Наум Клейман: «Это все не наше дело — воздаяние»

Беседу ведет Ирина Головинская 10 июня 2015
Поделиться

Наум Ихильевич Клейман — киновед, историк кино, с 1992 по 2014 год — директор Государственного центрального музея кино. В 1961 году окончил киноведческий факультет ВГИКа, в 1965 году был избран научным секретарем Комиссии по творческому наследию Эйзенштейна. Коллеги‑кинематографисты в один голос утверждают, что Музей кино — это прежде всего сам Наум Ихильевич. Наум Клейман поделился с читателями журнала «Лехаим» своими мыслями о жизни и искусстве, об истории и справедливости.

IMG_2186

Ирина Головинская Что такое была эта молдавская депортация 1949 года, затронувшая вашу семью?

Наум Клейман То, что Сталин в 1952 году грозился всех евреев отправить в Сибирь, — про это все знают. В Кишиневе же в 1949 году депортировали не только евреев. Вычищали так называемый классово чуждый элемент. «Спецпереселение» касалось всех новообретенных в составе СССР республик: трех прибалтийских стран, Молдавии, Западной Украины, Западной Белоруссии. Там всюду прошли две волны депортации. Первая — летом 1941 года, когда выслали, например, моего деда со стороны отца, он так и сгинул в лагере на Урале. Дедушку обвинили в том, что он торговец: он был сапожник, сам делал обувь и сам продавал свою продукцию. А в 1949 году случилась вторая волна депортации.

ИГ То есть это еще не борьба с космополитизмом?

НК Нет, космополиты были обнаружены в обществе чуть позже. А это была борьба с «чуждым элементом» в областях, не испытавших чистки 1930‑х годов.

ИГ Высылали мелких частников?

НК Вообще ремесленников. Когда родители вернулись после войны из эвакуации в Молдавию, их дом был разрушен и отец с сослуживцем получили небольшую развалину в полторы стены. И две семьи своими руками превратили руину в дом. Вот этот‑то дом был у нас практически конфискован, а поселили туда семью особистов. В бывшем нашем доме до сих пор живут потомки эмгэбэшников той поры.

ИГ Дали время на сборы?

НК До рассвета. Нам еще повезло, у нас был замечательный лейтенантик, руководивший, так сказать, процессом, он все время говорил растерянной, плачущей маме: «Берите теплые вещи, обязательно берите!» Моему брату было полтора года, а мне 11 с половиной.

ИГ Вы это помните?

НК Конечно, хорошо помню. Мы оказались в Сибири. Вывозили эшелонами — кого куда, якобы исходя из хозяйственных нужд. Сначала жили просто в тайге, на бывших золотых приисках. Потом нас отпустили в город Гурьевск. Я очень люблю рассказывать студентам такую вот историю. Когда нас привезли, всех собрали на поляне в тайге. Приехал комендант и стал читать постановление о ссылке «нетрудовых элементов». Очень хорошо помню эту мизансцену: женщины с детьми сидят на бревнах, мужики стоят. И вдруг какая‑то женщина в кружевной накидке начала хохотать. Все плачут, а она в голос хохочет! Когда комендант уехал, она говорит: «Что вы плачете? Вы слышали, он прочитал “сосланы навечно”? Вот если б он сказал о пожизненной ссылке, я бы тоже плакала вместе с вами. Они что же, думают, что они — хозяева вечности? Вот увидите, эта “вечность” скоро кончится». Это была баронесса Терзи, вдова досоветского градоначальника города Бендеры. Она оказалась права: эта вечность длилась шесть лет.

ИГ Мы разговариваем с вами в Научно‑мемориальном кабинете Эйзенштейна, где на полках стоят его книги, а на стенах его любимые ковры и картины. Здесь нет ощущения музея, а есть ощущение живого дома. Это уютное, обжитое пространство, созданное его вдовой, после ее кончины сохраненное благодаря Союзу кинематографистов, а потом Музею кино. Как началась ваша эйзенштейниана?

НК Я, конечно, cмотрел его «Броненосца “Потемкина”», мы его, конечно, изучали, но все это было довольно поверхностно. И вдруг я увидел вторую серию «Ивана Грозного», которую только что разрешили к прокату. Был 1958 год, август. И на сеансе у меня началось такое сердцебиение, которое я редко испытывал. Я не мог поверить, что человек осмелился позволить себе сделать при Сталине такой фильм — осуждение даже не тирана, а тирании. Да и эстетически это было абсолютным опровержением привычного кинематографа, такого не было ни до, ни после. Постановка картины была подвигом человека, который идет на самоубийство ради чести искусства. То есть Эйзенштейн сумел донести до нас, что и в сталинское время не все были рабами. Вспомните, когда появились первые публикации Мандельштама или когда впервые издали «Мастера и Маргариту», изменилась вся конфигурация нашей литературы. Куда‑то сразу делись те советские писатели, которых изучали в школе. Так и «Иван Грозный» возник, как Джомолунгма, посередине пейзажа нашего кино. Вернувшись в Москву, я сказал, что хочу написать курсовую по «Ивану Грозному». И мне надо бы посмотреть рисунки Эйзенштейна к фильму. Мне посоветовали пойти к вдове Эйзенштейна Пере Моисеевне Аташевой. Надо сказать, она совсем не вписывалась в образ вдовы великого режиссера — была очень проста в общении, приветлива, молода духом, отличалась прекрасным чувством юмора. Я пришел к ней в небольшую квартирку в доме на Гоголевском бульваре, где она постаралась воссоздать атмосферу жилища Эйзенштейна на Потылихе, откуда ее выкинули. Рисунки Эйзенштейна потрясли меня своей выразительностью. Пере Моисеевне надо было разбираться с гигантским массивом документов, наводить порядок, а она плохо видела и нуждалась в молодых глазах и молодых руках. И мы с товарищами по ВГИКу стали регулярно приходить к ней помогать разбирать архив.

ИГ Чему вы научились у объекта ваших исследований, у Эйзенштейна?

НК Я непрерывно у него учусь и буду учиться до конца дней. Потому что он тебя тянет за волосы и беспрерывно заставляет выходить во все новые и новые сферы. Чем замечателен Эйзенштейн? Это перекресток, который ведет вас в самые разные стороны и открывается то в сторону литературы, то в сторону живописи, этнографии, психологии, общей истории и истории культуры. Так что мне в этом смысле повезло: я занимаюсь такой фигурой, которая «размыкает» тебя с кино и опять в него возвращает — ровно в той степени, в которой тебе это интересно.

ИГ Этой весной на Берлинском кинофестивале вам вручили почетную награду — «Камеру Берлинале». Там же, на Берлинале, был показан фильм Татьяны Брандруп про вас. Хотелось бы узнать ваше о нем впечатление.

НК К счастью, Татьяна сделала фильм не про меня, а про Музей кино. Задача была показать жизнь Музея кино как некоего организма, отнюдь не обласканного властями, мягко говоря, но нужного и современности, и прошлому, и будущему. Татьяна делала этот фильм три года.

ИГ То есть она начала его делать еще до всех драматических событий?

НК Да, задолго до них. Это фильм‑наблюдение. Она много раз бывала в нашем музее, ей нравились люди, нравилась атмосфера — открытая и дружеская, когда все занимаются делом и при этом радостны, охотно смеются, никто никого не подсиживает. Это редкость. Татьяна сделала коллективный портрет музея и его зрителей, главное в ее ленте — попытка передать дух коллективного сотворчества не только в фондах, но и в кинозале. Кино ведь не индивидуальное искусство. Важно было показать, что Музей кино — это социальная институция, его задача — воспитание граждан, а не просто развлечение. Но получилось, что картина Татьяны подвела итог целому периоду жизни нашего Музея — стала своего рода прощанием с тем, что было. Дальше будет как‑то иначе.

ИГ Вы получили «Камеру Берлинале», потом в Москве вам вручили «Нику», затем Республика Польша еще орденом наградила (Офицерским крестом Ордена за заслуги. — И. Г.). А до этого случилось много несправедливостей. Как вы относитесь к идее справедливости? Надо ли, чтобы награды находили героя еще при жизни, а кара настигала злодея тоже сразу же, при этой жизни?

НК Я думаю, что справедливость — это такая категория, о которой мы не можем судить, есть она или нет по отношению к нам, мы можем судить только по отношению к тем, кто был. Нельзя радоваться тому, что кого‑то наказали за то, что ты претерпел. Это не наше дело, это не наш суд. Могу сказать, что радуюсь, когда награждают по заслугам. А радоваться, что кого‑то наказали заслуженно, — нет. Его главное наказание — забвение. Это, я думаю, самое страшное, что может быть. Человек канул, будто не был.

ИГ А если просто справедливый суд?

НК Вместе со мной «Камеру Берлинале» получил франко‑немецкий режиссер Марсель Офюльс, на чествовании показали его фильм 1976 года «Память справедливости» («Memory of Justice»). Первая половина этого фильма — о Нюрнбергском процессе, осуждение нацистских преступников, и мы понимаем, что это торжество справедливости, они получили по заслугам. А вторая половина — что делают победители. Что делает СССР с Восточной Европой. Что делают американцы, бросая атомную бомбу на Хиросиму. Что делают французы в Алжире. И начинаешь понимать, что тот, кто считает себя орудием справедливости, может стать проводником несправедливости.

ИГ Человек не должен брать на себя эти функции?

НК Не должен. Опять хочу вернуться к «Ивану Грозному». Там есть кадр, в котором Иван склоняется над толпой, которая идет просить его вернуться в Москву на царство. Огромное снежное поле, на нем змейкой люди, идущие в Александровскую слободу звать царя. Иван склоняется в якобы смиренном поклоне. Именно в этот момент он обретает всю полноту абсолютной власти — основание считать себя не только богоизбранным, но и народоизбранным. Огромный профиль царя земного, претендующего на роль Царя Небесного, доминирует над толпой. А, по убеждению древних греков, самый страшный грех человека — гибрис, когда человек уподобляет себя богу. Когда он считает, что может творить Страшный суд на Земле. Иван IV взялся быть орудием возмездия и справедливости — и привел свою страну к Смутному времени и к руинам. Поэтому я говорю: это все не наше дело — воздаяние.

ИГ Наградам и премиям радуетесь?

НК У меня вовсе нет честолюбия. Меня это совсем не волнует, более того, создает ощущение неловкости. И, разумеется, я прекрасно понимаю, что все эти награды не столько персонально мне, сколько поддержка Музея кино. Еще одно подтверждение того, что у нашего Музея мировой статус. Это все — сигналы мирового общественного мнения о том, что и за пределами Москвы знают про наш Музей кино. И то, что мы делали в течение 25 лет, — услышано, увидено.

ИГ Чем для вас был Музей кино?

НК На мое счастье, я всю жизнь занимаюсь Эйзенштейном, который гораздо шире, чем просто кино. И мне очень повезло, что в Музее кино надо было показывать фильмы всех времен и народов, и не только игрового кино, но и документального, и анимационного. По мере сил и возможностей мы показывали то, что соединяло Россию с миром, российское кино с мировым кино. Надо было разрушить догму изоляционизма: вот советское кино, а вот — зарубежное. Есть очень многообразная, но единая мировая культура, живущая как раз взаимообогащением разных национальных культур. «Они и мы»: не противо‑, а сопоставление… И мы всегда старались выйти за пределы кино, за пределы «бегающих картинок» — по ним, согласно Эйзенштейну, надо постигать гораздо более глубокие, жизненно важные проблемы. После сеанса у нас всегда были дискуссии, обсуждались очень разные аспекты фильма — нравственные, культурные, эстетические, социальные. Мы не застревали на зрелище, у нас был не киноклуб, куда приходят фаны с их экранными культами и культиками, именно поэтому Музей кино стал фактором общественной жизни Москвы.

ИГ Именно поэтому, видимо, вас и стали уничтожать.

НК Меня в чем только ни пытались обвинить: и что у нас контрафактная фильмотека, и в финансовых злоупотреблениях, — ничего не вышло. И в том, что я плохой организатор, тоже обвиняли. Ну, я, конечно, не идеальный менеджер совсем, я вообще считаю, что нельзя культурой руководить, можно ей только помогать или мешать. Руководство культурой? Полная ерунда! А руководить организацией культуры мне помогали мои коллеги, и за четверть века нас никто не смог обвинить в злоупотреблениях, халатности, лени.

ИГ Молдавия — одно из традиционных еврейских мест Российской империи. Как жили ваши родители и ваши бабушки‑дедушки, соблюдали ли традиционный уклад?

НК Они не были ассимилированы, старшее поколение жило, пожалуй, традиционным укладом. Но Молдавия, как и Галиция, — это перекресток разных этносов. Моя бабушка по материнской линии вообще говорила свободно на пяти языках, потому что в ее родном городке Болграде на юге Молдавии жили болгары, молдаване, гагаузы, евреи и русские. Естественно, бабушка, кроме идиша и русского, говорила на болгарском, турецком, румынском. Дома много говорили по‑русски, особенно поколение моих родителей. Это было принципиально — даже в те времена, когда всем было предписано говорить исключительно по‑румынски. Потому что русский — это язык культуры! Так велико было преклонение перед русской культурой, перед русской литературой.

Наум с бабушкой. 28 июля 1939

Наум с бабушкой. 28 июля 1939

ИГ Как звали эту вашу бабушку?

НК Фейга. Кстати, я хорошо ее помню, она дожила до моего поступления во ВГИК. Она была очень умной женщиной, много читала, знала иврит, училась всюду, где только можно. Ее девичья фамилия была Раппопорт. Относительно недавно я получил от родственника генеалогическое древо этой части нашей семьи, восходящее к XVI веку. И выясняется, что род ведет свою историю от некоего раввина из Португалии, переехавшего в Венецию, которого называли Rappo di Porto, то есть «ребе из Порту». Бабушка обожала лес, она научилась различать породы деревьев, определять, какое дерево больное, какое надо срубить, — никогда не ошибалась, знала лес как свой дом. Она стала лесничим и зарабатывала этим деньги — неслыханное дело: еврейка, женщина! Ее любимый герой был Спиноза. Она говорила, что Спиноза унаследовал мудрость всех народов и стран, через которые прошли евреи.

ИГ А со стороны отца у вас тоже такие вольнодумные были родственники?

НК В отличие от маминой семьи, отец отца был очень религиозным. Дед Мендель был человек необыкновенно одаренный живописно, но эта стезя была для евреев закрыта, поэтому он рисовал орнаменты на книгах, свитках, расписал портал синагоги. Многодетная семья деда из местечка Романовка была бедной, и деда усыновил бездетный дядя со стороны его матери, дал ему фамилию, которую я ношу, — Клейман. Дядя заметил, что дед хорошо рисует, и предложил ему рисовать обувь, то есть, выражаясь современным языком, дед стал модельером обуви. Притом что дед был религиозен, соблюдал все обряды, у него в друзьях были и христиане, и мусульмане. Он никогда не различал людей по вероисповеданию. Он говорил только: этому можно верить, а этому нет. Не говорил — хороший или плохой человек. Человек, достойный доверия, или верить нельзя. Вот главный принцип его жизни. И когда он оказался в лагере, то просто растерялся: он‑то поверил в 1940‑м, что в СССР — братство народов… Выживший его солагерник рассказал моему отцу, что дед отказывался есть и фактически уморил себя голодом. От спецпоселения папу, кстати, освободили раньше всех нас — в самом начале 1955 года, еще до ХХ съезда. Он ведь был награжден в войну. Когда власти стали потихоньку освобождать спецпереселенцев, они совершенно не знали, как это сделать, под каким соусом. Не было ни суда, ни статьи в Уголовном кодексе. Реабилитация была невозможна — не было осуждения. И вот объявили, что все участники войны и награжденные освобождаются.

ИГ А вас не освободили?

НК Нас — нет. Когда мне исполнилось 16 лет, мне выдали паспорт, куда поставили штамп, что я не имею права никуда выезжать, кроме города Гурьевска Кемеровской области. В этом городе я учился в школе начиная с шестого класса. Школа была замечательная! Кроме того, что преподавали прекрасные учителя‑сибиряки, у нас работали и сосланные. Черчение с рисованием, например, преподавала Валентина Ивановна Коровина, из семьи художников Коровиных. Немецкий вел Михаил Тимофеевич Соколов, художник, учившийся в свое время в берлинской Академии художеств, за что и пострадал. Я хорошо учился и шел на золотую медаль. Но был в школе, как водится, один поганец, товарищ Половинкин, преподаватель физкультуры. Он заявил, что дети врагов народа не могут претендовать на медаль. И наш замечательный директор Голиков, фронтовик, поехал в облоно в Кемерово и, не брезгуя знаменитой сталинской формулой «дети за отцов не отвечают», выдал главный аргумент: «Что же будет стоить эта медаль, если мы ее не дадим тем, кто ее заслужил учебой». Когда я получил эту медаль, комендатура разрешила мне ехать поступать в университет во Фрунзе, там были родственники.

Родители в Романовке. 1936

Родители в Романовке. 1936

ИГ Вы на физмат поехали поступать?

НК Да, выбирал между филфаком и математикой, но отец сказал, что нужна профессия, а литература — это удовольствие. Знаете, какое это незабываемое ощущение — ехать с паспортом и со справкой, что мне разрешено пересечь по Турксибу полстраны! Нам ведь было запрещено даже приближаться к железнодорожным станциям, потому что это приравнивалось к побегу… Экзамены мне как медалисту сдавать не надо было, только собеседование пройти. Я был принят очень смешно: вышел ко мне ректор, круглолицый киргиз. Я ему протягиваю аттестат, паспорт со штампом и справку от комендатуры. Он спрашивает: «В шахматы умеешь играть?» Я говорю: «Нет». Он мне: «Что же ты за еврей, если в шахматы не умеешь? Дай слово, что научишься». Так я стал студентом. Потом ко мне мама с маленьким братом приехали, а затем и маму освободили. Выдали ей справку об освобождении со словами: «Можете считать, что этого факта в вашей биографии не было!» Мама спрашивает: что это значит? Значит, отвечает ей начальник, что, когда вы будете наниматься на работу, можете о вашей ссылке в автобиографии не упоминать. То есть это была милость. Мама вышла вся в слезах и, пересказывая разговор, призналась, что это прозвучало как оплеуха.

ИГ Как родители отнеслись к вашему решению бросить физмат и ехать поступать во ВГИК?

НК Я понятия не имел, что такое киноведение и зачем мне оно, но вдруг понял, что мне это нужно. Почему — объяснить не могу до сих пор. Папа меня поругал, конечно, был против перемены профессии. Мама же сказала: «Не хочу, чтобы ты всю жизнь вспоминал, что мы на твоем пути стояли». В общем, я рискнул поступать во ВГИК, хотя знал, что если не пройду, то могу загреметь в армию. И поступил без блата, без всякой специальной подготовки. Это было удивительно. Но шел 1956 год, год ХХ съезда, когда все вдруг перевернулось. Я, кстати, на собеседовании при поступлении сказал про ссылку в Сибирь. Сказал именно потому, что нам предлагали это забыть.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

«Мою сестру, хозяйственную Хаю, сожгли в Треблинке много лет назад»

Хадасса Кестин, жена поэта Бинема Хелера, читает его знаменитое стихотворение «Моя сестра Хая». Знаменитым оно стало благодаря песне в исполнении Хавы Альберштейн. Но без музыки оно звучит еще страшнее. Поэт объясняет, почему в Израиле продолжает писать на идише. Когда-то я скопировал себе перевод Игоря Белого — очень адекватный. Прочтите его, слушая оригинал. А если сможете, смотрите при этом на Бинема Хеллера.

The Times of Israel: 90% европейских евреев чувствуют рост антисемитизма: беспрецедентный опрос ЕС

Почти половина участников опроса FRA заявили: они обеспокоены тем, что могут стать жертвами антисемитских словесных оскорблений или преследований в следующем году, в то время как более трети заявили, что избегали посещать еврейские места и события, потому что не чувствуют себя там в безопасности. 40% боятся физических нападений в течение следующего года, а 3% сообщают: они действительно подвергались им в течение последних пяти лет.

Палестинский служитель смерти стреляет в беременную женщину

Зверь, расстрелявший с двух шагов очевидно беременную женщину, — это адепт культа смерти. Другие адепты этого культа прославили его стрельбу, назвав теракт «героическим» «подтверждением выбора нашего народа» (из официального заявления ХАМАСа). Это тот самый ХАМАС, за который на прошлой неделе вступились 57 стран, которые тем самым завалили резолюцию ООН, осуждающую эту группу убийц.