Печали и радости моего военного детства

Тамара Кузнецова 11 августа 2015
Поделиться

Моей маме Кузнецовой (Федер) Евдокии Иосифовне

 

Отец мой, Кузнецов Евгений Никитич, был кадровым военным. До 1939 года он служил в Белорусском военном округе, под Гомелем, помощником командира танковой роты по технической части и перед самой войной был переведен под Полтаву командиром танковой роты. Мама, Кузнецова Евдокия Иосифовна (Федер), родилась в Старобине (ныне Солигорский район Минской обл., Беларусь). В Гомеле

Папа, мама и я. Гомель. 1937. Фотография, прошедшая с папой войну

Папа, мама и я. Гомель. 1937. Фотография, прошедшая с папой войну

мама работала учителем в полку, в котором служил отец. Была до войны такая должность — полковой учитель, связано это было с тем обстоятельством, что в Красной Армии служило много малограмотных солдат. Наряду с другими предметами мама преподавала литературу и немецкий язык.

В середине июня 1941 года она повезла меня в Старобин, чтобы оставить на все лето у дедушки с бабушкой. Папа находился в командировке, но с июля он должен был выйти в отпуск и заехать за мамой, так как они собирались посмотреть Москву.

Первый день войны я запомнила очень хорошо. Старобин. Сижу в дедушкином доме у окна на лавке и пытаюсь застегнуть пуговку на туфельке. У меня не получается, мама наклоняется ко мне, и в это самое время я вижу низко летящий самолет и кресты на нем, непонятные мне, ребенку советского офицера. Интересуюсь у мамы, почему на самолете нет красных звезд. И тут мама отчетливо произносит слово «война», которое я хорошо знаю потому, что папа — военный и мы всегда во всех войнах побеждаем. Самолет, судя по всему, летел бомбить Минск.

Мама не решилась в первые два дня войны эвакуироваться: боялась, что приедет папа и мы разминемся. Она и подумать не могла, что на третий день мы окажемся под немцами.

Поскольку мы были из семьи военнослужащего, пришлось незамедлительно перебраться в Слуцк, где маму меньше знали. Но вскоре начались гонения на евреев, а в августе стали создаваться гетто. Маме ничего не оставалось, как сжечь паспорт и пойти в немецкую комендатуру. Там она сказала, что из Воронежа, приехала сюда с ребенком на лето, а паспорт сгорел в доме, в связи с чем попросила выдать ей документ, чтобы она с дочерью могла вернуться в Воронеж. (Внешне мама совершенно не походила на еврейку — сероглазая шатенка, очень миловидная, стройная.) Хотя немцам до Воронежа было еще далеко, они так уверовали в свою победу, что документ этот маме выдали.

Дедушка с бабушкой и мамина младшая сестра Сима остались в Слуцке, мы же с мамой отправились пешком в Бобруйск. Только после войны узнали, что осенью 1941 года их куда‑то вывезли на грузовой машине под охраной автоматчиков. С ними был какой‑то человек. Именно с этим человеком Сима предприняла попытку к бегству, но их поймали и расстреляли.

Бобруйск. Предположительно июль 1941. Белорусский государственный музей истории Великой Отечественной войны

Бобруйск. Предположительно июль 1941. Белорусский государственный музей истории Великой Отечественной войны

Добирались мы недели две. Я долго идти не могла, а нести меня продолжительное время у мамы не хватало сил — я была уже пятилетняя девочка. Иногда нас подвозили на подводах крестьяне, ехавшие в соседние села или местечки; часто мы ночевали в деревнях, иногда нас пускали в дом, но чаще приходилось спать в каком‑нибудь сарае или на улице подле дороги. Однажды мы остановились в небольшом леске, увидели убитую лошадь, а рядом с ней кавалерийскую бурку. Мы накрылись ею как домиком. Наутро мы решили бурку не оставлять, она после много раз выручала нас. (Перед уходом в партизаны мама сшила из нее мне что‑то вроде лыжного костюма.)

Пока мы шли, мама учила меня: если спросят, кто твой папа, отвечай, что железнодорожник. До войны от Полтавы до Старобина мы добирались по железной дороге, которая произвела на меня сильное впечатление: домик на колесах, спишь, как на кровати, сидишь за столиком и при этом едешь и смотришь в окно. Я легко согласилась с мамой, мне это даже понравилось. Через некоторое время, когда у меня спросил кто‑то, а где теперь твой папа, я почему‑то сказала: «Папа был железнодорожником, высунул голову из окна паровоза, ее отрезало, и голова покатилась». С этой версией и дожила до встречи с папой в августе 1944 года. Правда, потом я решила облегчить себе жизнь и, когда меня о чем‑то спрашивали, говорила: «Не знаю. Спросите у мамы». За войну я настолько привыкла отвечать именно так, что уже после освобождения, учась в первом классе, на все вопросы отвечала так же, в том числе и учительнице. Мама и папа меня долго еще отучали от этого.

Немецкие солдаты в оккупированном Бобруйске. 1942

Немецкие солдаты в оккупированном Бобруйске. 1942

В Бобруйск мы въехали на немецкой машине. На дороге, уже недалеко от Бобруйска, нам встретились две тетки с корзинами. Они ехали на рынок продавать яйца, предложили голосовать вместе, поскольку с ребенком на руках можно было вызвать большее сочувствие. И действительно, вскоре остановилась легковая машина, в которой ехал немецкий офицер. Мама с немцем говорила по‑немецки, он спрашивал, кто мы и куда едем. Мама показала свой аусвайс. Высадили нас в центре города.

В Бобруйске поселились у хозяйки довольно большого дома, но почему‑то на террасе, а был уже сентябрь‑октябрь. Вскоре мама нашла работу на разборе завалов, и мы перешли в общежитие, в большую комнату, в которой жили такие же беженцы, как мы. Хозяйка взяла с нас за недолгий постой мамины часики — нашу главную ценность.

Утром женщины из общежития уходили на работу, дети же, спавшие вместе с мамами на солдатских койках, оставались лежать. Хорошо помню, как боялась даже пошевелиться, чтобы не съехало одеяло, которым меня, уходя, укрывала мама. Вечером мамы возвращались и приносили нам какую‑то еду. В этом общежитии мама подружилась с тетей Ниной, у которой был семилетний сын Герка.

Герке было поручено взять надо мной шефство, и он всюду таскал меня за руку. Мы ходили полураздетые: из довоенных вещей выросли, да их особенно и не было. Сообразительный Герка решил, что надо искать одежду в завалах и просить милостыню у всех подряд. Довольно быстро мы нашли два пальто. Герке пальто было в самый раз, а мне досталось очень большое, до пят, зато теплое. Герке нашли ботинки почти впору, мне — большие боты. И мамы наши тоже раздобыли себе ватники. Так и приготовились к зиме.

Герка находил мою руку в пальто, и мы парой ходили побираться по улицам Бобруйска. Крутились возле домиков‑вагончиков, в которых жили немецкие солдаты. Из своих котелков они давали нам остатки горохового супа. Бывали мы и в лагере военнопленных, один из которых подарил мне железную расческу. Я ее долго берегла, не давала Герке, хотя он и говорил, что расческу нам вроде как на двоих дали. Но поскольку оба мы были бриты наголо, расческа нужна нам была как игрушка. Как‑то предприимчивый Герка, бродя по завалам, обнаружил полуразрушенный дом, в котором сохранились две комнатки и русская печь. Мамы наши пришли, глянули и решили переселиться туда.

Перед Рождеством к нам в дверь постучали. Оказалось, немцы увидели дым из трубы. Они привезли огромную тушу свиньи, полмешка муки, много дров, большие противни и соль, велели к утру мясо зажарить. Мама и тетя Нина трудились всю ночь. Немцы приехали утром, мясо забрали, а соль, жир вместе с противнями, муку и дрова оставили. Это надолго спасло нас от голода и холода.

Однажды мы оказались в гуще народа на центральной площади. Для чего немцы собирали народ, я поняла, когда к виселице подвели юношу. Хотя к тому времени я насмотрелась и на раненых, и на трупы, я так перепугалась, что начала кричать. Толпа вытолкала нас с Геркой. Герка рукой зажимал мне рот, хотя я уже не кричала.

В Бобруйске на бирже труда мама назвала свою фамилию — Кузнецова — и место папиного рождения — Грязи Воронежской области. К ней подошла женщина и спросила, как звали бабушку, имея в виду папину маму, мама сказала — Елена Матвеевна. Тогда женщина сказала, что сама из Грязей, знает всю семью Кузнецовых: «Евдокии у них не было». Маму спасло только то, что у папы, кроме него, было пятнадцать братьев и сестер. Пока стали всех перечислять, надо было уже идти на работу. Мама была сильно напугана, а тут еще какой‑то бородатый за нею увязался…

В один из дней, заприметив его, мама остановилась и с надрывом спросила, что ему нужно. Улыбнувшись, он спросил: «Дуся, ты меня не узнаешь?» Бородатым оказался комиссар папиного полка. Он знал, что мама еврейка, и посоветовал ей, как только начнется набор на весенние полевые работы, перебраться из Бобруйска в сельскую местность, поближе к лесу. (Партизанские отряды к тому времени уже заявили о себе вполне определенно.)

Не знаю, был ли комиссар в окружении и потому оказался в Бобруйске или он остался здесь специально для координации подпольных действий на оккупированной территории. Важно было то, что мама уже оказалась связанной с партизанами. Тетю Нину в свои партизанские дела она не посвящала, так же как и не говорила, что еврейка.

Весной 1942 года мама и тетя Нина завербовались на сельскохозяйственные работы, организованные в бывшем совхозе в поселке Жиличи, неподалеку от Бобруйска.

 

Небольшой немецкий гарнизон в Жиличах располагался в красивом двухэтажном доме. Три‑четыре немца постоянно оставались в нем: следили за сельхозработами, отправляли продуктовые грузы на фронт и в Германию. Главным начальником у них был Герман, седой немец среднего роста, лет пятидесяти.

Когда привезли работников на сельхозработы, Герман отобрал маму и тетю Нину обслуживать немецкий гарнизон центральной усадьбы. Мама стала поварихой, тетя Нина — ее помощницей.

Однажды в кухню вошел немец, недавно прибывший с фронта. Он стал тянуть руки к маме, она ему что‑то резко сказала, тогда он ее схватил и повернул к себе, мама в это время резала мясо. Бросив мясо, принялась бить его по щекам запачканными руками, после чего схватила стоявшую на полу корзину с картофельными очистками и опрокинула на лейтенанта. Подхватив меня, она побежала в нашу комнатку и стала быстро‑быстро говорить: «Запомни, ты — Кузнецова Тамара, твоего папу зовут Кузнецов Евгений Никитич, ты родилась в Гомеле, перед войной мы жили в Полтаве. Запомни это, но сейчас никому не говори». Вошел Герман: «Идите работать, лейтенант перед вами извинится». Не знаю, извинялся ли лейтенант, но вскоре он куда‑то исчез.

В районе дворца было гетто, в котором содержались евреи, почему‑то одни мужчины. Они какое‑то недолгое время работали во дворце, а потом их расстреляли, сбросили в яму, которую они сами же себе предварительно выкопали. Об этом расстреле в нашей части Жиличей почему‑то нельзя было говорить.

Осенью я долго ходила босиком, не было обуви, и у меня на ногах образовались волдыри. Тогда Герман сказал, что ребенка надо везти в госпиталь, в Бобруйск, купить обувь. Мама часто ездила в город закупать продукты на рынке. На сей раз взяла и меня, отвела в госпиталь, где немка‑врач перевязала мне ноги бинтами. Бинты были закреплены металлическими зажимчиками, которые произвели на меня ошеломляющее впечатление.

Как выяснилось потом, каждый раз, когда мама бывала в Бобруйске, ей удавалось встретиться или с самим комиссаром, или с «его человеком». Однажды комиссар сказал маме, что они устроят налет на Жиличи и чтобы она была готова уйти с партизанами.

Налет начался ранним утром, и мы уже были одеты. Но он оказался неудачным, что‑то не получилось, наши в Жиличи не вошли. Хотя, как стало известно, сильно потрепали немецкий госпиталь во дворце, захватив лекарства и перевязочные материалы. Партизаны стали уходить к лесу, мы видели их маленькие фигурки вдали на другом берегу реки, на пригорке.

Прошла зима. Герка бегал с мальчишками, а я подружилась с девочками из соседней деревни, мы ходили в лес, собирали ягоды, а к осени и грибы. Мама эту дружбу поощряла и разрешала мне иногда оставаться ночевать у девочек в деревне. Однажды мама дала мне записку и сказала, чтобы я ее никому не показывала, а передала дяде Шуре, молодому парню, который приходил в деревню. Иногда парни наведывались втроем: дядя Шура, дядя Юра и дядя Паша. Они были партизанами. В тот раз, когда мама велела передать записку, дяди Шуры не было, дядя Юра и дядя Паша просили отдать записку им, но я не отдала. Утром пришел дядя Шура, и я ему записку отдала.

Мы с мамой готовились уйти в партизаны, мама меня предупредила, но даже не стала говорить, что об этом надо молчать. Я уже знала, кто наш, а кто чужой. Дяди Шура, Юра и Паша собирались устроить в Жиличах небольшой налет, и мы под шумок должны были уйти с ними, но мама через меня получила от Шуры записку, что все отменяется.

У мамы появился новый план действий, теперь она знала, как уйти в партизаны. Подробности ухода в партизаны я узнала из рассказов самой мамы.

Предварительно к конюху Лёне на конюшню перетащили некоторые пожитки, в том числе наши зимние вещи. Лёня подъехал на бричке, вышла мама с каким‑то тюком, они немного подождали его сестру Валю, которая быстро вскочила в бричку, и рванули к к лесу.

В тюке оказалось все то, что мама сумела снять с вешалки перед входом, на которую немцы вешали все то, что им мешало обедать, прежде всего оружие, планшеты и т. п. Это, как потом оказалось, были ценные трофеи. Мама прихватила даже настенные часы.

Немцы, пообедав, спохватились не сразу, сели на мотоциклы и направились к небольшому леску, за которым начиналась партизанская зона. Возле леса их вдруг стало тошнить, они попадали с мотоциклов, теряя сознание, — сработал мышьяк, который мама с Валей бросили в компот. Правда, потом стало известно, что из немцев умер только один, уехавший в командировку, которому Валя сделала бутерброды с мышьяком. Жиличские же немцы все выжили. Мышьяком маму снабдил комиссар из Бобруйска, но он, видимо, оказался некачественным.

Меня отправили в деревню заранее. Я не могла простить маме, что она не предупредила меня, и все мои накопленные ценности — расческа, матерчатая куколка, которую мне подарила девочка из деревни, колечко — остались в Жиличах.

 

Партизанское удостоверение мамы

Партизанское удостоверение мамы

В конце августа 1943 года, когда мы с мамой оказались в отряде, он дислоцировался в достаточно глухом лесу и был хорошо обустроен. Землянки были небольшие. Наша — только женская, в ней жили человек шесть или восемь. У командира отряда была отдельная землянка, в которой жили он сам, его жена и сын, мальчик старше меня на год. Его вскоре отправили на Большую землю, и единственным ребенком в отряде осталась я. 

Одна из историй могла иметь опасные последствия. В отряде партизанил бывший военнопленный, в плену красноармейца завербовали фашисты и направили в разведшколу, после окончания которой он был заброшен к партизанам. Оказавшись в отряде, он во всем признался, рассказал, что в школе готовили по два человека, поэтому кроме своего напарника он никого знать не мог, зато сообщил, что и напарника готовили для заброски к белорусским партизанам. Их задачей было не только деморализовать партизан, но еще и отравить руководство отряда — а лучше бригады — и взять на себя командование и вывести на немцев.

В это время проходил очередной сбор бригады, не помню уже, по какому случаю, но это происходило нечасто. Все отряды собирались в одном месте и устраивали что‑то вроде парада, проходили повзводно маршевым строем. Те, кто прошел, могли наблюдать за теми, кто еще проходил. Наш открывшийся «шпион» увидел своего напарника среди марширующих партизан другого отряда и доложил куда следует. За предателем стали следить. Вскоре его изобличили, но расстреливать почему‑то привели в наш отряд.

Я не видела, как выкапывали ему яму, но хорошо помню, как предатель стоял в одних кальсонах перед ней. Его одежда была аккуратно сложена и лежала неподалеку. Особенно запомнились мне новые сапоги со стоящими голенищами. Вдруг он упал на колени и стал голосить. Все, кто собрался вокруг, начали расходиться, остались только те, кто должен был его расстрелять. Рассказывали, что предатель никого не успел отравить, — яд закопал, а отряд его вдруг сменил место дислокации. Помню еще, что его довольно долго вспоминали, потому что новые сапоги оказались впору командиру.

В спокойное время укладывались рано. Спать никому еще не хотелось, и мама пересказывала партизанам русскую классику; мне запомнилось, как народ долго обсуждал «Анну Каренину» после маминого пересказа. Читала мама и стихи. Многие стихи Есенина, Пушкина, Лермонтова я помню в мамином исполнении.

Близилось к концу освобождение Белоруссии от немцев. Фронт приближался. Последняя деревня, в которой меня оставляли, называлась Межное. Я жила в семье, состоявшей из двух стариков и их внучки, молодой девушки.

К нам в отряд ранней весной 1944 года стали наведываться офицеры Красной Армии, которые должны были помочь нам выйти к своим. Помню, как появился самый первый из них, капитан с погонами. Его все хотели обнять, пожать руку, убедиться, что он настоящий, живой. В первый момент, чтобы его все видели, он встал на спину коня, на котором приехал. В отряде было невероятное ликование.

Выводить нас к своим приехали два офицера. Наш отряд, к которому присоединялись другие отряды, образовав бригадную колонну, выводили капитан и лейтенант. Ранним утром 1 июля 1944 года они вывели колонну к нашим.

Колонна добралась до Бобруйска, где наша партизанская бригада и, соответственно, отряды расформировали. Нас распустили, что называется, по домам, а военнообязанных отправили на фронт.

После расформирования партизанского отряда мы с мамой вернулись в Жиличи. Других вариантов не было, в том числе и из‑за военного режима и из‑за того, что мы не знали, кто где из наших родных. У нас ничего не было: ни документов (кроме партизанской справки), ни денег. Надо было как‑то осмотреться.

В Жиличах нас многие знали, и мы решили, что там можно, по крайней мере на время, пока не найдем своих, устроиться. Мама в 1933 году окончила химико‑биологический факультет Гомельского педагогического института, и, хотя у нее на руках диплома по понятным причинам не было, она стала работать в жиличской школе учительницей, готовиться к новому, 1944 учебному году.

Мама, папа и я в новой квартире. 1945

Мама, папа и я в новой квартире. 1945

В маминой партизанской книжке, которую она получила после того, как мы оказались уже на Большой земле, значится, что она «участвовала в партизанском движении в Белоруссии в период Великой Отечественной войны в качестве рядового партизана в партизанском отряде № 257 Военно‑оперативной группы при Рогачевском подпольном РК КП(б)Б».

Мама написала письма в Старобин и в Слуцк, причем на адреса поселковых и городских советов в том числе. Удивительно, но почта работала исправно, и, более того, постепенно по маминым письмам нас находили родные и знакомые.

У нас с мамой была отдельная комната. В ней помещались только кровать и стол. Мы с мамой спали и сидели на кровати, а на столе лежали мамины бумаги.

Как мы питались тогда, не помню, помню только, что нам выдавали хлеб и я бегала его получать. Возле дороги текла речка, я прятала хлеб в одежду и плескалась в речке до посинения. Поля были засеяны еще при немцах, вокруг поселка колосились какие‑то зерновые. Жизнь казалась прекрасной, война отступила далеко, никого не надо было бояться…

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Пятый пункт: бай-бай, Байден, речь в Конгрессе, AdidasRIP, Рипс, Руби Намдар

Чем отличается позиция Камалы Харрис по Израилю от позиции Байдена? Что заявил Нетаньяху в Конгрессе США? И почему компания Adidas разорвала контракт с пропалестинской моделью?Глава департамента общественных связей ФЕОР и главный редактор журнала «Лехаим» Борух Горин представляет обзор событий недели

Как хасиду добиться успеха в бизнесе? 

В Израиле, где изучение Торы субсидируется правительством и многие мужчины-харедим предпочитают учиться полный рабочий день вместо всякой другой работы, светские евреи жалуются, что такой образ жизни истощает экономику и муниципальные бюджеты. Сатмарские хасиды, напротив, придерживаются трудовой этики, восходящей к началу движения в Вильямсбурге во времена после Холокоста. Духовный лидер сатмарских хасидов того времени, раввин Йоэль Тейтельбаум, призывал своих последователей зарабатывать на жизнь

Почему израильские музеи скрывают происхождение экспонатов, переданных на временные выставки за границу

Музей Израиля «не мог проигнорировать протесты, демонстрации и враждебность в отношении Израиля. Мы колебались, когда получили просьбу одолжить картину Рубенса. Это большая и важная работа. И это было впервые, когда мы колебались по поводу предоставления своей картины. Мы понимаем, что в нынешней ситуации обязаны защищать свои коллекции: это сказано и в Законе о музеях Израиля. Поэтому решили пойти на компромисс, при котором о происхождении картины не будет сказано в этикетке на выставке, но будет указано в каталоге, как это делается обычно»