Победа. Окончание войны, окончание ада. «Лехаим» предлагает читателям подборку из самых типичных и ярких свидетельств об этом событии авторов выдающихся «военных книг».
Примо Леви
Выпускник Туринского университета, в 24 года был депортирован в концлагерь. В своей книге «Передышка» он вспоминает, как отпраздновали День Победы в советском пересыльном лагере.
Восьмого мая кончилась война. Новость, хотя ее давно ждали, обрушилась, как ураган. Восемь дней лагерь, комендатура, Богучицы, Катовицы, вся Польша, вся Красная армия были охвачены приступом безумной радости. Советский Союз — огромная страна, и люди этой страны наделены огромным душевным потенциалом: если они радуются, то радуются до самозабвения, если веселятся, то с искренней и наивной неугомонностью, испытывая при этом какую‑то языческую любовь к большим сборищам, гуляньям, шумным праздникам.
В считанные часы все вокруг забурлило, закипело, на улицах появилось много русских, они обнимались друг с другом, как близкие друзья, пели, кричали, танцевали, хотя многие уже нетвердо держались на ногах, ловили в свои объятия всех, кто проходил мимо, стреляли, и не только в воздух: в санчасть принесли раненного в живот солдатика, парашютиста, совсем еще ребенка. К счастью, пуля прошла навылет, не задев жизненно важных органов. Солдатик пролежал в постели три дня, стойко перенося лечение и глядя вокруг чистыми, как море, глазами, а вечером, когда мимо проходила толпа его разгулявшихся однополчан, он скинул с себя одеяло, под которым лежал уже в форме и даже в сапогах, и (вот что значит парашютист!) спрыгнул на глазах у всей палаты из окна второго этажа.
Остатки и без того слабой военной дисциплины окончательно улетучились… Обращаться в эти дни в комендатуру по какому‑нибудь неотложному делу было бессмысленно: все равно никого нельзя было найти, а если нужный человек и находился, то либо лежал в лежку пьяный, либо занимался какими‑то таинственными и лихорадочными приготовлениями в спортивном школьном зале.
Характер таинственных приготовлений прояснился довольно скоро: в день окончания войны должно было состояться грандиозное театральное представление с песнями, танцами и декламацией.
Наступило восьмое мая — день ликования для русских, настороженного ожидания для поляков и радости, омраченной тоской по дому, для нас. С этого дня нам уже не был закрыт путь на родину, с этого дня нас уже не отделяла от наших домов линия фронта, и ничто, казалось, больше не мешало нам вернуться. Ничто, кроме бумажной волокиты и бюрократических формальностей. Мы с нетерпением ждали отъезда, и каждый час этого ожидания был нестерпимо тяжел, тем более что у нас не было никакой связи с нашими близкими. Несмотря на тоскливое настроение, мы все отправились на представление русских и не пожалели об этом.
Представление, как я уже говорил, давалось в школьном спортивном зале. Это была самодеятельность от начала до конца: русские сами играли и пели, сами придумали программу, сами расставили стулья, повесили занавес, установили освещение. Явно и фрак сами сшили для ведущего, которым был не кто иной, как капитан Егоров собственной персоной.
Егоров появился на сцене вдрызг пьяный, утопая во фрачной паре: огромные штаны доходили ему до подмышек, а фалдами он подметал пол. Погруженный в безутешную алкогольную тоску, он, беспрерывно икая и рыгая, с одной и той же замогильной интонацией объявлял и комические, и торжественно‑патриотические номера программы. С трудом держась на ногах, он в ответственный момент хватался за микрофон, и тогда зал на мгновение замирал, как в цирке, когда гимнаст перелетает над пустотой с одной трапеции на другую.
В концерте принимала участия вся комендатура. Марья дирижировала хором, который, как все русские хоры, звучал на удивление слаженно, стройно. С большим чувством он исполнил песню «Москва моя». У Галины был сольный номер: в сапогах и черкеске она станцевала головокружительный танец, неожиданно проявив фантастические способности к акробатике. Ее приветствовали громом аплодисментов, и она, растроганная, раскрасневшаяся, со слезами на глазах, много раз склонялась перед публикой в старомодном поклоне. Не менее тепло принимали доктора Данченко и усатого монгола, которые вдвоем сплясали в бешеном темпе русский танец, хотя и были изрядно накачаны водкой. Они подпрыгивали, приседали, выбрасывая поочередно то одну, то другую ногу, крутились волчком, стучали каблуками.
За ними на сцену вышла пышущая здоровьем девица с большущей грудью и объемистым задом, наряженная под Чарли Чаплина. Копируя его во всем (усики, котелок, башмаки, тросточка, жесты), она исполнила знаменитую песенку.
Плаксивым голосом Егоров объявил последний номер программы, и на сцене, приветствуемый дружными восторженными криками русских, появился Ванька‑встанька. Кто такой этот Ванька‑встанька, я точно не знаю, возможно, какой‑то известный народный персонаж. В данной интерпретации это был наивный застенчивый пастушок, который хотел объясниться в любви своей красавице и никак не решался. Красавицей была гигантша Василиса, крепкая черноволосая подавальщица из столовой, способная одной затрещиной свалить с ног разбушевавшегося посетителя или нахального ухажера (не один итальянец испробовал на себе тяжелую руку этой русской валькирии). Но на сцене ее было просто не узнать. Кто бы мог подумать, что она способна к такому перевоплощению? Смущенный Ванька‑встанька (один из старших лейтенантов комендатуры) с белым напудренным лицом и нарумяненными щеками начал свое объяснение в любви издалека, как в аркадской идиллии: он нараспев читал непонятные нам, к сожалению, стихи и умоляюще протягивал к возлюбленной дрожащие руки. Возлюбленная, однако, отстранялась от него с комической грацией и воркующим голоском выражала свой протест. Но постепенно, по мере того как нарастал звук подбадривающих хлопков, жеманное сопротивление пастушки ослабевало, расстояние между возлюбленными сокращалось, и они наконец расцеловались. В заключительной сцене пастух с пастушкой, прислонившись друг к другу спинами, нежно раскачивались в разные стороны под восторженные возгласы зрителей.
Из театра мы вышли слегка оглушенные, но растроганные: концерт взволновал нас до глубины души. Видно было, что его готовили всего несколько дней, но при всей детской наивности и пуританской чистоте в нем была основательность, говорившая о сильных и глубоких традициях, помноженных на веселый молодой задор, на природную живость, на доброжелательно‑дружеский контакт со зрителями, благодаря которому артисты чувствовали себя на сцене как дома. Ни холодной напыщенности, ни слепого подражания образцам, ни вульгарности в этом спектакле не было, зато были и живое тепло, и свобода, и чувство уверенности.
Елена Ржевская
В мае 1945 года военная переводчица Елена Каган (Ржевская) приняла участие во взятии Берлина и входила в состав группы, обнаружившей останки Гитлера. Эти события она описала в книге мемуаров «Берлин, май 1945. Записки военного переводчика».
В тот же день, 8 мая, ближе к полуночи, я собиралась лечь спать в комнате, которую мне отвели внизу в двухэтажном коттедже, когда вдруг услышала свое имя и поспешно поднялась по очень крутой деревянной лестнице на второй этаж, откуда раздавались голоса, звавшие меня.
Дверь в комнату была распахнута. Майор Быстров и майор Пичко стояли возле приемника, вытянув напряженно шеи.
Странное дело, ведь мы были готовы к этому, но когда наконец раздался голос диктора: «Подписание акта о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил», — мы замерли, растерялись.
1. Мы, нижеподписавшиеся, действуя от имени Германского верховного командования, соглашаемся на безоговорочную капитуляцию всех наших вооруженных сил на суше, на море и в воздухе, а также всех сил, находящихся в настоящее время под немецким командованием, — Верховному главнокомандованию Красной армии и одновременно Верховному командованию Союзных экспедиционных сил.
2. Германское верховное командование немедленно издает приказы всем немецким командующим сухопутными, морскими и воздушными силами и всем силам, находящимся под германским командованием, прекратить военные действия в 23.01 часа по центральноевропейскому времени 8 мая 1945 года, остаться на своих местах, где они находятся в это время, и полностью разоружиться…
Звучал голос Левитана: «В ознаменование победоносного завершения Великой Отечественной войны…» Мы восклицали что‑то, размахивали руками.
Молча разливали вино. Я поставила коробку на пол. Втроем мы молча чокнулись, взволнованные, встрепанные, притихшие, под грохот доносившихся из Москвы салютов.
Я спускалась по крутой деревянной лестнице на первый этаж. Вдруг меня точно толкнуло что‑то, и я удержалась за перила. Никогда не забыть чувства, которое потрясло меня в этот миг.
Г‑споди, со мной ли это все происходит? Неужели это я стою тут в час капитуляции Германии с коробкой, в которой сложено то, что осталось неопровержимого от Гитлера?
Маша Рольникайте
Написала один из самых известных детских дневников Катастрофы. Свое освобождение из концлагеря описала в книге «Это было потом» .
Это было 10 марта 1945 года в нескольких километрах от немецкой деревни Хина. Двое красноармейцев несли меня туда. Помня, что совсем обессилевшим немцы выстреливают в затылок, я все пыталась убедить их, что еще могу идти, что дойду. Но они — высокий, который в сарае меня поднял и держал, чтобы я снова не упала, и второй, пожилой и усатый, — на мой лепет не обращали внимания. Высокий даже хмурился. Я понимала, что меня несут наши, что больше не надо бояться. Немцев нет. Кругом красноармейцы. И эти танки — советские. Красная армия уже пришла. Она нас освободила. Мы больше не будем в лагере. И меня не погонят в газовую камеру. И буду жить. Твердила про себя, что меня не убьют, что буду жить, и ничего, что меня несут, они же красноармейцы. Правда, не такие, как те, которые до войны приходили к нам в школу. Те были веселые, пели «Полюшко, поле» и плясали. А эти небритые, усталые. И нести им меня, наверно, тяжело. Я опять хотела сказать, что теперь уже пойду сама, но усатый неожиданно спросил, как меня зовут. Я ответила.
— А лет сколько?
Я чуть не прибавила себе, как в Штуттгофе, два года, чтобы меня считали трудоспособной, но спохватилась, что им можно сказать правду.
— Скоро будет восемнадцать.
Он почему‑то удивился.
— Сколько ж тебе было, когда попала к ним?
— Почти четырнадцать.
— А мать где?
Я хотела ему объяснить, что с мамой нас разлучили, что меня и многих других молодых девушек увезли в лагерь, а куда увезли ее, сестренку и маленького брата — не знаю. Но высокий опять нахмурился.
— Не трави девчонке душу.
Имре Кертес
Получил за свою автобиографическую книгу «Без судьбы» Нобелевскую премию.
…«Ты из Германии едешь, сынок?» — спросил он. «Да». — «Из концлагеря?» — «Само собой». — «Из которого же?» — «Из Бухенвальда». Да‑да, он о таком слышал, знает, это тоже «один из кругов нацистского ада» — так он выразился. «Откуда же тебя забрали?» — «Из Будапешта». — «И сколько времени ты там провел?» — «Год, в общем». — «Много ты повидал, должно быть, сынок, много всяких ужасов», — сказал он; я ничего не ответил. «Ну ничего, — продолжал он, — главное, все кончилось, все позади». С посветлевшим лицом показав на дома, между которыми мы как раз громыхали, он поинтересовался: что я чувствую сейчас, вернувшись домой и увидев город, из которого пришлось уехать? «Ненависть», — ответил я. Он умолк, но вскоре высказал замечание, что, к сожалению, может понять мои чувства. Вообще‑то, по его мнению, «в данной ситуации» и у ненависти есть свое место, своя роль, «даже своя польза»; и добавил: он прекрасно знает, кого именно я ненавижу. «Всех».
Эли Визель
Повесть «Ночь» нобелевского лауреата Эли Визеля стала «визитной карточкой» Шоа для миллионов людей.
Обретя свободу, мы прежде всего накинулись на еду. Все думали только о том, как наесться. Не о мести, не о родных — о хлебе.
Мысль о мщении не пришла и после того, как был утолен первый голод. На следующий день несколько молодых мужчин отправились в Веймар за картошкой и одеждой, а потом к девицам. Они хотели заняться любовью, а не мстить.
Через три дня после освобождения лагеря я отравился, и меня перевезли в госпиталь. Две недели я находился между жизнью и смертью.
Наступил день, когда я наконец смог подняться и подошел к висевшему на стене зеркалу. В последний раз я смотрелся в зеркало в гетто.
Из серебристой глубины прямо мне в глаза смотрел труп.
Этот взгляд пребудет со мной вечно.