Ханна Арендт об Эйхмане: о блеске извращенности
Эссе известного американского публициста и литературного критика Нормана Подгореца обсуждает важные идеологические аспекты книги Ханны Арендт о процессе над Эйхманом в Иерусалиме в 1961 году. Впервые опубликовано в сборнике эссе Нормана Подгореца под названием «Doings and Undoings the fifties and after in American writing». The Noonday Press, 1964.
Один из многих парадоксов книги Ханны Арендт о процессе над Эйхманом заключается в том, что отрывки из нее должны были появиться в «Нью‑Йоркере» вскоре после публикации в том же журнале эссе Джеймса Болдуина о черных мусульманах. Негр — о неграх, еврейка — о евреях; оба повествуют об ужасах, которые пришлись на долю их народов, и о том, как эти ужасы сказывались на людях; оба предупреждают преуспевающих, безмятежных, несведущих, что эти ужасы имеют самое непосредственное отношение и к ним тоже. В эссе Болдуина и мисс Арендт много общего, и оба эти эссе стары, как мир; так стары и так нам знакомы, что только автор недюжинного красноречия или же недюжинного ума способен вновь вызвать к ним живой интерес. Болдуин берет исключительно красноречием; в том, как он рассказывает историю негра в Америке, особого ума не видно. В его эссе бессильным жертвам противостоят всесильные угнетатели; единственный грех жертв — их бессилие; вся вина лежит на угнетателях. Подобная черно‑белая, контрастная картина едва ли покажется убедительной современному интеллектуалу, воспитанному на Достоевском и Фрейде, на Ницше и Кьеркегоре, на Элиоте и Йейтсе; интеллектуалу, который склонен видеть во всем моральную двойственность. Ему наскучила мелодрама, он не верит в невиновность и скептически воспринимает бессодержательные призывы к справедливости. Несмотря на красноречие Болдуина, благодаря которому многие его читатели прислушались к его словам, нравственная упрощенность его эссе не могла не вызвать у большинства откровенное разочарование. Текст Болдуина не отвечал жизненному опыту большинства; эссе получилось неинтересным и сентиментальным.
В книге Ханны Арендт об уничтожении нацистами шести миллионов евреев все обстоит ровным счетом наоборот. Если Болдуин берет красноречием, а не умом, то Ханна Арендт — умом, а не красноречием. Если Болдуин добивается неожиданного успеха, смело используя тактику всемерного нагнетания и обыгрывания мелодраматических эффектов, то мисс Арендт с ничуть не меньшей решительностью изгоняет из своего текста все сколько‑нибудь мелодраматическое и всячески подчеркивает моральную двойственность происходящего. Иными словами, она впервые рассказывает историю Холокоста на языке, близком утонченному современному уму. Так, вместо нациста‑чудовища она представляет «банального» нациста. Вместо еврея — добродетельного мученика, еврея — соучастника преступления. А вместо противопоставления «вина — невиновность» — «сотрудничество» преступника и его жертвы. В ее представлении, история Холокоста сложна, не сентиментальна, изобилует парадоксами и двойственностью. Она, эта история на первый взгляд отличается «безжалостной честностью» и глубиной — разве нас с вами не учили, что сложность, парадоксальность и двойственность — очевидные признаки глубины? А еще в ней дает себя знать авторитетность «Истоков тоталитаризма» — классического труда мисс Арендт. Всякий, кто знаком с современной литературой и философией, согласится: точка зрения мисс Арендт гораздо убедительнее привычной мелодраматической версии, которой по большей части придерживалось обвинение на суде и которую мисс Арендт очень эффектно противопоставляет своей. Однако если ее версия может считаться более интересной, может ли она в то же самое время считаться более верной, более наглядной или более правдивой; способствует ли успех, выпавший на долю ее книги, пониманию того, что произошло с человеком в ХХ веке? Или же успех книги вызван тем, что автор играет на наших нервах?
На эти вопросы, скажем сразу, научный подход дать ответ не может. С чисто исторической точки зрения, фактография «Эйхмана в Иерусалиме», разумеется, не безупречна. Однако было бы неразумно предъявлять труду мисс Арендт претензии чисто научного свойства. Труд этот ни в коей мере не является объективным историческим исследованием, цель которого установить, «как в действительности обстояло дело». Критика самого судебного разбирательства, на котором мисс Арендт присутствовала, впечатляет, чего никак нельзя сказать обо всем остальном: источники, с которыми она работала (прежде всего исследование Рауля Хильберга «Уничтожение европейского еврейства»), не всегда самые лучшие, а разбор свидетельских показаний на редкость тенденциозен. Вместе с тем искаженная или преувеличенная картина, возникающая в результате доказательства ее основного тезиса, может порой подвести нас ближе к истине, чем в высшей степени компетентное или строго документированное исследование, — при условии, что тезис этот свидетельским показаниям не противоречит. А потому начнем с того, что представляет собой тезис мисс Арендт: оправдывает ли он те искажения в картине происшедшего, которые создает, и бесцеремонное обращение с фактами, которое она себе позволяет?
С точки зрения мисс Арендт, для осуществления тотального уничтожения еврейского населения нацистам понадобилось сотрудничество с евреями, и сотрудничество это было им обеспечено «в исключительной степени». Осуществлялось это сотрудничество в форме «административной и полицейской работы» и было распространено в среде высоко ассимилированного еврейства Центральной и Западной Европы ничуть не менее широко, чем среди «говорящих на идише восточноевропейских евреев». В Амстердаме так же, как в Варшаве, в Берлине так же, как в Будапеште.
Еврейским официальным лицам, — пишет мисс Арендт, — поручалось составлять — и это доподлинно известно — списки людей и перечень их имущества с целью собрать у депортируемых средства на их депортацию и последующее уничтожение, с целью осуществлять контроль над покинутыми квартирами, с целью помочь полиции хватать евреев и загонять их в поезда. И, вдобавок, в подтверждение своей лояльности еврейские официальные лица передавали нацистам для окончательной конфискации имущество еврейских общин, которое содержалось в полной сохранности.
Все это давно известно; а вот что ново — так это утверждение мисс Арендт, согласно которому, если бы евреи (а вернее, их руководители) не сотрудничали таким образом с нацистами, «был бы хаос и много страданий, но вряд ли погибло бы от четырех с половиной до шести миллионов».
Это что касается евреев. Что же касается нацистов, то для реализации политики геноцида от них вовсе не требовалось быть монстрами и патологическими юдофобами. Наоборот, поскольку убийство евреев осуществлялось по закону, а бескорыстная преданность закону расценивалась в гитлеровской Германии как высочайшая добродетель, — для того, что делали Эйхман и его подручные, требовался даже определенный идеализм. В этой связи мисс Арендт приводит известное замечание, которое приписывается Гиммлеру: «Мы не были бы несокрушимы, не будь мы благопристойны, — исключения, вызванные человеческой слабостью, — не в счет». Эйхман, стало быть, говорил правду, когда утверждал, что не является антисемитом: он выполнял свой долг как нельзя лучше и трудился бы с тем же рвением, даже если бы любил евреев. Вот почему государственный израильский обвинитель Гидеон Хаузнер глубоко заблуждался, изображая Эйхмана нелюдем, садистом, дьяволом во плоти. В действительности Эйхман был личностью ничем не примечательной, ничтожеством, чьи преступления проистекали не от какого‑то изъяна в его характере, а от того, какое положение в нацистской системе он занимал.
Система эта хорошо известна как тоталитаризм, и именно тоталитаризм сводит воедино две стороны тезиса мисс Арендт. Давным‑давно Давид Руссе , Бруно Беттельхейм , да и сама мисс Арендт учили нас, что одна из основополагающих задач тоталитарного государства состоит в том, чтобы сделать жертву соучастником преступления, и ее рассказ о соучастии евреев служит (по крайней мере, на первый взгляд) еще одним подтверждением этой точки зрения. Также давным‑давно она и ее коллеги учили нас, что тоталитарное государство стремится к разрушению реальности, основанной на здравом смысле, и созданию новой реальности по образцу официальной идеологии, и поэтому представление мисс Арендт об Эйхмане как о заурядном человеке, чья совесть перевернута с ног на голову, сходным образом является иллюстрацией ее концепции в целом. И тем не менее этот заурядный человек не смог бы превратиться в столь масштабного и убежденного носителя зла, не будь система такой замкнутой; если бы, иными словами, в оккупированной Европе возникли голоса протеста или признаки сопротивления. Голоса эти, однако, были, по мнению мисс Арендт, на редкость слабыми и робкими, а сопротивление, по существу, ничтожным. Не только «добропорядочное общество» приняло окончательное решение еврейского вопроса «с энтузиазмом и рвением», но и сами евреи с этим решением согласились и даже, как мы убедились, сотрудничали с нацистами «в исключительной степени». В соучастии евреев в своей гибели и состоит для мисс Арендт главный урок окончательного решения. Эта глава в истории, считает она, «является самым наглядным доказательством того сокрушительного морального падения, в которое нацисты повергли респектабельное европейское общество, и не только в Германии, но и почти во всех странах; не только палачей, но и их жертв».
Эта версия происшедшего, безусловно, интересна, тут сомневаться не приходится. Но давайте вглядимся в эту историю пристальней. Предположим, что еврейское руководство и в самом деле сотрудничало с нацистами «в исключительной степени» (эта степень — предмет постоянных споров). В этом случае возникает вопрос: зачем нацистам понадобилось это сотрудничество? Читатель «Истоков тоталитаризма» мог бы предположить, что мисс Арендт ответит: понадобилось ради самих себя. В самом деле, цитирует же она Давида Руссе, отвечая на «жестокий и глупый «вопрос», как она его называет. Вопрос, который Хаузнер не раз задавал своим свидетелям на процессе («Сотне‑другой охранников противостояли пятнадцать тысяч человек, почему было не взбунтоваться и на охранников не наброситься?») Руссе говорит принципиально важные вещи, поэтому стоит еще раз его процитировать:
Для достижения своего триумфа эсэсовцам требовалось, чтобы измученная пытками жертва покорно дала подвести себя к петле, чтобы она отреклась от себя настолько, что отказалась от своей идентичности. И делалось это неспроста. Эсэсовцы желали самоотречения жертвы вовсе не беспричинно, из чистого садизма. Они знали, что система, которой удается уничтожить свою жертву до того, как она взойдет на эшафот <…> тем вернее обратит в рабство всех остальных. Подчинит их себе. Нет ничего ужаснее, чем процессия людей, покорно идущих, словно манекены, на смерть.
И тем не менее, когда мисс Арендт через сто страниц поднимает вопрос о «еврейской помощи в административной и полицейской работе», решающими оказываются соображения сугубо мирского, утилитарного толка. Нацистам, пишет она, понадобилась помощь евреев, ибо без нее «либо воцарился бы полный хаос, либо произошла бы непоправимая утечка немецких людских ресурсов».
Слышать такое от мисс Арендт удивительно — удивительно, я бы сказал, «в исключительной степени». Удивительно оттого, что один из основных мотивов «Истоков тоталитаризма» сводится к тому, что желание нацистов уничтожить всех без исключения евреев в Европе было столь велико, что приходилось лишать армию таких насущных в 1944 — начале 1945 года ресурсов — лишь бы печи Аушвица продолжали работать на полную мощь. Конечно же, Эйхману было удобнее, чтобы евреи взяли на себя часть вины, ведь в противном случае она ложилась бы на него. Но заявлять, что подобное бремя подорвало бы немецкую экономику и заставило нацистов облегчить судьбу евреев, — смехотворно с точки зрения самой мисс Арендт.
Ведь, по ее же собственному мнению, нацисты были преисполнены решимости почти любой ценой «очистить» Европу от евреев; в их программе не было задачи важнее. Но была ли возможность их остановить? Мисс Арендт полагает, что была. Всякий раз, когда нацисты сталкивались с решительным сопротивлением, говорит она, они отступали, и в пример приводит Францию, Италию, Бельгию, Болгарию и (самый наглядный пример) Данию, где нацистам удалось депортировать лишь относительно небольшую часть местных евреев. С другой стороны, в Голландии, Румынии, Венгрии, Польше и на Украине евреи были истреблены почти полностью. Глядя на все эти страны, можно охотно согласиться с тем, что число убитых евреев обратно пропорционально оказанному нацистам сопротивлению (активному или пассивному). Между тем тут возникает важный вопрос: чье сопротивление имеется в виду? Мисс Арендт знает, конечно же, что все решало поведение местного населения. Там, где жители европейских стран охотно сотрудничали в поимке и депортации евреев, большинство евреев депортировалось. Там же, где желания сотрудничать не возникало, в лагеря отправляли меньше евреев. Но поскольку мисс Арендт хочет убедить нас, что без еврейской помощи нацистам никогда бы не удалось уничтожить шесть миллионов евреев, она изо всех сил старается создать впечатление, что поведение самих евреев в той или иной стране также имело существенное значение. И вот тут сказывается ее тенденциозность в обращении с фактами. Объясняя, например, почему не был депортирован ни один бельгийский еврей (при этом депортации подверглись тысячи евреев, не имевших бельгийского гражданства), она рассказывает нам, как бельгийская полиция и железнодорожные службы исподтишка саботировали мероприятия по депортации, а затем добавляет: «Более того, среди тех, кому удалось спастись, были все самые крупные еврейские руководители <…> в результате чего не было юденрата и некому было регистрировать евреев — одно из основных условий их задержания». Но в Бельгии был юденрат. Имелся юденрат и во Франции, о чем мисс Арендт не напоминает. И понятно почему: U.G.I.F. повлиял на ситуацию во Франции не более, чем Association des Juifs en Belgique повлияла на ситуацию в Бельгии; и не более, чем юденрат в любой другой стране.
Что же касается юденратов, основное различие между западными странами, такими, как Бельгия и Франция, с одной стороны, и восточными территориями, с другой, состояло в том, что на Западе немцы не загоняли евреев в гетто. Чем это объяснялось, пишет Леон Поляков в своем анализе деятельности французского юденрата: «Во Франции не могло возникнуть ситуации, чтобы евреи осуществляли контроль над депортацией других евреев. Подобная деградация была невозможна из‑за позиции французского населения: французы являлись решительными противниками сегрегации и изоляции евреев» (курсив мой. — Н. П.). Как бы то ни было, нацисты и в самом деле могли дать задний ход, когда встречали сопротивление со стороны датского короля, или итальянской армии, или болгарского народа, но даже в этом случае их отступление было весьма незначительным и кратковременным. (Хильберг: «Растущая неподатливость французской администрации <…> в конечном счете заставила немцев использовать все доступные силы гестапо для поимки оставшихся евреев».) Что же до еврейского сопротивления, то оно привело только к привлечению дополнительного контингента немецких войск. Когда вспыхнуло восстание в Варшавском гетто, нацистов, понятно, мало беспокоили потери в их личном составе.
Мисс Арендт не только совершенно необоснованно преувеличивает еврейское сотрудничество с нацистами и считает это сотрудничество существенным фактором в определении числа жертв окончательного решения. Настаивая на этой точке зрения, она парадоксальным образом приходит к выводу, что не только евреи сотрудничали с нацистами, но и нацисты готовы были сотрудничать с евреями. И тем самым подводит читателя к мысли о том, что нацисты были людьми разумными и, следовательно, безумных целей перед собой не ставили и готовы были идти на переговоры. Когда Якоб Генс из Вильнюса, один из самых печально знаменитых еврейских руководителей, заявлял, что, «жертвуя сотней человек, я спасаю тысячу, жертвуя тысячей, я спасаю десять тысяч», — он говорил в точности то же самое, что говорили руководители крупнейших европейских стран о Гитлере. «Герр Гитлер» — как величала фюрера в 1930‑х годах лондонская «Таймс», — прежде всего государственный деятель; у него есть причины для недовольства, некоторые из них вполне обоснованные. Если в чем‑то пойти ему навстречу, это его «отрезвит» и войны можно будет избежать. Как указывали многие историки, политика умиротворения как таковая была не глупа и не вредна; это была абсолютно традиционная дипломатическая тактика, и глупость этой тактики заключалась лишь в том, что применялась она к агрессору, который не отличался политическим благоразумием и цели которого отнюдь не были ограниченны. Иными словами, ошибка умиротворителей заключалась в их неспособности признать беспрецедентный и революционный характер нацистского режима . Почти все еврейские руководители в Европе совершали одну и ту же ошибку: они не понимали, какие цели преследуют нацисты в отношении их самих и их народа. И в этой ошибке нацисты, кстати сказать, старались их не разуверять.
Поэтому, если мы зададимся вопросом, по какой причине еврейское руководство сотрудничало с нацистами, ответ, по всей видимости, будет следующий: руководители евреев придерживались политики умиротворения, и в этом не было ровным счетом ничего «экстраординарного». Мисс Арендт, однако, отвечает на этот вопрос иначе, и ее ответ более интересен, сложен и парадоксален. Нельзя ставить знак равенства, полагает она, между еврейскими массами и еврейскими руководителями. Со стороны Хаузнера, считает мисс Арендт, было «жестоко и глупо» задаваться вопросом, почему массы покорно шли на смерть, ибо «неевреи вели бы себя точно так же». А вот в отношении еврейских руководителей тот же самый вопрос был бы и уместен, и гуманен, и это при том, что нееврейские руководители ничем от еврейских не отличались. Как бы то ни было, касаясь этой темы, мисс Арендт, единственный раз в книге, испытывает некоторую умозрительную робость: она ничего — буквально ни слова — не говорит нам, зачем еврейские руководители соучаствовали в уничтожении своего народа, да и в своем собственном уничтожении тоже, — ведь почти никому из них не удалось выжить. «Вне зависимости от местожительства евреев из их среды выделялись признанные руководители, которые, почти все без исключения, тем или иным образом, по той или иной причине сотрудничали с нацистами». Тем или иными образом, по той или иной причине. Точка. «…мы до сих пор ощущаем, как они упивались своей новой властью… Мы очень хорошо знаем, что чувствовали евреи во власти, когда становились орудиями убийства… Мы очень хорошо знаем, что собой представляли еврейские руководители при нацизме». Знаем? В самом деле? И что же, мисс Арендт, они собой представляли? Мисс Арендт хватило всего тринадцати строк, чуть больше четырех на каждого, чтобы набросать исчерпывающий портрет несравненного Хаима Румковского из Лодзи, многоликого Лео Бека из Берлина и покончившего с собой Адама Чернякова из Варшавы. Всего тринадцать строк. А почему бы и нет? Ведь евреи в ее интересной, сложной, парадоксальной и безжалостно честной версии происходившего — это народ, на удивление лишенный психологии (если не считать мрачной психологии, ведущей к самоуничтожению); народ, на удивление лишенный истории (если не считать историю лишений, ведущую к безнадежной неполноценности). Когда евреи действуют — рискуют ли жизнью, или возглавляют страну, или ведут судебный процесс, — одного взгляда на них довольно, чтобы составить о них исчерпывающее мнение. Исчерпывающее и почти наверняка неблагоприятное.
Вот что хочет сказать мисс Арендт, когда говорит, что «если бы еврейский народ был <…> не организован, если бы у него не было руководителей, наступил бы хаос, многие бы страдали, но общее число жертв вряд ли достигло бы четырех с половиной, а то и шести миллионов». Она хочет сказать, что, если бы евреи не были евреями, нацисты не смогли бы убить их в таком количестве, — утверждение, с которым сложно спорить. Вряд ли я несправедлив к мисс Арендт. Вдумаемся: европейские евреи, даже когда они были «почти полностью ассимилированы», оставались организованным народом, и в большинстве случаев организованным централизованно. И это такой же неоспоримый факт существования еврейской нации, как суверенитет нации французской. И тем не менее я сомневаюсь, чтобы мисс Арендт пришло в голову заявить, что, если бы у французов не было своего национального государства, Петен и Лаваль никогда бы не продали их нацистам. В своей книге мисс Арендт не скрывает нелюбви к сионистам и сионизму — а меж тем ее аргументация всецело сионистская. Евреи, дает она понять, должны были бы знать, что из‑за антисемитизма их положение в диаспоре крайне шатко, и, стало быть, им следовало бы или создать собственное государство, или полностью отказаться от своих общественных притязаний. При этом она не объясняет, каким образом подобный отказ мог бы спасти их от Нюрнбергских законов. И не рассказывает нам, по какой причине истребление евреев в оккупированной России носило тотальный характер, и это при том, что в Советском Союзе не было централизованного еврейского руководства или же еврейских общин.
Впрочем, нет нужды останавливаться на нелепостях концепции мисс Арендт по этому вопросу; равно как и нет нужды в который раз вступать в бесконечную полемику относительно того, нравственно ли было поведение еврейских руководителей, в нескончаемый раунд оправданий и взаимных упреков. Они, еврейские руководители, делали то, что делали, были тем, кем были, и были не похожи друг на друга. В итоге все это не имело никакого значения. Убийцы, наделенные властью убивать, набросились на беззащитный народ и перебили его почти целиком. Что тут еще скажешь?
В противоположность евреям, чье поведение, по версии мисс Арендт, самоочевидно и заслуживает порицания, нацисты — во всяком случае Адольф Эйхман — заслуживают, прежде чем суд вынесет им справедливый приговор, самого дотошного и обоснованного исследования. Ирония здесь, конечно, очевидна, и даже процесс над Эйхманом до известной степени окрашен этой иронией. Как однажды заметил Гарольд Розенберг :
Почему этому самозванному ничтожеству, которое заставило замолчать столь многие выдающиеся и гуманнейшие умы Европы, было дано право рассуждать о разных чертах своего характера, высказывать мнение по самым разным вопросам, распространяться о категорическом императиве Канта, о том, что он совмещает черты Понтия Пилата и «романтика», о том, что он чувствует, когда видит, как его жена читает Библию, о том, как он пьет кобылье молоко и шнапс? А ведь чтобы сформулировать его вину, достаточно было бы всего одного вопроса: «Разве не вы возглавляли отдел IY B4 RSHA , ответственный за уничтожение европейского еврейства, и разве не вы исполняли по мере сил и способностей возложенную на вас задачу?»
В этом Розенберг видит основной недостаток процесса, и объясняет этот недостаток тем, что Гидеон Хаузнер старался доказать, что Эйхман был не только исполнителем преступных деяний, но и злодеем. Мисс Арендт также осуждает Хаузнера, однако ей не нравится не то, что Хаузнер давал Эйхману возможность говорить, а то, каким он ему представлялся. Ее нисколько не покоробило, что «этому самозванному ничтожеству, которое заставило замолчать столь многие выдающиеся и гуманнейшие умы Европы», было позволено распространяться на самые разнообразные темы; мисс Арендт комментирует рассуждения Эйхмана, уточняет им сказанное и, по существу, находит сказанному оправдание. Это, однако, вовсе не значит, что она защищает Эйхмана, в чем ее по недомыслию обвиняли некоторые ее недоброжелатели; в заключительной главе она прямо говорит, что Эйхман повинен в массовых убийствах и заслуживает виселицы. Однако она соглашается с тем, что Эйхман говорит о себе и о той роли, которую он сыграл в окончательном решении. В определенном смысле он действительно был «идеалистом», в определенном смысле он не был антисемитом, доля его ответственности за уничтожение шести миллионов была достаточной, чтобы его повесить, но относительно несущественной и она, эта ответственность, ни в коей мере не соответствовала тому, на чем настаивала сторона обвинения. Изображая Эйхмана злодеем, злостным юдофобом и одной из главных фигур в нацистской иерархии, обвинение, полагает мисс Арендт, совершенно не разобралось, в чем состояли его преступления, какая система сделала эти преступления возможными и какие уроки из происшедшего следует извлечь.
Поверив Эйхману на слово (в том случае, когда его слова не расходились с ее представлением о нем), мисс Арендт рисует нам запоминающийся портрет нациста среднего звена и — шире — того мира, который его создал и дал ему власть совершить то, что он совершил. Тема «банальности» Эйхмана в книге мисс Арендт влечет за собой и другие темы: почти тотальное соучастие христианской Европы и прежде всего немецкого народа в преступлениях нацизма (ибо, уменьшая личную ответственность Эйхмана в окончательном решении, мисс Арендт увеличивает ответственность всеевропейскую), а также — почти повсеместную неготовность Федеральной Республики Германии преследовать и подвергать адекватному наказанию нацистских военных преступников, которых по‑прежнему много и которые во многих случаях процветают. (Отметим, что из всех выдвинутых по эту сторону железного занавеса обвинений аденауэровской Германии обвинение мисс Арендт — самое суровое, и, если ее книга в чем‑то служит для немцев утешением, в целом она не может не привести их в ярость.)
Любой объективный читатель высоко оценит блестящий анализ личности Эйхмана в книге мисс Арендт. Вместе с тем едва ли найдется более наглядный пример интеллектуальной извращенности, присущей уму, который упивается своей искрометностью и склонен ослеплять читателя своим блеском. Антисемит — это любитель грязных шуточек про евреев, — но никак не Адольф Эйхман, который отправил несколько миллионов евреев на смерть, — в противном случае это было бы неинтересно и нисколько не прояснило бы вопрос о природе тоталитаризма. Сходным образом, поведение еврейских руководителей при нацизме было «экстраординарным», Эйхман же был ординарен, даже банален — в противном случае он ничего бы не сказал нам о природе тоталитаризма. У него что, не было совести? Конечно же, была — совесть извращенного идеалиста‑кантианца — в противном случае он ничего бы не сказал нам о природе тоталитаризма. Но как же тогда быть с его знаменитым утверждением, что он умрет счастливым, ибо отправил на смерть пять миллионов «врагов рейха»? «Чистое бахвальство», хвастовство чистой воды — поверить в такое, значит, не разобраться в природе тоталитаризма. А решение Эйхмана продолжать депортацию венгерских евреев вопреки приказу Гиммлера депортацию остановить? Превосходный пример того самого идеализма, который так много говорит нам о природе тоталитаризма.
Нет, как хотите, а эта аргументация нас не убеждает, она перечеркивает все, что мы знаем о природе человека, а раз так, пусть природа тоталитаризма катится к черту. Ибо пусть нижеследующее утверждение и покажется кому‑то банальным, но ни один человек не мог вступить в нацистскую партию, тем более стать эсэсовцем, не будь он, по меньшей мере, злейшим антисемитом; думать иначе — значит, ничего не понимать в природе антисемитизма. Сколь бы избитым не казалось нижеследующее утверждение, но ни один совестливый человек не мог бы по собственной воле принимать участие в массовых убийствах; думать иначе — значит, ничего не понимать в том, что такое совесть. И сколь бы избитым не казалось нижеследующее утверждение, но на свете нет столь банальных людей, которые могли бы так хорошо делать такое плохое дело; думать иначе — значит, ничего не понимать в природе зла. Выходит, Хаузнер был прав, когда неоднократно называл Эйхмана лжецом? Да, он был прав — как бы успешно Эйхман сам себя не обманывал, какими бы «искренними» он не считал свои свидетельские показания.
А как же быть с природой тоталитаризма? В своей книге о процессе над Эйхманом мисс Арендт утверждает, что пришло время пересмотреть концепцию тоталитаризма как таковую. Помимо многих других изъянов, обнаружившихся в теории тоталитаризма с того дня, когда она возникла, чтобы различать «простые» диктаторские режимы старого времени и идеологически мотивированные революционные режимы Сталина и Гитлера, — эта теория всегда находилась в тисках квазиметафизических и по преимуществу германских представлений, на которых основывалась с самого начала. Целью этой теории было описать неизменяемую, а не развивающуюся суть этого феномена, и единственное изменение в тоталитарной структуре, которое эта теория допускала, были процессы, ведущие к более успешной реализации тоталитарной идеи как таковой. (Одним из следствий этой статичности — и она в полной мере свидетельствует о недостатках теории в целом — может, кстати говоря, служить тот факт, что многие политологи долгое время отказывались считаться с либеральными тенденциями в советском обществе при Хрущеве. Тоталитарное общество, полагали они, неизменно — если, разумеется, оно не будет свергнуто силой.)
Но поскольку идеального тоталитарного общества до сих пор не существовало, откуда теоретики тоталитаризма могли знать, каким тоталитаризм будет в окончательном виде? Ответом на этот вопрос могут служить нацистские концентрационные лагеря, которые — теоретики тут нисколько не ошиблись — отчасти создавались для того, чтобы стать моделью, «лабораторией», где проводились эксперименты, необходимые для установления абсолютного подчинения. В лагерях обнажалась вся суть тоталитаризма, его глубинный смысл, лагеря с очевидностью свидетельствовали о том, как эта система работает.
Со всем этим не поспоришь. Чего нельзя сказать о возникшей тенденции говорить о нацистской Германии и советской России так, будто их система разветвленной сети концентрационных лагерей достигла совершенства. Так, как если бы нацисты в своей системе, а коммунисты — в своей уже превратились в новых людей подвергшегося переоценке тоталитарного будущего. Однако при более оптимистическом взгляде на человеческую природу, чем тот, что подразумевает теория тоталитаризма (взгляде, подменяющем наивную либеральную идею безграничного совершенствования человека столь же наивной идеей исконной человеческой податливости), — поневоле усомнишься, что весь мир в определенных обстоятельствах может превратиться в концентрационный лагерь. Что касается советской России, то она, судя по всему, двигается в другом направлении. Что же до Третьего рейха, то просуществовал он меньше тринадцати лет и подчинил себе лишь небольшую часть земного шара, вследствие чего (1) у нацистской Германии не было никаких шансов полностью отгородиться от внешнего мира и (2) люди, которые активно сотрудничали с нацистами, знали, что они преступники, согласно тем критериям, по которым их самих воспитывали и которые продолжают оставаться основополагающими в «декадентской» культуре Запада.
Вот почему невозможно согласиться с тем, как мисс Арендт оценивает роль Эйхмана и его характер. Эйхман не жил в идеальном нацистском будущем, он жил в далеком от идеального нацистском настоящем. И хотя нельзя не согласиться с мисс Арендт, что, будучи всего лишь подполковником, он едва ли мог играть ту значительную роль, которую ему приписывали на процессе, — вряд ли он был такой уж банальной личностью, какой мисс Арендт его изображает. В конце концов, у окончательного решения было немало противников, и Эйхман наверняка догадывался, что далеко не все считали убийство евреев делом справедливым и благородным. В конце концов, он принадлежал к первому поколению нацистов и, занимая достаточно высокий пост, был наделен значительной административной ответственностью для выполнения первостепенной задачи нацистской программы. Так вот, если мы не хотим сойти с ума, пытаясь проникнуть в психологию нациста, то должны полностью отдавать себе отчет, что эта задача — «очистить» Европу, а в дальнейшем и весь мир от евреев — была в самом буквальном смысле слова безумием. Одно дело — ненавидеть евреев, и совсем другое — осуществить полномасштабное истребление евреев. Одно дело — полагать, что не бывает здорового национального государства при наличии в нем «чуждых» элементов, и совсем другое — решить, что уничтожение одиннадцати миллионов человек (примерно такую цель ставили себе нацисты) явится средством для достижения этнической однородности. Вдумаемся, какая разница существовала между немцами и румынами. Румыны были самыми большими антисемитами в Европе, и принять участие в истреблении евреев они были только рады. Рады до тех пор, пока не обнаружили, что на спасении евреев можно заработать, после чего они принялись спасать евреев. Это патологический антисемитизм, не выходящий за рамки здравого смысла. Немцы же рассматривали евреев, которых они единым росчерком пера превратили в беспомощных жертв, как опасных врагов, они были настолько убеждены в необходимости покончить с этими врагами, что были готовы скорее ослабить свои позиции на фронтах, чем смириться с существованием евреев. Это патологический антисемитизм, выходящий за рамки здравого смысла. Словом — безумие.
В безумии, а не в заурядности следует искать особенности личности Адольфа Эйхмана, каким бы банальным не казалось зло, заложенное в окончательном решении. А поскольку Гитлер и его приспешники были помешаны на еврейском вопросе, все, что имеет отношение к окончательному решению, обсуждалось еще на Нюрнбергском процессе, где шла речь о преступной ответственности каждого из подсудимых, действовавших по приказу свыше даже в том случае, если отдававшие эти приказы преследовали безумные цели. В то же время изучение окончательного решения дает ответ и на многие другие вопросы, и, прежде всего, на вопросы, связанные с антисемитизмом. Когда мисс Арендт говорит о чудовищном моральном уроне, который нацисты нанесли «повсюду», она, надо полагать, имеет в виду в первую очередь евреев. Стремление противостоять немецким армиям если и рухнуло под нацистскими ударами, то далеко не везде, стремление же отстаивать демократию в борьбе с нацистским натиском не только выстояло, но, в конечном счете, возобладало. Одно стремление, правда, сокрушительного удара не выдержало — стремление помешать нацистам стереть евреев с лица земли. И здесь мисс Арендт опять же сама себе противоречит, ибо потворство окончательному решению (как она показывает) было в Европе (в отличие от Германии) далеко не повсеместным. Факт, однако, остается фактом: сторонников окончательного решения набралось достаточно, чтобы безумные нацистские планы чуть было не увенчались полным успехом. Судьба цыган никого не интересовала, ведь на цыган если кто и обращает внимание, то только полиция. Но как так получилось, что никто не обратил внимание на евреев, ведь судьба евреев интересует всех? Вопрос, конечно же, риторический, и ответ на него подтверждает правоту Бен‑Гуриона, сказавшего, что цель процесса над Эйхманом состояла в том, чтобы народы мира устыдились.
Мисс Арендт не нравятся эти слова — как, собственно, и все, что говорил Бен‑Гурион об этом процессе. От процесса, как такового, она, впрочем, тоже не в восторге. Ей не нравится, что Эйхмана судил израильский суд, а не международный трибунал. Не нравится формулировка обвинительного заключения. Ее не устраивают ни Хаузнер в роли обвинителя, ни Серватиус в роли защитника. Понравились ей только судьи, которые неукоснительно действовали в интересах справедливости. Их она так же безудержно хвалит, как Хаузнера и Бен‑Гуриона («невидимого постановщика этого спектакля») — безгранично презирает. Кое‑какие критические замечания мисс Арендт о процессе представляются разумными, но, если учесть, что в ее книге с первых же строк сквозит предубеждение, сложно расценивать эти замечания иначе как очередное свидетельство непомерных требований, которые она постоянно предъявляет евреям: будьте лучше других, смелее, мудрее, благороднее, достойнее — или идите к черту.
Эта привычка судить евреев по одним критериям, а всех остальных — по другим роднит мисс Арендт со многими ее соплеменниками, особенно с теми, кто считает, что главный недостаток ее книги — в нежелании говорить о героизме, о добрых делах тех шести миллионов. Истина, однако, заключается — должна заключаться — в том, что евреи при Гитлере вели себя так, как ведут себя люди, на которых набрасываются убийцы, — не лучше и не хуже. О жертвах окончательного решения можно сказать только одно: они были простыми смертными, безнадежно уязвимыми в своем бессилии. И относится это не только к погибшим, но и к тем, кому посчастливилось выжить. Что бы ни говорил нам Бруно Беттельхейм, что бы ни думали некоторые наши сентиментальные соотечественники, в том, чтобы выжить, особой заслуги нет, как нет в этом мученичества и жертвенности.
Нацисты уничтожили треть еврейского народа. Во имя всего, что есть гуманного на земле, почему бы оставшимся в живых не быть к себе снисходительнее?