Не забудь

Десять спасений моей жизни

Михаил Каценеленбоген 27 января 2020
Поделиться

Спасение первое

За два года до войны меня, студента первого курса литфака педагогического института, призвали в армию. Через год мне присвоили звание сержанта, я командовал радиоотделением роты связи пехотного полка. Летом 1941-го нас перебросили к западной границе.

Рано утром 22 июня тишину взорвал рокот самолетов и гул канонады. По сигналу тревоги мы выбежали из бараков военного городка, расположенного под Гродно.

— Учебная тревога, — ​предположил командир роты.

«Война!» — ​подумал я.

В лесу наш полк настигли короткохвостые немецкие штурмовики. Прямо надо мной распластались крылья с огромными черными крестами. Самолет снизился настолько, что колеса его едва не касались верхушек деревьев. Я бросился в траву. Рядом беззвучно пролилась пулеметная очередь. Краем глаз я увидел косо несшийся на меня поток красных трассирующих пуль. Они прошуршали возле моего левого бока. Чуть ближе — ​и меня изрешетило бы, разрезало с головы до ног.

Спасение второе

Войска на границе оказались в окружении. Командир роты поставил меня вечером на пост в лесу и… забыл обо мне. Я присоединился было к группе бойцов, руководимых политруком, но так измотался, что не поспевал за ними. Оставшись один, пробирался к старой границе. Повернул к деревне раздобыть еду и вдруг услышал:

— Стой! Руки вверх!..

Я сдернул с плеча винтовку, но тотчас с ужасом вспомнил, что расстрелял все патроны ночью.

Два деревенских парня с белыми повязками на рукавах целились в меня из кустов с края дороги. Они приблизились ко мне.

— Комиссар! — ​завопил один из них, повыше ростом, поднял короткоствольный немецкий карабин и выстрелил в меня.

В этот момент другой, с бегающими глазками, подтолкнул дуло, и злобный стрелок промахнулся.

— Не велено… — ​пробурчал мой спаситель.

Это были фашистские прихвостни — ​местные полицаи.

У меня отняли винтовку, шинель. Вместо сапог бросили рваные лапти и, подталкивая дулами карабинов, повели в деревню.

Начались скитания по лагерям военнопленных…

Спасение третье

В лагерь Владиславль, на границе Западной Украины с Польшей, явились нацистские «антропологи» в штатском. Военнопленных выстроили по пять человек, и расисты стали внимательно рассматривать каждого из нас. В сторону отвели пятьдесят евреев, в том числе меня.

Вечером нас пригнали в проволочный загон под открытым небом. Кроме конвоиров и полицаев, обреченных на смерть сопровождал интеллигентного вида поляк средних лет, в шляпе, пиджаке, брюках, заправленных в сапоги, с акцентом говоривший по-русски. Он был переводчиком.

Придя в загон, поляк неожиданно спросил:

— Кто не еврей?

Видимо, он допускал мысль, что гестаповцы могли ошибиться.

— Я! — ​громко сказал угрюмый черноволосый парень. — ​Родом из Тулы…

— Кто еще?

— Я, — ​безотчетно произнесли мои губы.

Утром в загон явились толстый начальник лагеря и переводчик, который сразу спросил:

— Кто не юде?

В комендатуре толстяк подверг нас тщательному осмотру.

Туляка сразу отпустили, во мне немец усомнился.

— Пся крев, он русак! — ​гаркнул переводчик.

Начальник лагеря не стал возражать…

Спасение четвертое

Железнодорожная ветка привела к воротам баварского шталага — ​центрального лагеря военнопленных №302. Перед кирпичным бараком за столиками сидели русские писари. Я выбрал наиболее благожелательного с виду.

— Фамилия? — ​спросил он, внимательно посмотрев на меня.

Назвать настоящую значило приговорить себя к смерти.

— Звенигородский! — ​произнес я неожиданно для самого себя фамилию моей московской тетки, вышедшей замуж, кстати сказать, за поляка, инженера-путейца, вскоре убитого бандитами на охоте.

— Национальность?

— Русский…

Еще несколько вопросов, и весьма опасная для меня процедура была благополучно окончена.

Спасение пятое

Осенью 1942 года была сформирована команда из пятидесяти человек (двумя меньше расстреляли во Владиславле, вспомнилось мне). Баня. Обыск. Нас посадили в товарный вагон и отправили.

На маленькой станции Пренцлау вагон отцепили. На асфальте узкой дороги, обсаженной яблонями, нас ждал трактор на резиновом ходу с двумя прицепами. Я с трудом взобрался на колесо и перекинул ноги через борт. Тягач громко зафыркал, и мы поехали в тени деревьев, дразнивших румяными яблоками.

Трактор круто свернул влево. Я прочитал готическую вязь указателя: «Деревня Пренцлау. Округ Пренцлау». Колеса запрыгали по булыжной мостовой и остановились возле деревянного строения с высокими окнами, оказавшегося клубом.

Мы вошли. Середину просторного помещения, зрительного зала, занимали плотно уложенные тюки соломы с новенькими байковыми одеялами.

Рано утром, натянув шинели, мы выползли из клуба . Сорок пять человек (остальные пятеро, объевшись вечером картофельным пюре, не смогли подняться) отправились по деревенской улице на работу. Мы еле ползли, так как были слабы, конвоиры, издевательски насвистывая похоронный марш, шли сзади.

Рассвело, когда мы добрались до картофельного поля. Нам выдали «хаке» — ​стальные трезубцы на деревянных ручках и расположили шеренгой поперек грядок, поручив каждому по два рядка.

Едва я воткнул «хаке» в землю, мне стало ясно, что не угонюсь за остальными. Шеренга уходила все дальше и дальше.

«Меня бросили на растерзание конвоиров», — ​стучало в висках. Я взмок. «Хаке» вонзалось в картофелины, и это грозило двойным наказанием. Конвоир, закинув винтовку на спину, направился с «хаке» в руке ко мне. В ожидании удара, потрясенный своей заброшенностью, я заплакал. Молодой солдат с лицом крестьянина знаком подбодрил меня, указал на рядок справа и вонзил «хаке» в левый. Он ловко подрывал куст за кустом, стряхивая картофель в междурядье, догнал шеренгу, двигавшуюся, видимо, не так уж быстро, и, принявшись за правый рядок, пошел мне навстречу.

Видя, что меня не карают, а наоборот, выручают, я, перенимая ловкие приемы солдата, стал действовать проворнее и догнал шеренгу, которой к тому времени дали отдохнуть…

По дороге с поля я еле поспевал за своими товарищами, плетясь в хвосте колонны.

— Подкину малышу хлеба, — ​послышался голос конвоира, помогавшего мне копать картошку.

— Он же еврей! — ​возразил другой.

— Неважно, держится молодцом, — ​возразил мой благожелатель и, окликнув меня, дал мне два тонких ломтика хлеба со смальцем.

Через некоторое время конвой пополнился унтер-офицером, белобрысым юнцом, набитым нацистскими бреднями. Он прошелся петухом по «клубу» и, осмотревшись, направился ко мне.

— Юде? — ​с вызовом спросил расист и толкнул меня в грудь.

Пол вырвался из-под моих неокрепших ног в неустойчивых колодках с загнутыми, словно снегурочки, носами, и я упал. Унтер удалился с видом полководца, выигравшего сражение.

Чем это кончится, можно было предвидеть: пулей в затылок «при попытке к бегству».

И тотчас пришло избавление: сыпной тиф, уложивший сразу несколько человек. Всю команду вернули в лагерь.

Спасение шестое

Нас поместили в теплом бараке с двухъярусными нарами. Полицаи уже не зверствовали, как в сорок первом. У кадушки с баландой стоял солдат, следивший за тем, чтобы каждый получил свою порцию. Конечно, паек по-прежнему оставался скудным.

Как ни странно, у меня пропал аппетит. Болела голова. Мной овладели апатия, вялость. Похоже, у меня начинался сыпной тиф. Я крепился, не желая идти в санчасть. Говорили, оттуда не возвращаются. Солдат-изувер давит сапогами умирающих, лежащих прямо на земле. Никакого лечения нет. Санитары волокут доходяг в морг, а поляк-военнопленный, работающий там, кричит: «Матка боска, они живы!»

Я перебирал в уме услышанное, но скрыть болезнь было уже невозможно. Меня отвели в санчасть. Открывается дверь и — ​о чудо! — ​входит военфельдшер-сверхсрочник нашего батальона, стоявшего в Гродно.

— Хочешь в госпиталь? — ​спросил он как бы мимоходом.

— Конечно! — ​обрадовался я, понимая, что это избавление от гибели.

Ноги не шли. Меня уложили вместе с другим больным на санки. Распластавшись на них (сидеть не мог), я беззвучно благодарил однополчанина и двух дюжих санитаров, с трудом тащивших санки по воде и талому снегу.

Спасение седьмое

В тифозном бараке меня положили у окна. В первые дни я почти ничего не ел, выпивал лишь жижу баланды. Мне ежедневно впрыскивали комполон — ​концентрат говяжьей печени.

Уколы назначил заведующий бараком военнопленный врач из Варшавы.

— У меня нет лишней миски супа, — ​сказал он, — ​но комполон, пожалуй, лучше…

У него гладко выбритое лицо, прямой нос, живые голубые глаза и зачесанная назад густая шевелюра. Он в опрятной польском форме, щегольских высоких сапогах с квадратными каблуками и конфедератке с большим козырьком. Ему предложили, по его словам, служить в германской армии, но он отказался, предпочитая оставаться военнопленным.

Доктор отдавал нам часть своего пайка. Поглощенный принесенной им картошкой в мундире, я вдруг заметил его сострадательный взгляд и в смущении перестал есть. Он улыбнулся.

— Я тоже голоден, — ​сказал он, подмигнув.

Однажды штабс-артц, тучный холеный немец на коротких ножках, неожиданно вкатился в тифозный барак. Его взгляд тотчас зацепил меня, хотя я пригнул голову, сидя у стены на нижних нарах.

Он остановился, спросил:

— Юде?

— Нет, русский, — ​без промедления ответил по-немецки польский врач.

Штабс-артц пошел к выходу.

Когда я немного окреп, доктор предложил мне работу санитара. Мыл полы, разносил еду.

Но больных поступало все меньше, тиф скоро прекратился.

«Все проходит…» — ​говорится в немецкой песенке. Пришел конец и моему пребыванию в госпитале.

— Я держал вас здесь, сколько было возможно, — ​сказал польский врач фельдшеру, мне и двум последним больным. — ​К сожалению, нам приходится расстаться.

Мы простились с замечательным человеком.

Спасение восьмое

Снова попал к помещику, но зимой сорок третьего был выдворен из команды с двумя другими «ленивыми мешками». Одному раздавило большой палец ноги, когда разгружали рельсы с железнодорожной платформы. Второй попался с поличным — ​отборным горохом, которым он набил свои перевязанные внизу штанины. Я не подходил из-за нехватки сил и отсутствия сноровки.

Оказался на учебном аэродроме, где молоденькие солдаты летали на планерах. Это было в Харбурге, предместье Гамбурга, почти начисто разрушенных английской и американской авиацией.

В Харбурге немцы строили из неструганых досок большой загон. Пленный француз узнал, что туда соберут все рабочие команды перед концом войны, заморят голодом или отравят.

Я оказался в «штубе зеке» — ​шестой комнате барака, куда дергающийся от контузии унтер, носивший на рукаве повязку с надписью «Afrika“, злой недобиток армии Роммеля, поместил одиннадцать неугодных ему пленных.

Все «подозрительные» вскоре были отправлены морем в Норвегию.

Девять из одиннадцати выпрыгнули ночью 12 декабря 1944 года из вагона эшелона, мчавшегося куда-то на север. Один из наших остался в лазарете сортировочного лагеря, другой, увалень Петр, — ​в вагоне. Мы были свободны!..

Спасение девятое

Двумя группами, в четыре и пять человек, мы устремились к границе невоюющей Швеции. Наша четверка, проплутав ночью в болоте, вышла к утру на дорогу, которая вела на восток. Поднималось малиновое солнце.

— Закусить не мешает! — ​высказал общую мысль молдаванский паренек Васька.

Направились к домику возле леса. Немолодая норвежка усадила нас за стол. Подала масло, сладковатый коричневый сыр, тонко нарезанную булку, большие листы сухого хлеба. Уставила снедью весь стол. Посередине водрузила блюдо с вареной рыбой. Налила молоко в крохотные, на один глоток, граненые стаканчики. Мы набросились на еду.

Хозяин дома сидел на табуретке возле двери. Мрачно курил трубку.

Когда мы покончили с угощением, я обернулся к нему. Норвежец исчез! Я вскочил, опрокидывая стул, и закричал:

— Пошел доносить!..

— Да это он просто так вышел, — ​сказал кто-то, хрустя сухим хлебом.

— Надо уходить! — ​настаивал я.

Поблагодарив хозяйку, мы немедленно покинули дом. Двигались по дороге, зигзагами спускающейся с крутой горы. Внизу, как на макете, виднелись домики деревни на берегу широкой реки. Мы спешили вниз, не задумываясь, правильно ли выбрали направление. На дороге подобрали финку с красной ручкой и блестящим, остро отточенным лезвием.

— Нож на дороге — ​к удаче, — ​сказал Васька.

— Не хозяин ли дома обронил?.. — ​предположил я.

«Не надо бы туда, куда идем», — ​мелькнула мысль. Двигались по инерции дальше. Выйдя за поворот дороги, я отшатнулся. Навстречу шел наш хозяин, норвежец, и с ним человек в галифе, крагах, коротком спортивном пальто с фашистским значком. Разговаривая, они, к счастью, не заметили меня.

Мы бросились обратно, свернули направо, в лес, залегли в траве. Двое прошли мимо, поднимаясь в гору…

На всем дальнейшем пути нам помогали норвежские патриоты. Удача безусловно сопутствовала нам. Это подметил Илья Авраменко, повар московского ресторана, мой земляк, который работал перед войной вольнонаемным на кухне воинской части в Латвии. Илья был значительно старше нас, двадцатилетних, и мы звали его «Старик». Он виртуозно смастерил компас. Само собой, в побеге готовил еду на всех.

Наконец мы добрались до границы Норвегии со Швецией. Весь день перебирались с холма на холм. Сворачиваем в сторону, прыгаем через поваленные стволы деревьев, продираемся сквозь кусты, вязнем в болоте, проваливаюсь по пояс. Автомеханик Афанасий подает мне руку, выдергивает из трясины. Теперь ведет он, высокий, статный и добрейший человек.

— Стой! Дальше идти нельзя, — ​объявляет Афанасий. — ​Ухнешь в трясину — ​уйдешь с головкой.

Про мины на границе, которыми пугал в лагере власовец, мы совсем забыли. Либо их вообще нет, либо, к счастью, не наткнулись на них.

Находим сухое место. Натаскиваем хворосту. Илья делит последний хлеб — ​дар норвежцев. Есть не хочу: выдохся. Ребята уничтожают свои порции. Мою Илья по распоряжению Афанасия убирает в сумку.

Светает. Первым поднимается Афанасий, разжигает костер, кипятит воду в котелке. Илья садится и толкает Ваську. Тот брыкается:

— Только согреваться начал!..

Вода в котелке закипает, Илья собирается снять его с огня и вдруг восклицает:

— Люди!

Их тоже четверо. Нагружены сумками, рюкзаками. Разглядывают наш бивуак. Подхожу к ним.

— Свериге? (Швеция?), — ​спрашиваю я и с замиранием сердца жду ответа.

— Свериге, Свериге! — ​подтверждает подтянутый норвежец в полувоенной одежде с полевым биноклем на груди.

— Русаки? — ​спрашивает его спутник, настороженно глядя из-под черных бровей.

— Да! А ты?

— Ясно.

Сбежавшего с лесных работ, его приютили и взяли с собой в Швецию норвежцы, лейтенант с двумя сыновьями призывного возраста, удиравшие от гитлеровской мобилизации.

Я рассказываю по-немецки, откуда мы взялись.

— Двадцать дней бежали…

Дальше пошли вместе. Лейтенант, сверившись с картой и великолепным наручным компасом, направился к ближайшему дому. Оттуда позвонили на пограничную заставу.

Пышущий здоровьем хозяин и его упитанная жена суетились, желая услужить нам. Шутка ли, они первыми в тишайшей Швеции принимали у себя беглецов с той, гибельной стороны.

Едва мы выпили по стакану густого, как сливки, молока, к дому подъехали на велосипедах веселые пограничники с карабинами за плечами. Они улыбались нам, как долгожданным гостям.

Нас радостно встречают на заставе. Шведы похлопывают по плечу, поражаясь, как мы проскочили через границу. По их словам, немцев в эти дни там появилось видимо-невидимо. Так что, пожалуй, верно проложенный нами путь можно считать моим и моих друзей десятым спасением

* * *

Прошло много лет. Выросли мои сыновья. Иногда рассказываю им о случившемся со мной в годы войны. Склонный к религиозным философствованиям Илья, названный в честь моего друга повара Авраменко, убежден, что многократные мои спасения произошли по воле милостивого Г-спода, который вызволял меня из всех передряг, предвидя, что второй мой сын, Леонид, станет приверженцем Торы. Действительно, он бросил институт и поступил в московскую ешиву, а потом уехал в Израиль, где продолжает религиозное образование.

Воспитанный в безбожии, я не склонен безоговорочно соглашаться с Ильей. Однако не в состоянии сугубо рационалистически объяснить происшедшее со мной.

(Опубликовано в № 24, 1994)

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Неправильная мышь

Адекватных слов об Освенциме не существует. Можно умножать те, которые все-таки сказаны. Это не даст забыть про кровь, слезы, предсмертный хрип, хотя ничего и не переменит. Но все они одной тональности. Читая, я старался понять, почему у книги Шпигельмана такой успех. Да потому что он нашел другую тональность. Все то же самое, и так же неотменимо, и серьезно. Но не невыносимо, без рвущихся из горла рыданий, без битья головой о стену.

The New York Times: Она росла на отдаленном итальянском острове. И тут начался Холокост

Мне был 21 год, моей сестре Рене 23 года. На нас были летние платья и сандалии на пробковой подошве. Мы не имели ни малейшего представления, что ждет нас впереди. Мы слышали о том, что происходило с евреями в Европе, но нам казалось, что это какой‑то другой, далекий мир. Польша, Германия — какое это все имеет отношение к нам? Почти полтысячелетия мы жили в Средиземноморье, это был наш маленький уголок на земле. Мы видели Родос именно так, как нашу землю. Все эти люди — правители, завоеватели, генералы, — они приходили и уходили.

Свитки из пепла и снег над геенной

Постепенно накапливалось понимание и осознание глобального характера Холокоста, его историко‑тектонической значимости и беспримерности. Негласной столицей этой империи юдомора, состоявшей из сотен гетто и расстрельных рвов, из десятков газовых камер и крематориев, являлся Аушвиц‑Биркенау, ныне Освенцим, — этот anus mundi, или «задница Земли», как честно назвал его один из не самых сентиментальных эсэсовцев. Здесь, на считанных гектарах территории, было убито и сожжено не меньше 1,1 млн евреев — каждая шестая жертва!..