планов; наброски детской книги; грубые слова о Барбре Стрейзанд, сыгравшей в фильме «Йентл» по рассказу Зингера; черновик целого незавершенного романа.
Удачи ходят парами. Поскольку мы раздобыли архив Зингера, нам удалось приобрести и архив Леона Юриса, автора романов‑бестселлеров «Исход» и «Суд королевской скамьи, зал № 7», а также архив Алана Фёрста , автора шпионских романов.
Единственной наградой для меня — а никакой другой я бы и не желал — стало приглашение: Альма Зингер как‑то позвонила и попросила меня приехать в Нью‑Йорк и быть ее спутником на церемонии: тогдашний мэр Нью‑Йорка Дэвид Динкинс дал перекрестку Западной Восемьдесят шестой улицы и Бродвея имя Исаака Башевиса‑Зингера (как славно, что в Нью‑Йорке называют перекрестки в честь известных художников, писателей и музыкантов). Имя Зингера останется там навечно, если только таблички с названиями улиц не вздумают убрать. Думаю, Башевис гордился бы тем, как все обернулось.
Оригинальная публикация: Isaac Bashevis Singer’s Afterlife in Texas