Неразрезанные страницы

Министерство по особым делам

Натан Ингландер. Перевод с английского Михаила Загота 6 августа 2019
Поделиться

«Министерство по особым делам» (2007) — вторая книга популярного американского писателя Натана Ингландера, недавно вышедшая в свет в русском переводе в издательстве «Книжники» (первая, сборник рассказов «Ради усмирения страстей» (1999), по‑русски также была издана «Книжниками» в 2018 году). Роман Н. Ингландера посвящен событиям т. н. Грязной войны 1976–1983 годов в Аргентине, в водоворот которой попадает еврейская семья. Предлагаем вниманию читателей «Лехаима» фрагмент романа.

Глава тридцать седьмая

У Кадиша вошло в привычку спать не на передней скамье, а под ней. Для человека его габаритов она слишком узкая, убедил он себя. На самом деле это синагога оказалась слишком широкой. Просто удивительно, как мало нужно для уюта человеку, брошенному на произвол судьбы. Вот только пространство, где этот уют можно обустроить, все больше сжималось.

Перед скамьей он поставил несколько стопок молитвенников, под каждую, чтобы она не касалась пола, положил по паре кирпичей. Оградив себя со всех сторон, Кадиш оставил место для головы. Если он помирится с Лилиан, если судьба подарит ему достойную смерть и заранее предупредит, что конец близок, Кадиш попросит, чтобы гроб сколотили впритык. А черви пусть еще поищут, где им спать.

Кадиш проснулся, словно от толчка: с тех пор как он обратился к доктору, прошло два дня. Рассвет, судя по тому, что было еще темно, только занимался. Он поморгал, разгоняя сон, и, хоть и был испуган, поостерегся — голову не ушиб. Прямо перед собой, в оставшемся свободным в его конструкции месте, он увидел две ноги. Как он ни перепугался, его разбирало любопытство: что это значит, неужели его уютное прибежище обернулось ловушкой?

Видимо, над ним на скамье сидел человек. Кадиш изо всех сил старался не издать ни звука, но для заядлого курильщика это задача не из легких. Обычно день он встречал приступом оглушительного кашля. Кадиш изучил отличные шелковые носки на ногах мужчины — а не цапнуть ли его зубами за ахиллово сухожилие, а потом позорно бежать?

Душевнобольной. Аргентина. 1957.

Пятка левой туфли поднялась и тут же с пристуком опустилась, выстрелив облачком пыли прямо в лицо Кадишу.

— Я знаю, Познань, вы не спите. Актер из вас никудышный. — Это был Мазурски. Сердце Кадиша заколотилось: как он сразу не догадался? — Либо вы проснулись, Познань, либо померли. Храпеть и пердеть перестали, а значит, как‑то дышите.

Кадиш подавил кашель, хранил молчание.

— Надо снова проверить ваши чертовы пазухи. Пыхтите, как паровоз. Другим отверстием я заниматься не буду. Поищите доктора смелее, который не побоится сунуть туда нос.

Кадиш не знал, что сказать.

— Вы меня выпустите? — наконец выдавил он.

Ноги сначала сдвинулись, потом раздвинулись. Кадиш оттолкнул стопку молитвенников и выполз, прихватив с собой занавес, который служил ему одеялом. Он встал, отряхнулся, придерживая парохет на груди за два конца. Красный бархат задрапировал его, придав этой не слишком возвышенной сцене нечто царственное.

Кадиш сел рядом с доктором. Занавесом прикрыл ноги — все‑таки холодно — и полез в карман за сигаретой.

— Как вы меня нашли? — спросил он.

— Пропали не вы, а ваш сын, — сказал доктор. — И вы страдаете по совсем другой причине. Вас, Познань, никто не ищет.

— Все‑таки искать меня здесь — это несколько странно.

— Это не первое место, куда я отправился. Хотя, скажу честно, искал я вас недолго. Вас потому и избегают, что в конечном счете вы можете оказаться здесь. Я вполне мог пройти мимо, если бы не ваш храп.

Кадиш прекрасно помнил, о чем просил доктора, но он и хотел, и боялся услышать, что тот узнал.

— Вы рисковали, придя сюда, — ценю.

— Это же синагога, а не кладбище. Если бы речь шла о спасении жизни вашего сына, я вряд ли пришел бы искать вас туда.

— Так речь идет о спасении жизни моего сына?

— Не знаю, — ответил доктор. — Я говорил с одним человеком, а он говорил с еще одним человеком, и тот готов встретиться с вами. Но сейчас хочу сказать о другом: имя Беззубый на той стене не значится. — Доктор оперся локтем о спинку скамьи, огляделся. — На этом дереве для моего отца не нашлось даже листочка.

Кадиш воспользовался паузой — решил наконец откашляться. Доктор смотрел, как глаза Кадиша вылезают из орбит, слушал, как оглушительно тот кашляет.

— Пора идти, — сказал доктор, едва Кадиша перестал сотрясать кашель.

— Это все? — удивился Кадиш.

— Все. Договориться о встрече было не так просто.

— С кем?

— Это человек еще более жалкий, чем вы, второго такого нет. Но вам надо поторопиться: его редко удается поймать, а в состоянии общаться он бывает еще реже.

— Судя по всему, тот еще подарок.

— Будьте снисходительны. Если знаешь ответы на вопросы, какие вы задаете, жить нелегко.

— Этот тип где‑то поблизости?

— Г‑споди. Вы ушли от жены без машины?

— Без ничего, — ответил Кадиш. — Иначе стал бы я спать под лавкой?

— Я все же не понимаю, почему вы ушли. — Доктор достал бумажник. — Жизнь у вас и так тяжелая. Какого черта делать ее тяжелее? Уж спали бы на скамье. — Доктор передал Кадишу три купюры по десять долларов. — Я подброшу вас до гольф‑клуба.

— Вы хотите, чтобы я сыграл с ним в гольф? — спросил Кадиш.

— Нет, ваш будущий собеседник в клубе рыбаков. В гольф‑клуб направляюсь я. Раз я так рано поднялся, отчего не поиграть.

— Но до пирса оттуда — километра три.

— Познань, вы и сами — тот еще подарок. И появляться в обществе такой парочки мне ни к чему. Вид у вас, будто вы при смерти. Прогуляетесь мимо электростанции, пройдете парком вдоль реки — вам сразу полегчает.

— К чему такая спешка?

— Терять время на завтрак не советую, — сказал доктор. И подумав, дал Кадишу еще десять долларов. — Угостите его чем‑нибудь.

 

Лилиан стояла в очереди в Министерство по особым делам — очередь растянулась на весь квартал, змеей заворачивала за угол. Ей предстояло стоять и стоять. Она бы поклялась, что еще одного похода в это здание не выдержит. Но когда habeas corpus не дал ровным счетом ничего, она вмиг вернулась сюда. Она еще раз наведается к Фейгенблюму, еще раз обойдет полицейские участки и приемные покои больниц, прочешет парки и трущобы, проверит городские морги — не в поисках Пато, ведь он жив, — а чтобы лично посчитать погибших, увидеть каждого своими глазами и убедиться: среди перешедших в мир иной portenos Портеньо, житель Буэнос‑Айреса (исп.). ее сына нет. В свой список она добавила иностранные группы амнистии и посольство Израиля. Раз они выследили и похитили Эйхмана — неужто отыскать Пато труднее? Пусть эти коммандос тоже закатают ее сына в ковер и куда‑нибудь вывезут.

Наконец она добралась до вестибюля — такой толкотни она еще не видела. Люди заполонили все переходы, сидели на полу. Горе лилось через край, и чему тут удивляться, если люди пропадают, а на то, чтобы вернуть домой одного парня, надо положить столько сил?

Лилиан заметила пожилую пару, которая неплохо устроилась: коленями друг к другу, спиной — ко всем остальным. Они поставили сумку между собой и по одной с каждой стороны, так что на скамье мог бы поместиться еще один человек, а то и двое. Женщина со стоном сняла туфлю, и соседи, увидев ее распухшую ногу, отодвинулись как можно дальше.

Лилиан протолкалась к ним, указала на сумку, положила на нее руку.

— Поставьте на пол, — сказала она. — Или подвиньте, и я сяду.

Пожилая дама убрала руку Лилиан со своей сумки.

— Дайте мне сесть как следует, — сказала она. — Что тут много народу, я и сама вижу.

Женщина не спеша сняла другую туфлю, тяжелую, с массивным каблуком, будто вырезанным из дерева. Муж нырнул в сумку между ними, извлек оттуда шлепанцы и, не обращая внимания ни на Лилиан, ни на жену, ушел в себя.

— Плохое кровообращение, — пояснила женщина. И, наконец устроившись, подвинулась, освободив место для Лилиан.

Лилиан достала из кармана смятую бумажку — проверить свой номер, и соседка обратилась к ней:

— Еще долго?

— Боюсь, дольше некуда.

Лилиан убрала бумажку, накрыла карман клапаном, давая понять, что разговор окончен.

— Муж? — спросила женщина. Она смотрела на обручальное кольцо на руке Лилиан. Лилиан тоже на него посмотрела. Она давно перестала воспринимать его как символ ее связи с Кадишем.

— Нет, — ответила Лилиан. — Сын.

— Похитили? — спросила женщина. В ее голосе звучало искреннее сочувствие.

Лилиан ответила. Рассказала им, как все случилось, и с удивлением обнаружила: она рада говорить с ними, рада, что ее слушают, что в ее рассказ — рассказ о Пато — эти незнакомые люди верят. Когда она закончила, муж сказал:

— У всех одно и то же.

И только Лилиан подумала, почему бы всем здесь не поделиться невзгодами, как поняла: рассказав свою историю, ты должен выслушать собеседников. Женщина представилась и представила мужа: Росита и Лейб. И начала рассказывать про их сына, он тоже пропал. Странно, подумала Лилиан, как она не предвидела, что так и будет? И еще более странно, почему ей кажется, что это несправедливо?

— Мы просто убиты, — жаловалась Росита. — Хуже всего приходится Лейбу.

— Я лежал в больнице, — и муж показал на сердце.

Лилиан не испытывала ни сочувствия, ни сострадания. А вот отвращение — острое, нутряное — испытывала. Амортизация чувств тут неизбежна. Для молчания, одиночества есть причины. В Министерстве по особым делам ни к чему смесь безнадежности и надежды в придачу к прочим пыткам.

— Раньше он всегда был здоров, а тут все время жалуется на сердце. И это не приступы, — пояснила женщина. — Что‑то другое. У сердца запас прочности на исходе. Мы решили — надо собирать вещи. Поедем в Иерусалим, пока Лейб жив. Хотя такие волнения могут убить и там.

Лилиан посмотрела на них с ужасом.

— Если свершится чудо, мы сразу вернемся, — заверил ее Лейб. — Сыну лучше не станет, если мы умрем, пока будем его ждать. Так что надо ехать.

— Да, — согласилась Росита. — Они и так, и этак говорят нам: отступитесь. Сколько можно ждать?

— Надо и о себе подумать.

— Такой хороший парень, — сказала Росита.

— Ученый, — сообщил Лейб. — Его защищают ученые из Британии, из Соединенных Штатов, они прислали письма. Одно пришло даже из Техниона, из Хайфы. У нашего сына имя. Его ищем не только мы. Пытались найти и другие люди.

Пусть они и старые, и немощные, Лилиан их осудила. Ей пришлось сдерживаться, чтобы не дать волю языку: если ожидание вас убивает, значит, так тому и быть. Это закон природы. Значит, пришло время умереть.

— Мы бились долго, — продолжала Росита. — Сначала в Сальте, где мы живем. Потом переехали в столицу, поближе к правительству, к месту, где жил Дэниел, к месту преступления.

— Мы сейчас живем в его квартире, — пояснил Лейб. — Родители спят в постели убитого сына.

— Мы так давно уехали из дома, — сказала Росита. — Какой смысл возвращаться? В нашем возрасте, если ты вырван из почвы, если налаженная жизнь рухнула, какая разница, куда ехать? Можно и в Иерусалим. Нам что десять километров, что десять тысяч — разницы никакой.

— И сердце у меня никуда, — сказал Лейб.

Если они готовы оставить сына, что мешает ей оставить их? Лилиан наклонилась, чтобы отодвинуть свою сумку, забрать ее и уйти.

— Мы не хотели вас обременять, — сказала Росита. — Идите. Дай вам Б‑г.

— Я вас не осуждаю. — Лилиан смутилась. — Просто я пойду. Вам тоже дай Бог. Удачи.

— Вы здесь новенькая, — сказала Росита. — Я понимаю, я все помню. Лучше вам этого не знать, — добавила она, — но двух лет на этой скамье хватило с лихвой.

Лилиан уже попятилась, но эти слова — «лучше вам этого не знать» — ее остановили. Что еще она может узнать? Разве мало страданий выпало на ее долю?

— Два года? — переспросила Лилиан, сердясь на них, их не жалея. — Мы в этом кошмаре живем всего два месяца. По мне, так хуже не бывает.

— У нее энергии — на десятерых, — сказала Росита, повернувшись к мужу. — На первых порах без такого напора не обойтись.

— Улетайте, если вам так лучше, — сказала Лилиан. — Но страдаю я не меньше вашего.

— Может, больше, может, меньше. Как бы то ни было, мы уже два года тут. Вы не можете себе представить — что бы вы ни говорили, — чего стоят эти два года. Нашего Дэниела забрали в семьдесят четвертом.

— Напасти начались раньше, — вспомнил Лейб. — Еще до хунты, до Исабелиты, еще при Пероне.

— Неправда, — возразила Лилиан. — Вы говорите о чем‑то другом. Тогда люди не пропадали.

Росита ласково улыбнулась ей, потом и мужу.

— Даже сейчас, — сказал Лейб, — нам трудно себе представить, что до нашего Дэниела кто‑то тоже пропал.

— Мы вас понимаем, — добавила Росита. — Все мы такие. Пока напасти не коснутся тебя лично — это не напасти.

Лилиан и впрямь убежала от них. Выскочила в вестибюль, опрометью спустилась по лестнице. Сидеть там, пока она не станет под тиканье часов такой, как та женщина, — этому не бывать. Она прекрасно понимала: попорченный habeas corpus с вычеркнутым именем, во‑первых, выписан не на ее сына и, во‑вторых, не доказывает, что на ее запрос не ответили. Но если верить чиновнику в коридоре, эти вопросы — в компетенции другой части Министерства по особым делам. Впрочем, сейчас у нее нет и этого документа. Его, уходя, забрал с собой Кадиш. Но она все равно отыщет человека с перышками на шляпе, заставит помочь ей. Лилиан направилась к лестнице справа.

Дверь оказалась заперта, Лилиан попробовала повернуть дверную ручку. Потом стала барабанить по двери кулаками. В вестибюле не было никого, кроме Лилиан и охранника. Он тут же подошел и спросил, что она вытворяет.

— Мне надо наверх, — ответила она.

— Это я и так сообразил. Только без специального пропуска туда нельзя, а если бы он у вас был, мне бы сообщили. Велели бы вас проводить.

— Вы неправильно выдаете номерки, — сказала Лилиан. — Нехорошо так. Выстроили бы людей в шеренгу и раздавали, от первого до пятидесятого, пришел — становись в очередь.

— По‑моему, у нас с вами не об этом разговор.

— У нас разговор о садизме. То, как вы раздаете номерки, — садизм в чистом виде. Вот и вы, вместо того чтобы открыть дверь, мучаете меня — и это тоже садизм.

— Чтобы попасть наверх, нужно разрешение, тогда я вас сопровожу.

— Я там уже была, — сообщила Лилиан. — Мы с мужем ходили туда вместе. Я вернулась, потому что мне надо кое‑что доделать в той части министерства.

— Возьмите свои слова обратно, — сказал охранник.

— Что? — не поняла Лилиан. Она в испуге заморгала, настолько по‑детски прозвучала его просьба.

— Если вы говорите правду, у меня будут неприятности,
серьезные неприятности.

— Я говорю правду.

— Все равно возьмите свои слова обратно, — повторил охранник на полном серьезе. — Если вы там были, у меня в журнале должна быть запись и справка в папке, она потом идет в архив, в ней список всех граждан, которые побывали наверху на прошлой неделе. Но папку я никуда не отправлял и ничего в журнал не записывал, потому что никто наверх не ходит.

Буэнос‑Айрес. 2002.

— Я говорила с вашим чиновником в коридоре. Он обедал. — Лилиан знала, что надо замолчать. Если придется ходить в министерство каждое утро, счастливые номерки ей все равно не достанутся. — Пропустите меня сейчас, — попросила Лилиан. — И все свои слова я возьму обратно, и про первое посещение, и про второе.

— У вас две секунды на то, чтобы взять ваши слова обратно, иначе я буду вынужден пресечь вашу попытку попасть в охраняемую зону.

Неужели он готов применить силу? Нет, такое трудно представить. Вот почему она сказала:

— Только правду. От меня все услышат только правду.

Этот первый удар она пропустила. Он предназначался не ей, но раздался треск, и в пустом вестибюле он прозвучал так громко, что Лилиан вскрикнула и подскочила. Несколько секунд ее колотило от страха. Это охранник вытащил дубинку и что было силы ударил по двери. Вскинул дубинку снова, и на этот раз занес ее над Лилиан.

— Вы туда не поднимались, — сказал он. — Возьмите свои слова обратно.

Но Лилиан не могла взять свои слова обратно, ведь она же там была. Казалось, надо быть не в своем уме, чтобы упрямиться, — он одним ударом может переломать ей кости.

— Я там была, — сказала она. — А вы были здесь, как всегда, и вы меня не остановили.

Говоря это, она сжалась, сгорбилась, опустила голову — приготовилась к удару. Но охранник всего‑навсего сунул дубинку в петлю. Неужели она победила его силой своего упорства? Она распрямилась и тут поняла: они были не одни.

Лилиан почувствовала, что за ее спиной стоит мужчина. Потом кто‑то по‑дружески сжал ей плечо, и мужской голос — вот уж неожиданно — сказал:

— Конфетку хочешь?

— Нет, спасибо, — отказался охранник. — Не сегодня.

Одну руку он держал на дубинке, а другую поднял, отказываясь от конфеты.

— Ладно тебе, — настаивал мужчина. — Кроме тебя тут нет такого второго сладкоежки, как я.

— Я на работе, — последовал ответ.

— Судя по тому, что я слышу, тебе надо передохнуть.

Охранник побагровел и, не обращая внимания на мужчину, снова заорал:

— Возьмите свои слова обратно!

— Угощайся, — раздался голос. Длиннющая рука протянулась из‑за спины Лилиан и пересекла расстояние между ней и охранником. Шоколадная монетка в золотой фольге опустилась в руку стража порядка.

— Она врет, — сказал охранник. — Никуда она не ходила. — Он напустил на себя строгость, но одна сторона его рта улыбалась.

— Дать этой женщине по голове — оно, наверное, и неплохо, но, может, в порядке личного мне одолжения, ты готов решить этот вопрос как‑то иначе?

Охранник кивнул.

— А вы? — обратился мужчина к Лилиан. Она уже поняла, по длине его руки и высоты, с которой шел голос, что, обернувшись, надо посмотреть вверх. И тем не менее почувствовала себя коротышкой. Сначала она увидела мундир, потом шею, воротник стойкой. Это был военный священник. Поднять глаза выше она побоялась.

— Готова, — ответила Лилиан.

— Вот и хорошо. — И священник обратился к охраннику: — Чтобы несильно нарушать стандартную процедуру, что, если я дам тебе вторую конфетку, и будем считать это взяткой? — И снова длинная рука с монеткой, на этот раз в серебряной фольге, потянулась к охраннику. — Моя версия событий такая: эта женщина, хоть она и утверждает обратное, наверх не ходила. — Он сжал плечо Лилиан, не дав ей возразить. — Ее здесь вообще не было, а я не дал тебе вторую шоколадку, дал только одну, из вежливости. Раз тайное не становится явным, вам нечего делить, стало быть, незачем подходить к незнакомой даме и спрашивать, была ли она там, где ей быть не положено: ведь она, упрямица, обязательно скажет, что была, и все начнется сначала, а в результате — разбитая голова. Но этот результат нас не устраивает. Значит, проблема решена.

— Да, святой отец… сэр, — сказал охранник.

— Да, — повторила Лилиан.

— Замечательно, — сказал священник. — Ешь свою шоколадку, — обратился он к охраннику. — А мы с вами прогуляемся, — сказал он Лилиан. — И когда вернемся, нас всех ждет проверка — посмотрим, умеем ли мы держать слово.

— Надо быть осмотрительнее, — сказал священник. — Право, стоит ли из‑за этого умирать?

— Едва ли он решился бы убить меня прямо в вестибюле.

— Не поручусь за него. Я видел, как в этом вестибюле людей забивали до смерти.

Священник умел слушать, и Лилиан подумала: наверное, чтобы быть исповедником, требуется особый талант. Она открылась ему, как не открывалась никому, кроме Фриды, и даже рассказала про свой сон — что‑то вроде похищения Эйхмана, о чем никогда не говорила.

— Похитить Эйхмана было куда сложнее, чем вам кажется. Скажем так: кое‑кто отвел глаза, иначе ни такого успеха, ни такого шума на весь мир не было бы.

Сети рыбаков из Мар‑дель‑Плата. Аргентина. 1956.

— Мне бы таких людей в помощь, — сказала Лилиан.

— Они услуги не оказывают, — сказал священник. — И печеньками их не купить.

— Но вообще‑то купить можно? — спросила Лилиан и протянула пачку документов. Священник отступил, однако Лилиан руки не опустила. Священнику ее не остановить, если понадобится, она и через весь город протянет руку.

Священник взял бумаги, стал хлопать себя по карманам. Понимая, что он ищет очки, Лилиан протянула свои. Проверив очки, священник подвигал их взад‑вперед по переносице своего идеального — треугольником — носа.

— Более или менее, — сказал священник. Скосил глаза, взял цепочку, что уздечкой висела у него под подбородком, и снял ее через голову. Прищелкнув языком, достал еще одну шоколадку. Развернул обертку, разломил конфету и предложил половинку Лилиан.

Лилиан приняла дар.

— Это ваше лекарство от всех невзгод?

— В данном случае я вряд ли смогу помочь как‑то еще. — Он облизнул большой палец. — Я капеллан в католической армии. Я верой и правдой служу и Г‑споду, и нашей стране. Даже если считать, что Б‑г — на первом месте, боюсь, на вашего Б‑га мои полномочия не распространяются.

— Какая разница, если речь идет о спасении сына?

— На этом свете — да. Но я по большей части занимаюсь спасением людей для жизни на том свете.

— Сын нужен мне сейчас, здесь. Спасите моего сына на этом свете, и его душа — ваша.

— Хотел бы я вам помочь, — вздохнул он. — Но увы!

Лилиан ему не поверила.

— Тогда с какой стати вы вообще со мной заговорили? Я за эти недели поняла: добрые самаритяне из воздуха не берутся. Священник вы или нет — для вас тут должна быть какая‑то выгода.

— Это очень циничный взгляд на нашу систему. На вас бы форму надеть. В армии вы будете на месте.

— Мне нужно только одно, — сказала она. — Не знаю, что вами движет: вина, Г‑сподь, грязные деньги — но все это я унесу с собой в могилу, если вы вытащите из могилы моего сына.

— Я и правда не могу вам помочь, — сказал он. И, передавая Лилиан ее очки, добавил: — Да и не должен.

 

Кадиш шел через парк к реке. Не будучи большим любителем природы, Кадиш, глядя на деревья, тем не менее вспомнил, что в этом мире есть и деревья, и, проходя по дороге к авеню Костанера по набережной, полюбовался могучей рекой, и не мог не признать, что она — несмотря на пролетавшие мимо машины — великолепна. Кадиш потер руки. Было еще довольно холодно.

Шагая вдоль реки, Кадиш отметил, что ему она кажется океаном. Эту мысль в далеком детстве заронил в него Талмуд Гарри. Гарри говорил: «Возьми все библейские реки и озера, вылей всю их воду в нашу Рио‑де‑ла‑Плата — и знаешь, что будет? Для нее это — что капля в море. Вот и скажи мне, малыш Познань, если сам Г‑сподь не боится, что Его легендарные моря на поверку выглядят лужами, почему Аргентина должна называть настоящее море рекой?» Ответа у Кадиша, разумеется, не было. «Спесь, — заявлял Талмуд Гарри. — Гордыня и спесь — отсюда и обман». И теперь, почти полвека спустя, Кадиш частенько вспоминал эти слова. Кому нужен самый маленький на планете океан, когда есть река, которая вгоняет человека в трепет?

На дороге стали попадаться рыбаки, из аэропорта по соседству взлетали в небо самолеты, оставляя за собой конденсационный след. Кадиша удивляло, что рыбаки даже не поднимали глаз, когда над ними с грохотом пролетали реактивные самолеты. Просто поразительно, как человек привыкает ко всему.

К Кадишу подрулила женщина с коляской, из которой торчали одеяла, и объяснила, хотя ее никто не спрашивал: «Иначе не спит, хоть плачь». — Кадиш понимающе кивнул и пошел дальше, пока не показался клуб рыбака — клуб словно парил над водой на подушке из тумана. Солнце еще не взошло, пирс скрывался где‑то внизу, и казалось, что входишь в сказку. Казалось, это из тех мест, куда можно попасть, если спрашивать у незнакомцев путь в незнаемое.

Когда Кадиш подошел поближе, туман уже рассеялся, ветер стих и показался пирс — он простирался в глубь реки, примерно на полкилометра. Клуб сидел на пирсе будто пригвожденный. Он был шире пирса и выступал за него с обеих сторон. Клуб был построен поверх пирса, метрах в пятидесяти от берега — солидное деревянное сооружение с высокими куполами и множеством декоративных деталей. На фоне сугубо функционального пирса с его балками и сваями клуб, словно оседлавший пирс, выглядел еще красивее.

Рыбу перед клубом никто не удил. Но позади него там‑сям виднелись удочки. Проходя через клуб, Кадиш старался выглядеть деловито, но это оказалось непросто: ни удочки, ни прочего рыбацкого снаряжения у него не было. И на рыбака Кадиш, хотя после ночи под скамьей в синагоге Благоволения вид у него был помятый, никак не походил: рыбаки поутру выглядят иначе. Один мужчина, а потом и другой спросили, кого он ищет. Он никого не назвал, пробурчал «сейчас вернусь» и указал на выход, куда и направился. Мужчины посторонились.

Доктор сказал Кадишу, что этот человек будет его ждать и узнает по описанию. Того человека доктор обрисовал так: потолще вас, но не такой коротышка, а лицом — вылитый бульдог. Наверняка, подумал Кадиш, доктор и его обрисовал ничуть не более лестно. Кадиш стал искать глазами крепыша‑бульдога, но тут такими были почти все, включая самого Кадиша.

Впрочем, как ни странно, его это не встревожило. Кадиш верил, что опознает этого человека с первого взгляда. Список его ошибок в делах был бесконечен, тем не менее Кадиш верил в свое чутье.

Пирс кончался небольшим навесом, там и стоял тот, кто был нужен Кадишу: вот он, в зимней куртке с капюшоном, нога на перилах. Усы, неухоженный, то ли давно не брился, то ли решил отпустить бороденку. Да, Кадиш узнал его сразу.

Справа и слева две удочки, в мясистой руке — чашка кофе. Его выдавало выражение лица, хорошо знакомое Кадишу, — такое же, как у него самого. Вид сломленного жизнью человека — подойди к нему Кадиш, схвати за лодыжки и кинь через перила в воду, тот и не подумает сопротивляться, легко смирится: ведь с концом жизни конец и его бедам.

Они кивнули друг другу, мужчина снял ногу с перил, достал термос и налил кофе. Из чашки повалил пар, и Кадиш подумал: не от этой ли чашки поднималась дымка, которую он видел на пути сюда? Мужчина предложил чашку Кадишу. Это была крохотная жестяная чашечка, покрытая потрескавшейся белой эмалью, явно предмет особой любви хозяина.

Кадиш ничего не сказал, лишь напряженно всматривался в налитые кровью глаза мужчины. Отдающие желтизной и очень большие, хотя и утопали в обвисших щеках. Мужчины оценивающе смотрели друг на друга, потом Кадиш — гнетущее молчание на него не подействовало — повернулся к перилам и вместе с рыбаком стал смотреть на воду.

Вода под пирсом загустела от нефти, бензина и прочих отходов производства, стеклянно поблескивала. При каждом всплеске и каждой волне вода то багровела, то краснела, то в ней проступали прожилки цвета растекшегося желтка.

А ведь красиво! Хотя едва ли, подумал Кадиш, стоит есть то, что выудишь из такой воды. Проплывавший мимо буксир, таща на невидимой привязи баржу, дал гудок.

Кадиш вернул чашку и закурил.

Сделав несколько затяжек, он не без опаски кинул сигарету в воду: вдруг река загорится и вся эта химия сожжет Буэнос‑Айрес?

Мужчина покачал головой, словно хотел сказать: не загорится, пробовали уже. Впрочем, кто знает, что он там думает.

Вводную часть можно было считать законченной, и Кадиш протянул мужчине руку. Рукопожатие оказалось крепким. Не отпуская руку, мужчина спросил:

— Как, еще раз, ваша фамилия?

— Я думал, мне не следует… — сказал Кадиш. — Что вы бы ни хотели…

— Виктор Волленски, — представился тот.

— Кадиш Познань. Я решил, что не должен знать ваше имя.

— Почему же? — возразил тот. — Человеку с нечистой совестью в этом городе бояться нечего. Это невинным людям надо быть начеку.

— В самом деле?

— Я — живое тому доказательство. Ведь мне давно пора быть на том свете.

— Вы спаслись? — Кадиш оглянулся — посмотрел на клуб. Если хочешь видеть, кто к тебе идет, нет ничего лучше края пирса.

— Спасся? — мужчина поднял бровь.

— Вырвались из лап хунты.

— Из лап хунты? — Мужчина засмеялся. — Вот наивняк. Разве по мне не видно?

Кадиш оглядел собеседника. Зубы у него вдруг застучали — у воды было холодно, не помогал и горячий кофе. Волленски снял куртку, передал Кадишу, Кадиш ее надел.

Волленски — он остался в толстом шерстяном свитере — закатал рукава и обнажил затейливую, слегка выцветшую татуировку.

— Спасаться надо от меня. И вот в чем штука: всю жизнь за чем‑то гонишься, а когда хочешь сбежать, оказывается — не тут‑то было. Даже если ты из тех, кто гонится, от себя не убежишь. Я пробовал. Спрятал все концы в воду. И что? — Он закрыл огромные глаза, потом резко их распахнул, сначала один, потом другой. — Оказалось, только глянь — и вот он я.

Кадиш внимательно слушал, кивнул, не отводя глаз от татуировки.

— Вы моряк? — спросил Кадиш.

— Флот, — уточнил Волленски. — В этой стране все вверх ногами — вот и флотский теперь летает на самолетах.

— Пилот?

Волленски прищурил глаз.

Ojo Глаза (исп.). , — сказал он. — Глаза у меня большие, им бы подавать сигналы большой тревоги, вот только видят они так себе. — Он высвободил одну из удочек. — Нормально для штурмана. Нормально, чтобы видеть больше, чем надо. Лучше бы мне быть слепым.

— Б‑г знает что вы говорите, — сказал Кадиш.

— Доведись вам увидеть то, что мне, вы бы так не сказали.

Леску удочки чуть колыхало подводное течение, тем не менее Волленски начал ее сматывать. А когда показался крючок с наживкой, снова забросил его в воду.

— Что же там такого ужасного? — спросил Кадиш. Он положил руку на вторую удочку, и Волленски кивнул. Кадиш вытащил ее.

— Я знаю, что делают с детьми, — сказал Волленски.

Кадиш подошел к нему вплотную.

— Как так получилось, что это знаете именно вы?

— Потому что это моих рук дело, — ответил Волленски. — Я — то чудовище, которое сбрасывает их в море.

Рисунки на скалах. Озеро Аргентина, Патагония. 1978.

Снова закинув удочки, мужчины постояли у перил, посмотрели на воду. Кадиш сунул руку в карман. Вытащил фотографию Пато и по перилам подвинул ее к штурману.

— Пато Познань, — сказал Кадиш. — Мой сын, он пропал.

Штурман не стал смотреть на фото. Отвернулся.

— Прошу вас, — настаивал Кадиш. — Вдруг вы его узнаете. Если не знаете имени, пусть хоть лицо узнаете.

— Это не имеет значения, — ответил штурман.

— Для меня имеет, — взмолился Кадиш.

Штурман взял фотографию, изучил и отодвинул к Кадишу.

— Они все выглядят одинаково, все выглядят так. Как говорится, все в одной лодке. Да вот беда — лодки у них нет. И все они — на дне реки.

— А доказательство? — спросил Кадиш. — Я же отец, как я могу этому верить?

— Хотите, чтобы кто‑то поклялся? Кто‑то со стороны? — Штурман умолк, словно и впрямь ждал, что Кадиш ему ответит. — Похоже, вы и без меня знаете правду.

— Что знаю? — спросил Кадиш.

— Что если они пропали — это все. Домой ни один не вернется.

— Не может такого быть, — пробормотал Кадиш. Он не мог поверить тому, что услышал.

— Я убил многих. Возможно, и вашего сына.

— Вы никогда бы не признались мне в этом. Не сказали бы вслух.

— Я вам сразу сказал: наказывать меня никто не хочет. Я пытался рассказать об этом миру, но вы чуть ли не единственный, кто захотел меня выслушать.

— Будь это так, вы бы тоже оказались в числе пропавших.

— Похоже, все наоборот. Меня оставили городским глашатаем. Я толстяк, мерзкий пьянчуга — чистое позорище. Правда всегда выходит наружу, но, когда уже не разобрать, где правда, а где ложь, такие, как я, приносят пользу.

— И в чем польза? — спросил Кадиш, он никак не мог собраться с мыслями.

— В том, что я сейчас делаю, — вот в чем! История просто несусветная и немыслимая, и кто ее рассказал? Гнусный тип, от него разит, — тут он улыбнулся, показав распухшие десны, — он спит на улице, торгует рыбой, которая кормится утопленными детьми, и ест себя поедом. — Он яростно почесал за ухом, будто его кто‑то укусил. — Я для правительства — находка. Я выдаю их тайны, но, когда они исходят от меня, все думают, что это бредни.

Это Кадиш вполне понял.

— Раз так, расскажите, как это происходит.

— Я не единственный штурман. И самолет не один, и тюрьма в городе не одна, и сын не один. Что творится в их темницах, понятия не имею, что делают под землей кроме пыток — не знаю. Я сижу в самолете на взлетной полосе и жду. Ночью подъезжает автобус, оттуда выходят ребята, почти всегда молодые, всегда голые, всегда одурманенные так, что ничего не соображают.

Кадиш не торопил штурмана. Не качал недоверчиво головой, не присвистывал, не стискивал губы. Пусть штурман выговорится.

Штурман вытянул руку. Занес ее над перилами и воздел к небу.

— Мы поднимаемся в воздух, — продолжал он. — Летим над рекой. Пилот ведет самолет. Штурману — это я — делать особенно нечего, ведь маршрута нет, так что я иду в тюремный отсек, там всякий раз новый охранник — один, но всякий раз новый, чем больше людей, у кого руки в крови, тем лучше. Все заодно, все кругом виноваты. Раз сам повязан, осуждать не сможешь.

Тут Кадиш нарушил молчание.

— Верно, — согласился он. — А что дальше?

— Дальше мы выбрасываем их в реку.

— Всех? — спросил Кадиш.

— До единого. Ночью. С самолета в реку. Двигатели ревут, ничего не видно и не слышно, они спят беспробудным сном. Иногда мне мерещится, что я слышу их крики. И всегда кажется, будто я слышу, как тело разбивается о воду. Если человек падает из самолета, он погибает не от того, что тонет, а от удара о воду с такой высоты да на огромной скорости. Падают они на воду, а удар как о каменную стену.

— Но вы этого не видели?

— Мне и видеть не надо, я знаю, как и вы, что они погибли.

— А если кто‑то проснется? — спросил Кадиш.

— Ну, проснется, а дальше что? — сказал штурман и засмеялся, хотя ничего смешного тут не было.

— А если кто‑то от удара о воду придет в себя? Если холодная вода его оживит и он уплывет?

— Ожить и улететь — только это могло бы их спасти. До воды далеко, да и падают они слишком быстро. Умей кто‑то из них летать, не исключаю, что он остался бы в живых. Но я таких летунов не видел, и проснулся на моей памяти всего один. Одна. Крепкая попалась девчонка, на что я ее обрек, на то и она меня обрекла. Если во мне и теплилась какая‑то жизнь, она положила ей конец.

— Обрекла‑то обрекла, да не совсем на то же, — возразил Кадиш. — Она сейчас не стоит на пирсе с чьим‑то отцом, не рассказывает эту историю.

Он достал сигарету. Штурман тоже полез за сигаретой, но его куртка была на Кадише. Ну и черт с тобой, подумал Кадиш и вытряхнул из пачки еще одну сигарету. Кормить его завтраком он не будет, но и одалживаться у этого типа не намерен. Рассказ о смерти сына обойдется Кадишу в одну сигарету. Он чиркнул спичкой и поднес ее к сложенным чашечкой рукам штурмана.

Тот затянулся, потом сказал:

— Выталкивать их из самолета — ужасно, но это все‑таки не убийство. Скорее, исполнение приказа. — Он помолчал, подвигал подбородком. Кадиш молчал. — Но эта девушка, то ли она была сильнее других, то ли ей вкололи поменьше того, чем их там пичкают, то ли у нее сопротивляемость организма выше. Моя догадка сугубо ненаучная: она почуяла смерть. Хотя в таком случае все они должны были бы проснуться у люка. Когда я ее выталкивал, у нее глаза раскрылись, будто от испуга. Ноги уже, считай, там, тело наполовину там — и вдруг эти глаза, больше моих, взяли и раскрылись. Уже почти в воздухе, она вцепилась мне в руку, я завопил от ужаса — она ведь наполовину меня вытащила, того и гляди увлечет за собой. Охранник схватил меня за ноги, а она тянет за руку, словом, для нас обоих вопрос жизни и смерти. — Штурмана не требовалось расспрашивать. Он помолчал, покачал головой. — Я отодрал от себя ее пальцы, наверное, сломал их, и тут она р‑раз — и улетела. И на миг — девушка тогда висела в воздухе — наши глаза встретились. А потом она пропала из виду. Я лежал на полу самолета, рука повисла, точно ее выдернули, плечо горит, и я все понял.

Кадиш вопросительно посмотрел на штурмана. Помогать ему он не будет.

— Этот ее взгляд, ее глаза. Понятно, я знал — как‑никак штурман, — какая скорость полета, скорость падения, скорость ветра, видимость, так что я не мог увидеть, что она меня проклинает, а вот увидел же, ей‑ей увидел. — Штурман положил руку себе на плечо, показал, что оно практически обездвижено. — Я понял, что рука, как и голова, никогда не придет в норму. Я смогу разве что рыбачить. Эту девушку я убил. А что мне оставалось? Ждать, чтобы она убила меня? После этого мне пришлось туго, очень туго, я все пытался выдать правду за ложь, ложь за правду и с тех пор не знаю, зачем живу. Но тогда одно я знал точно: выпасть из люка я не хочу. И потом — каждый новый вылет — знал.

— Вы убийца, — сказал Кадиш.

— Да, — согласился штурман. — Убийца и чудовище, и это не дает мне жить.

— Мне надо вас убить, тогда все встанет на свои места.

— Я только спасибо скажу. Вот я убийца, а убить себя духа не хватает, и от этого вина моя еще страшнее. Правда, сейчас я хоть как‑то осмелел. Признаться в таких преступлениях нелегко.

— Могу себе представить, — сказал Кадиш.

— Неужели? — усомнился штурман. — На самом деле страшно только в первые минуты.

— В первые минуты чего? — спросил Кадиш.

— В первые минуты, когда слышишь, как тела ударяются о воду, — ответил Волленски. — В первые минуты, когда в голове этот страшный звук.

Кадиш мчал по пирсу, устремив глаза ввысь, словно то, что он узнал, пришло с какой‑то планеты — в таком противоречии это было с раскинувшимся перед ним, безграничным, как река, Буэнос‑Айресом с его рвущимися к облакам высокими зданиями. И поэтому, чтобы закрепить страшную весть в сознании, ничего не забыть, Кадиш то и дело оборачивался туда, где на фоне пустоты, бесконечного пространства воды и неба остался Волленски. Оттолкнув кого‑то с дороги, Кадиш, еще прибавив скорость, ворвался в клуб рыбаков. Уже на выходе его попытались задержать, но он выскочил в парадную дверь — и оказался в городе.

На миг Кадиш остановился перевести дыхание. Взялся за деревянные перила, посмотрел на отороченный серебром ковер из серых облаков, что отражались в воде. Облака плыли в одну сторону, течение, заметно быстрее, — в другую, оно скрывалось под пирсом, там небо исчезало.

Костлявый старик в плаще уронил ведро под ноги Кадишу и воткнул удочку в щель между досками. В одной руке он держал крючок, в другой — крошечную mojarrita Мохаррита‑эспаньола (исп.). . При виде плаща Кадиш спохватился, вытянул вперед руки кверху ладонями. Куртка — он же не вернул ее штурману. Кадиш посмотрел на клуб, потом оторопело — на старика. Тот дружелюбно кивнул Кадишу, продел крюк сквозь рыбьи глаза.

— Не кусаются? — спросил Кадиш, сам удивляясь, что пытается завязать разговор.

— Пока не знаю, — ответил старик. — Какая разница? Кусаются не кусаются, рыбак все равно будет рыбачить.

— Похоже на то, — сказал Кадиш.

Старик взял удочку и с присвистом закинул ее в воду. А Кадиш все думал: о крючке, о штурмане, о девушке, что внезапно проснулась. Он перегнулся через перила — хотел увидеть свое отражение в воде, но до реки было далеко. Он снова окинул взглядом город, что вздымался за его спиной. Сегодня ты как рыба в воде, а завтра все, что осталось, — лишь насаженный на крючок глаз.

Глава тридцать восьмая

Лучший пиджак Кадиша уже не застегивался, но сидел пока неплохо. Кадиш принял душ, побрился, протер туфли рубашкой, которую проносил несколько дней, и, прежде чем завесить зеркало в ванной простыней, глянул на свое отражение и поправил галстук.

В кухне он взял нож и отковырнул из морозилки кусок льда — охладить выпивку. Чокнулся с воздухом, опустошил стакан и снова его наполнил. Еще раз взял нож и нацелил его — хотя наносить удар не собирался — себе в сердце. Подхватив лацкан пиджака, Кадиш слегка его надрезал. Отложил нож и дернул лацкан, чуть его не оторвав.

Да, именно так, так делали всегда — в знак траура. Он закурил сигарету, стал ждать Лилиан. Смутно вспомнил один из уроков Талмуда Гарри и, хоть и чувствовал себя глупо, посыпал голову сигаретным пеплом.

Сумка хлопнулась на пол — Лилиан таскала ее целый день, отчего сумка казалась еще тяжелее. Она со стоном повесила пальто на вешалку. Квартира никак не отозвалась ни на стук, ни на отчаянный стон и казалась пустой, хотя Кадиш был дома.

Увидев, что муж сидит за кухонным столом, Лилиан даже не удивилась. Она заметила, что он причесан, выбрит, в костюме, от него пахнет мылом.

— Ты принес себя в подарочной упаковке, чтобы я взяла тебя назад?

Кадиш, уронив голову, смотрел в стол.

— У нас что, праздник? — спросила Лилиан. — Мне тоже приодеться в честь твоего возвращения?

Кадиш поднял брови, задрал подбородок, так что голова откинулась назад.

Лилиан посмотрела на мужа сверху вниз. Кожа на его лице чуть обвисла, отчего старания выглядеть ухоженно оказались напрасны, в налитых кровью глазах читалась грусть. На широкой груди повис надорванный лацкан пиджака.

— Нет, — сказала она.

— Он умер, — произнес Кадиш. — Один человек мне все рассказал.

Лилиан распрямила спину, вскинула голову.

— Я хочу видеть, — сказала она. — Вставай, отведи меня туда.

Она схватилась за столик, оттащила его в сторону. Стакан — больше на столике ничего не стояло — полетел на пол. Рука Лилиан метнулась ко рту. Как горестно выглядел Кадиш на этом низком стульчике! Такого она не помнит со дня их свадьбы — Кадиш в костюме, а у их ног — разбитый стакан.

— Видеть там нечего, — сказал он. — Этот человек сказал мне, что Пато пропал — и все. Наши дети пропадают навсегда.

— Кто сказал? — спросила Лилиан. — Что за человек?

— Штурман, — пояснил Кадиш. — Человек, который выбрасывает их из самолета.

Лилиан заставила себя улыбнуться.

— Теперь понятно, почему ты надел костюм. Понятно, что празднуем. Муж, который вечно попадает впросак, человек, который не может сдержать ни одного обещания, чьи слова ничего не стоят, и если он в чем‑то уверяет, значит, либо дело обстоит совсем не так, либо он просто врет. Теперь все понятно, — сказала Лилиан. — Ты празднуешь. Но даже если ты и правда считаешь, что с нашим сыном произошло самое худшее, это, мой Кадиш, означает лишь одно: Пато наверняка жив.

— Он умер, — возразил Кадиш. — И я в это верю.

Лилиан приблизила лицо к лицу Кадиша.

— Только не под этой крышей, мой муж. Под этой крышей Пато жив. В этом доме живут мать и сын, который скоро вернется. А вот по вопросу, живет ли здесь его отец, ясности нет.

— Что нужно, чтобы ясность появилась? — спросил Кадиш.

— Я должна видеть, что он ждет сына вместе с матерью. А если не ждет, пусть не ждет в другом месте.

Ну, подумал Кадиш, это слишком. Не может она требовать от него такого.

— У меня траур, — сказал он.

— Нет, — возразила Лилиан и помахала пальцем. — Траура у нас нет. У меня траура нет. А ты решай сам. Под этой крышей ждут — и только. Ждут, надеются и помогают сыну вернуться домой.

— Нельзя ждать невозможного, — сказал Кадиш. Он поднялся, встал перед женой.

— Можно. Я жду. Я всю жизнь позволяла тебе проваливать одно дело за другим. И всю жизнь прождала, когда же наконец у тебя что‑то получится. Так что я имею право ждать и сейчас.

Кадиш задышал быстро‑быстро, он чувствовал, что вот‑вот заплачет.

— Не смей, — строго сказала Лилиан. — Запрещено. Ты уже сказал, во что поверил. Так знай — мысли твои зловредные. В них яд. И они действенны. Из‑за них ложь может стать правдой.

— Я разговаривал с этим человеком, — повторил Кадиш. — Со штурманом.

— Это все пустая болтовня.

Кадиш так отчаянно тосковал по сыну, будто раньше вообще не испытывал отцовских чувств. Но что делать с ультиматумом Лилиан, он не знал. Знал только, что провести еще одну ночь до рассвета под скамьей, завернувшись в занавес, — на это его просто не хватит. Похоже, в ряду сомнительных шансов и отдаленных возможностей, на которые он делал ставку, в ряду выгодных предприятий, обернувшихся провалом, эта сделка займет свое место. Еще одна сделка, заключенная при отсутствии выбора. И Кадиш наклонился к жене, поцеловал ее в щеку и прошептал на ухо:

— Твоя крыша, твои правила.

— И не меньше, — заявила Лилиан, возвращая поцелуй. — Мы знаем, что он жив, Кадиш. И тогда он вернется.

Сможет ли он верить, что мертвый сын жив, — этого Кадиш не знал, зато он знал: без Лилиан ему не продержаться. В стране, где каждый вынужден жить в одной лжи, так ли уж страшно — ради Лилиан, ради него самого — попробовать жить в другой?

Кадиш прошел к кровати, лег, не раздеваясь. Наверное, оно того стоит. Он справится — Лилиан заснет, и он сможет лежать рядом, обнимать ее и думать о правде. Так он сказал себе, не зная, что спать Лилиан не собирается, что, пока не вернется сын, она никогда не ляжет.

Лилиан подошла к раковине в ванной, сполоснуть рот. Простыня на зеркале ее испугала. Лилиан сгребла ее в кулак, хотела сдернуть, но, глядя на ее белизну, остановилась, решила: пусть висит. Лицо Пато, лицо Лилиан это зеркало больше не отражает. Но тогда что она в нем увидит? Пусть остаются воспоминания.

Глава тридцать девятая

Лилиан сунула деньги в руку Кадиша, сомкнула вокруг нее пальцы.

— Постоянно жить в тревоге мы не можем. Гостя надо покормить. Придет Фрида. Как насчет бифштексов? — Кадиш кивнул, и она добавила: — Проследи, чтобы хоть один был приличный.

Они уже задолжали за квартиру. Оба не работали. На следующий день после того, как Кадиш сообщил о смерти Пато, Лилиан взяла деньги, которые он оставил на столе, чтобы потратить их на гостью.

— Бутылка вина, — распорядилась Лилиан, когда лифт пошел вниз. Кадиш смотрел прямо перед собой. Команда
свыше.

Кадиш зашел к мяснику — тот отсутствовал. Дочь — она иногда помогала отцу за кассой — щеголяла в его переднике. Она могла бы обернуть передник вокруг себя два раза.

Кадиш покупал здесь мясо с незапамятных времен и не помнил случая, чтобы его не встретил сам мясник. Хулиан, шаркая изувеченными плоскостопием ножищами, выходил навстречу Кадишу из‑за прилавка.

Что сказать в эти дни, когда сказать нечего, когда думать, что человек нездоров или уехал в отпуск, не приходится, когда напрашивается только один вывод. Кадиш не представлял, в какие неприятности мог вляпаться мясник. Да в те же самые, что и его сын.

Кадиш всмотрелся в лицо девушки, окинул взглядом опустевшую лавку: похоже, его вывод верен. Мясник пропал, а вместе с ним — и все его покупатели. Многие ли из них, как и Кадиш, поняв, что произошло, все равно пойдут к прилавку так, будто ничего не случилось?

Кадиш прислушался — звуки были непривычные — и понял, что это девушка яростно рубит кости секачом. Губы ее были плотно сжаты. Ясно, что у нее на уме. Раз — и генеральская голова, никак не меньше, летит с плеч.

Он глянул на плохо, неумело нарубленные куски мяса. Похоже, эти бифштексы развалятся, не успеет она завернуть их в бумагу. Студент доктора Мазурски номер два. Обрабатывает свой первый нос.

Кадиш кивнул дочери мясника и заказал три бифштекса.

Он было направился к выходу, но остановился. Наверное, надо что‑то сказать, поддержать ее, как‑то выразить сочувствие? Тем не менее Кадиш просто стоял и молчал. И не в том дело, что все мысли улетучились. Просто после встречи со штурманом Кадиш мог сказать только одно: ваш отец умер. Домой он не вернется. Но это не его миссия. Он же не старуха с косой. Сообщать о смерти раз в день — более чем достаточно.

У какой‑то машины на улице урчал двигатель. Кадиш крепко сжал сдачу, будто его руку все еще обхватывала рука Лилиан. Он толкнул дверь бедром, едва не разбив о нее бутылку вина.

Всю дорогу домой его раздирала ненависть к Фриде. Прийти поесть к людям, которые отчаялись, — это кем надо быть? Что это за подруга, если она допускает, чтобы мать пропавшего сына — без денег и перспективы их заработать — угощала тебя бифштексами под бутылку вина?

На Кадише была куртка штурмана, под ней — пиджак. Оторванный лацкан уже не свисал. Лилиан заставила Кадиша пришить его. Она оставила лишь простыню на зеркале, но для человека, которому стыдно смотреть себе в глаза, это даже хорошо.

Дома выяснилось, что Кадиш напрасно думал о Фриде плохо.

— Ты наша гостья, — сказала Лилиан. — А это в нынешние нерадостные времена большая радость.

Фрида, качая головой, доставала из сумки еду. Ее запах дошел до Кадиша, в желудке у него заурчало.

— Бифштексы, — объявил он, но по ошибке поднял руку, в которой держал бутылку вина.

— Бифштексы прибереги для другого случая, — сказала Фрида. — Поужинаете ими в другой раз. А может, и Пато к вам присоединится.

— Дай‑то Б‑г, — сказала Лилиан и добавила: — Аминь, — будто в заключение молитвы.

Фрида принесла еду, а ведь по обычаю ее приносят, когда приходят в дом, где траур. И Кадишу стало чуть ли не физически больно от того, что это было не так. Он шагнул вперед и поцеловал Фриду в обе щеки. Они всегда симпатизировали друг другу. И теперь тепло обнялись.

Лилиан залезла в одну из сумок Фриды, вытащила оттуда миску — курица с рисом. Поставила ее на стол, взяла зеленый горошек и отправила несколько штук в рот.

— Кто это приходит на ужин со своим ужином? — спросила Лилиан.

— Тот, кто лучше готовит.

Фрида достала бутылку молока, на две трети пустую и еще холодную.

— Это мне для чая, — пояснила она.

Комментариев не последовало, и она принялась и дальше вынимать еду из сумки. Бататы, маринованные огурцы, чуть помятая груша, а с самого дна — поднос с эмпанадой Пирожки с мясом (исп.). , один пирожок надкушен.

— У меня слюнки текли, пока паковала, — призналась Фрида. И погладила себя по животу. — Когда собственная готовка нравится — это опасно. За это приходится расплачиваться.

Лилиан взяла надкусанный пирожок, осмотрела его и вонзила зубы ровно в оставшуюся после Фриды впадинку — укус поверх укуса.

Кадиш придвинулся вплотную к столу — перед ним бокал вина, милая Фрида раскладывает по тарелкам булочки с маслом, — но думал он об одном: лишь бы не сорваться. Плечи его дернулись раз‑два. Не хватало только расплакаться.

Лилиан держалась молодцом, говорила громче и быстрее обычного, Фрида не сводила с нее глаз. Кадиш шмыгнул, вытер нос. Хорошо, что он может не принимать участия в разговоре, все равно думает он лишь о том, как заканчивается первый день без Пато. Кадиш пригубил вина. Он думал о сыне, наверняка уже мертвом, видел штурмана, который знал, что сын мертв, смотрел на Лилиан, не желавшую ему верить, ненавидел правительство, которое не хотело признавать, что Пато вообще жил на этом свете, и понял, что этот первый день заканчивается так только для него.

Вилка царапнула Лилиан по зубам. Фрида уничтожала эмпанаду, ловя крошки в ладонь под подбородком. Сильно ли этот ужин отличается от ужина у генерала? Лучше ли сидеть здесь и говорить, что Пато в тюрьме, чем глотать генеральские устрицы и слушать, что Пато нежится где‑то на пляже? Кадиша — его переполняли ярость и чувство вины — так и подмывало опрокинуть стол.

Но он держал себя в руках, понимал, что Лилиан, хоть сердце у нее и разрывается, бодрится, и жалел только, что не перерезал генералу глотку, когда была такая возможность. Что бы ему схватить нож, которым порезалась та дамочка, и рассечь ее надвое, выставить напоказ черную жемчужину, что у нее вместо сердца.

— Фейгенблюму я поджарю пятки, — говорила Лилиан Фриде. — Евреи внесут Пато в свой список. А еще есть газеты. Все они нам помогут. Протрубят с первых страниц: Пато пропал. А потом заголовок на всю полосу — он вернулся.

При мысли о том, что Познаню придется кланяться в ножки этим евреям, Кадиша в придачу к скорби охватил еще и стыд. Наконец и он нашел что сказать.

— Если бы не зачах другой еврейский совет, — сказал он, — если бы верх взяла община Благоволения, а не Фейгенблюм со своей шайкой — а так вполне могло случиться, — они бы с этим справились в мгновение ока.

— Другой еврейский совет? — удивилась Лилиан. — Я тебя умоляю, правление сплошь из альфонсов и сутенеров — такую влиятельную структуру еще надо поискать.

— Будь жив Талмуд Гарри или Шломо Булавка, будь сейчас с нами Берл Чугунные Яйца или кто‑то из лапсердаков, что стояли у руля Благоволения, — знаешь, сколько колен переломали бы отсюда до Ушуаи? Грязного белья вывесили бы столько, что хунте пришлось бы уносить ноги! Пато был бы дома в первый же вечер! — заявил Кадиш. — Выиграй тогда они, я бы все уладил в два счета. Одним звонком. Только и надо было, что поднять трубку.

Фрида улыбнулась, опустила глаза в тарелку.

— Но они не выиграли, — уточнила Лилиан, — а проиграли. И я подниму на ноги всех — кроме доктора. А этого ни на что не годного человека со связями оставляю тебе.

Ужин в собственном доме обернулся для Кадиша сплошным унижением. А если Фрида узнает: чтобы сохранить жену, сохранить крышу над головой, он вынужден предать сына, — хуже ли это? Интересно, что ей известно? Что еще рассказала ей Лилиан о жизни hijo de puta, мастера сбивать имена с надгробий?

— Ты знаешь? — спросил Фриду Кадиш.

— Что?

Фрида ждала объяснения, Кадиш тем временем буравил ее взглядом, ожидая, что Лилиан подаст знак. А когда обернулся к Лилиан, оказалось, что та стиснула челюсти: она ярилась не хуже, чем сам Кадиш.

— Не могу, — выдавил из себя он.

— Прекрасно, — бросила Лилиан, не успел Кадиш закрыть рот.

Он перевел взгляд на Фриду. Так хотелось поделиться с ней. Пусть услышит, что ему рассказали о Пато, пусть решит, кому из них верить. Но с Лилиан они прожили долго, ох как долго. И Лилиан знала его, как никто.

— Не говори, — сказала она. — Не смей. — И схватила его за руку. — Есть слова, которые нельзя взять обратно.

Кадиш кивнул и пошел в спальню за инструментами. Под пиджак надел свитер, сверху — куртку штурмана. Пиджак и так едва на нем сходился. А в свитере да еще куртке он и вовсе с трудом опускал руки.

Увидев на комоде сумку Лилиан, Кадиш не удержался. Быстро обшарил ее, выудил несколько банкнот по сто песо. В конце концов, это справедливо. Да, он позаимствовал у нее деньги, но он оставляет ей квартиру (по крайней мере, пока их не вышвырнут на улицу), деньги за свою последнюю работу, вдобавок у Лилиан наверняка есть заначка. По дороге к выходу Кадиш остановился у стола. Лилиан даже не прервала разговор, не повернулась в его сторону. Второй шанс объявить о смерти Пато она ему не даст. Впрочем, сделать вид, что Кадиша здесь нет, — не Б‑г весть какое достижение. В Аргентине такое под силу любому.

— Готова спорить — Густаво сна не лишился, — говорила Лилиан Фриде.

— Вот‑вот, — подтвердила Фрида. — Спит себе, как сурок, — она нервно засмеялась и искоса глянула на Кадиша.

Кадиш встал между ними. Взял со стола бутылку вина. Лилиан не отреагировала и на это. И с сумкой, в которой позвякивали инструменты, прошел к их вечно открытой
двери.

Буэнос‑Айрес. 1958.

По пути к машине Кадиш остановился у киоска. Поставил бутылку на прилавок и стал рыться в поисках мелочи. Вечер был ветреный, и слезы на его глазах — оплакивал ли он Пато, Лилиан, свой уход — можно было списать на погоду. Кадиш поднял четыре пальца, большим прижимал купюры к ладони. Киоскер кивнул, и Кадиш передвинул сумку с инструментами поближе к себе.

Киоскер отодвинул бутылку вина и выложил перед Кадишем четыре пачки сигарет. Две и две.

Спросил:

Que tal, Flaco? Как дела, Слабак?

И Кадиш, как обычно, ответил:

Bien. Все в порядке. 

 

Книгу Натана Ингландера «Министерство по особым делам» можно приобрести на сайте издательства «Книжники»

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Натан Ингландер: «Этот рассказ занял у меня целую жизнь»

Я называю этот роман чем‑то вроде турбулентности романа. Политический триллер, завернутый в исторический роман, который на самом деле — любовная история, которая, в свою очередь, в итоге становится аллегорией. Ну а в основе замысла — вполне конкретный факт, известие о смерти агента «Моссада», о жизни которого стало известно лишь после того, как он умер. Меня захватила история человека, который, получается, жил лишь после того, как умер.

The New York Times: Что значит быть евреем, американцем и писателем

Три ведущих автора современности — Джошуа Коэн, Натан Ингландер и Николь Краусс — приводят доводы о необходимости еврейского романа в наше время, когда белые националисты на экранах телевизоров скандируют лозунг «Евреи не заменят нас!» Все три писателя родились в 1970‑е, и каждый из них в этом году выпустил роман, так или иначе осмысливающий еврейскую идентичность и, в частности, взаимоотношения этой идентичности с Израилем — территорией, куда в своих работах ступали немногие из ныне живущих американских авторов, за исключением Филипа Рота.