19 апреля 2015
Поделиться

[parts style=”text-align:center”]
[phead]ph1[/phead]
[part]

«НЕСБЫТОЧНЫЕ НАДЕЖДЫ НА ЛУЧШЕЕ…»

Иоанна Ольчак‑Роникер

Корчак. Опыт биографии

Перевод с польского Аси Фруман. М.: Текст; Книжники, Польский культурный центр, 2015 — 640 с.

Легенда о Старом Докторе, еврейском святом, педагоге и писателе, директоре детского дома, пошедшем вместе со своими воспитанниками в гетто, — международная. В русском культурном пространстве она так же жива, как и в польском, и в еврейском. Однако легенда, как это часто бывает, «съедает» живую память о жизни Корчака. Характерно, например, что в польских магазинах практически отсутствуют книги канонизированного писателя, кроме хрестоматийного «Короля Матиуша».

Иоанна Ольчак‑Роникер попыталась восстановить «подлинное» лицо Корчака. Начинает она издалека — с предков, с истории польского еврейства, — «на пальцах» объясняя элементарные вещи, не чураясь стереотипов (позитивных) и наивной апологии. К тому же для иллюстрации автор то и дело прибегает к примерам из истории своей собственной семьи. И хотя семья эта имела к Корчаку самое непосредственное отношение (дед И. Ольчак‑Роникер — прижизненный издатель Корчака, мать — автор первой книги о нем, изданной после войны), это временами раздражает. Как удивляют и фактические ошибки, тоже основанные на стереотипах: например, в Российской империи бывало всякое, в том числе и погромы, организованные «сверху», но к погромам 1881–1882 годов это не относится. Другой пример: Тухачевский не носил звания генерала — не было его тогда в Красной Армии. Хотя в том, что касается исторических деталей, пожалуй, больше претензий к переводчику. Если при сообщении о том, что «Польша и Россия состояли в личном союзе», испытываешь раздражение (есть слово «уния»!), то, когда отец педагога настойчиво именуется «меценат Гольдшмит», уже начинается недоумение (у тех, кто не знает, что в Польше таково общепринятое обращение к адвокату).

Но мы забегаем вперед. Биограф постепенно, поколение за поколением, показывает ассимиляцию польских евреев. Их стремление стать «поляками Моисеева закона» встречает противоречивую и чаще всего негативную реакцию в польском обществе. Диапазон неприятия очень широк — от учтивой по форме газетной публицистики до погромов. В царское время инициативу погромов польская пресса списывала на русских оккупантов, но вот Польша становится независимой, и практически сразу же «Варшаву тоже охватила антисемитская истерия, подогреваемая бульварной прессой. Каждый еврей eo ipso был “большевистским или немецким прихвостнем”. В наказание за это сброд крушил и грабил еврейские магазины, избивал евреев на улицах. Солдаты издевались над религиозными евреями, унижали их, оскорбляли, обрезали им бороды и пейсы».

В этой обстановке и разворачивалась педагогическая и литературная деятельность Гольдшмита‑Корчака. Обстановка принудительной сегрегации сказывается в том, что методику свою он отрабатывает сначала в чисто еврейском Доме сирот и лишь потом начинает совмещать заведование еврейским детдомом с работой в польском (точнее, внеобщинном) «Нашем доме». Как еврей и в то же время масон, он постоянно оказывается перед необходимостью демонстрировать лояльность.

Однако польские националисты — не единственная сила, от которой Корчаку приходилось защищаться: «На него нападали все. Ортодоксальные евреи — за то, что он полонизирует детей. Поляки и ассимилированные евреи — за то, что без надобности прививает воспитанникам чувство еврейского самосознания, затрудняя их интеграцию в польское общество. Сионисты — за то, что не убеждал детей ехать в Палестину. Коммунисты — за то, что не призывал их бороться с капитализмом. Больнее всего для него была критика от самых близких. Стефания Вильчинская тоже считала, что опекунская система, которая выставляет за дверь не подготовленных к жизни подростков, бесчеловечна. Что Доктор пробуждает в детях несбыточные надежды на лучшее, справедливое будущее, морочит им голову фразами о поисках собственного пути, вместо того чтобы учить конкретной профессии». Подобные упреки исходили и от самих бывших воспитанников. Многие из них склонны были считать, что Корчак «смотрит на детей как на подопытных кроликов, на которых проверяет свои педагогические методы».

Есть для этого взгляда основания? Ну… Корчак мог на лекции под микроскопом показать аудитории, «как бьется сердце испуганного ребенка». Для этого надо было взять настоящего живого ребенка и (немножко) напугать его.

Вообще Корчак оказывается отнюдь не ангелоподобным. «Корчак был очень тяжелым человеком, очень тяжелым. Он был невероятно подозрительным, недоверчивым, порывистым… Он был ужасный чудак — да и сам писал об этом». Да, сам писал. В гетто, на пороге смерти, Корчак сам становится себе суровым судьей: «Я предал больного ребенка, медицину и больницу. Мне вскружила голову ложная амбиция: врач и скульптор детской души».

Нужно держать все это в уме, честно положить это на весы, чтобы другая чаша перевесила. Но что в этой чаше, кроме педагогических методик, книг для детей и о детях? То, что воспитанники Дома сирот и в гетто жили более или менее по‑человечески, тогда как соседний Первый Приют представлял собой «макабрический ад»? Но и те и другие дети погибли. По существу, перед нами опыт стоического в своей видимой безнадежности противостояния бесчеловечной реальности, на одном этапе — просто разрушающей, на другом — убивающей человека.

Важно, что Ольчак‑Роникер даже не дает себе труда подробно полемизировать с вошедшей в массовую культуру легендой, согласно которой Корчак лично мог избежать отправки в газовые камеры, но добровольно отправился туда вместе с детьми. Вслед за другим биографом она видит в них «глубочайшее неуважение к… благородной душе» писателя и педагога. Почему? Потому ли, что этика, вдохновлявшая Корчака, — не этика жертвы, а этика служения? Дающего, вопреки всему, несбыточные надежды, которые только и придают смысл человеческому существованию.

[author]Валерий Шубинский[/author]

[/part]
[phead]ph2[/phead]
[part]

Именем героя

Алек Д. Эпштейн

Художник Оскар Рабин. Запечатленная судьба

М.: НЛО, 2015. — 192 с.

Три года назад в «НЛО» уже выходила биография Оскара Рабина, созданная Аркадием Наделем. Как извещает аннотация нового издания, «это первая книга, написанная в диалоге с замечательным художником Оскаром Рабиным и на основе бесед с ним. Его многочисленные замечания и пометки были с благодарностью учтены автором. Вместе с тем скрупулезность и въедливость автора, профессионального социолога, позволили ему проверить и уточнить многие факты, прежде повторявшиеся едва ли не всеми, кто писал о Рабине, а также предложить новый анализ ряда сюжетных линий, определявших генезис второй волны русского нонконформистского искусства».

Самоопределение многое объясняет в тексте, вышедшем в престижной серии «Очерки визуального». Эпштейн — историк и социолог, специалист по арт‑активизму. Он пишет не столько про искусство, сколько про жизнь искусства, подробно рассматривая все этапы биографии Рабина, творческой и личной. Авторизованность повествования позволяет лучше понять точку зрения художника, скрыто комментирующего тексты искусствоведов и критиков (позиция Рабина явно стоит за рассуждениями автора о статьях Андрея Амальрика и Михаила Германа).

К достоинствам книги также можно отнести воссоздание контекста: судьба Рабина рассказывается как часть не только истории лианозовской группы, но и многих коллег по цеху, литераторов и коллекционеров, а в итоге — общей судьбы страны. С другой стороны, отсечены возможные ходы, кажущиеся интересными и даже необходимыми. Например, анализ отношения западных коллекционеров к творчеству Рабина до эмиграции и после. Биограф, подробно описав судьбу знаменитой парижской галеристки Дины Верни, констатирует, что та «была не единственным человеком, собравшим коллекцию работ Оскара Рабина советского периода и не проявившим интереса к его картинам времен эмиграции. Так же поступил профессор Мэрилендского университета Нортон Додж». Наступает время вопроса: что тому причиной? Может, эмиграция что‑то изменила в искусстве Рабина? Или, напротив, не изменила? Ответ автор предлагает в виде монтажа цитат, не обозначая собственной позиции. Он напоминает подробности о судьбах и судах Бродского и Амальрика, но не готов к развернутому разговору о важном в творчестве Рабина. О еврейском в его творчестве, например, пишет вскользь лишь в эпилоге, хотя сам Рабин подчеркивает: «Я — русско‑еврейский художник». Для биографии в 190 страниц подобное выглядит расточительно.

В других текстах автор не боится заострений, в статье «Проблемы документирования и изучения арт‑акционизма в стране возрождающегося самодержавия» (Неприкосновенный запас. 2013. № 6) он замечает о классиках нонконформизма, упомянув в том числе и Рабина: многие из них по‑прежнему трудятся, но «мы не видим созданных ими работ, в которых отражались бы и преломлялись актуальные общественно‑политические тенденции настоящего времени». Если забыть, что у политического разные формы, что определяет его не только литературное содержание, — почему так происходит?

В книге много цитат из опубликованных интервью Рабина, меньше ссылок на собственные разговоры автора с героем. Таковые даются обычно как пересказ, а не прямая речь, их цель — скорее уточнить факты, а не представить развернуто взгляды Рабина. Работа Алека Д. Эпштейна может использоваться как авторизованный источник сведений о художнике, но в ней встречаются неточности на страницах, посвященных другим персонажам. Так, о Синявском и Даниэле сказано, что оба полностью отбыли лагерные сроки — хотя Синявского освободили досрочно (в этом состояло коварство КГБ, внедрявшего в среду диссидентов дезинформацию о его связях с органами).

Рукопись создавалась при участии Центра изучения и развития современного искусства (Москва—Иерусалим). Не очень понятно, кто ее адресат? Выросший в России, знакомый с основными фактами недавней истории читатель — или иностранец, нуждающийся в подробном историческом ликбезе? Возможно, публикация вне рамок «Очерков визуальности» сняла бы многие вопросы, иначе сфокусировала бы ожидания читателя, поневоле введенного в заблуждение названием серии.

[author]Алексей Мокроусов[/author]

[/part]
[/parts]

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Памяти Джорджа Берси, хирурга-новатора и пионера лапароскопии 

Берси, венгерский еврей, едва избежал депортации в Аушвиц, прежде чем стал работать хирургом в Будапеште после Второй мировой войны. Он бежал из Венгрии после антикоммунистического восстания 1956 года и в итоге поселился в США. Применив изобретательность ремесленника к практике хирургии, он модернизировал ее таким образом, что уменьшил боли и осложнения для пациентов и позволил врачам видеть тело такими способами, которыми раньше они никогда не могли его видеть

По «израильской визе»

Все последующие места жительства окажутся для Бродского лишь условным домом. Во всех географических точках он будет подсознательно воссоздавать для себя тот же «модуль существования». Родители в аэропорт не поехали. Для них это было слишком больно и тяжело. Тогдашняя волна эмиграции уезжала в один конец, без обратного билета, с отказом от советского гражданства

Как в Албании евреи были спасены от нацистов местным населением

«Албанцы прятали евреев независимо от того, откуда они приехали, были они богаты или бедны». В Албании во время Второй мировой войны нашли убежище около 3 тыс. евреев из других стран. «Во времена коммунизма никто не говорил о Холокосте. Эту тему не преподавали в школе. И после падения режима в 1990-х годах это все еще было неизвестной страницей истории»