свидетельские показания

Последнее письмо

Марлен Кораллов 4 марта 2020
Поделиться

Году в 2005-м в Мюнхене состоялась встреча историков — немецких и российских. Старому зэку, члену коллегии московского «Мемориала», русского «Пен-клуба» предложено было занять внимание аудитории на полчаса. Тема: восстания в ГУЛАГе. Соблюдая регламент, я коснулся самых крупных: в Воркуте, Норильске, Кенгире. Через год раздался телефонный звонок. Сборник, основу которого составляют выступления на мюнхенской встрече, подготовлен. Моего доклада, однако, там нет.

 

Зэк не в первом поколении убежден, что мы очень запоздали с «Историей евреев в ГУЛАГе»; что мы в долгу перед многими, кто не в силах защитить свое имя. К сожалению, негазетный по размерам очерк публикуется в сокращении.

Марлен Кораллов

— Ваш доклад желателен.

— Впервые слышу о сборнике. И о возможности участвовать в нем. А тема необъятна и динамична. Публикуются запретные раньше архивные документы, воспоминания. Предложить вам их обзор я не в силах. Его надо еще написать.

Мюнхен был доброжелателен. Проявил готовность ждать неделю, полторы. Соглашался на ограничение темы. На мемуарный уклон, на крен в публицистику… Оставалось благодарить за честь и браться за работу. Первые мысли сводились к тому, что год наступил «юбилейный» — 1937–2007. Семьдесят лет! Понятие «ГУЛАГ» вошло во все языки мира — как «Холокост». Постепенно осознавались глобальные масштабы преступления и трагедии. Их социально-политические, экономические, философско-исторические, психологические корни и последствия — для века XX, да и для XXI. Решаясь писать доклад, очерк, эссе, я понимал, что принимаюсь за «репортаж с петлей на шее». Затем потекли раздумья о втором юбилее. Прошло девяносто лет со времени февраля 1917 года. Тема ничуть не увядшая. Вспыхнувшая заново. Солженицын совершил очередную попытку громко напомнить о своей оценке Февраля, развернуть дискуссию. Похоже, замысел потерпел неудачу. Отклики на усилия автора «Красного колеса» подтвердили, что вещее слово писателя-патриарха звучит совсем не так, как в эпоху «Архипелага». Почему?

«Архипелаг ГУЛАГ» стоит на книжной полке в трех метрах от письменного стола, заваленного шедеврами макулатуры. Том первый («Советский писатель», 1989). Глава десятая — «Закон созрел». Предвижу читательские сомнения: разве «опыт художественного исследования» мы вправе признавать документом в строго научном смысле слова? Оправданные сомнения: трехтомник создан прозаиком и публицистом, не чуждавшимся вольных экскурсов. Но немало фактов, например, изложенных в главе «Закон созрел» и посвященных Якубовичу, я готов признать документальными. Первая причина: Якубович не опровергал их. Вторая: при написании главы Солженицын пользовался письмом Якубовича Генеральному прокурору СССР. Третья: во время свиданий с Якубовичем Солженицын вел почти протокольную запись своего «допроса с пристрастием». И последний довод: свидание происходило при мне, ровно сорок лет назад — в 1967 г. в квартире Александра Петровича и Надежды Марковны Улановских, памятных не одним лишь зэкам сталинской эпохи Дочь зэков, Майя Улановская, заработала собственный «четвертак». Вместе с ней в организацию «Союз борьбы за дело революции» (СДР) вошли ученики старших классов, студенты-первокурсники. Арестованные весной 1951 г.; они были приговорены в феврале 1952 г. Военной коллегией Верховного Суда СССР: Слуцкий, Гуревич, Фурман — к смертной казни; десять их товарищей — к 25 годам, трое — к десяти годам лагерей. .

Свидание Якубовича и Солженицына происходило в доме на Садовом кольце, где был кинотеатр «Встреча» — недалеко от Курского вокзала. Допрос шел в тесной комнатке стандартно скромной двушки. Прощаясь, Солженицын и Якубович расцеловались. Как же иначе? Ведь они познакомились у кинотеатра с символическим названием «Встреча». Иная встреча могла бы состояться далеко, очень «далеко от Москвы».

Пролистываю «Архипелаг», главу документально-историческую.

Михаил Якубович «начал революционерить так рано, что даже не кончил гимназии». В марте 1917 г. он был уже председателем смоленского совдепа. Был избран в делегацию, посланную в Петросовет. Отправился на Юго-Западный фронт — комиссаром армии. В Бердичеве лично арестовал Деникина. На процессе Союзного бюро меньшевиков, проходившем с 1 по 9 марта 1931 г., весьма сожалел, что Деникина тут же не расстреляли… В июле 1917 г. «считал роковой ошибкой, что социалистический Петросовет одобрил вызов Временным правительством войск против большевиков, хотя и выступивших с оружием. Едва произошел Октябрьский переворот, Якубович предложил своей партии всецело поддержать большевиков и своим участием и воздействием улучшить создаваемый ими государственный строй. В конце концов, он был проклят Мартовым, а к 1920 г. и окончательно вышел из партии меньшевиков, убедившись, что бессилен повернуть их на стезю большевизма».

Краткости ради, опускаю часть послужного списка, оборванного арестом. Судебный процесс 1931 г. шел как по нотам. Морозный карцер. «Жаркий закупоренный». Битье по половым органам. «Мучили так, что Якубович и его подельник Абрам Гинзбург в отчаянии вскрыли себе вены. После поправки их уже не пытали и не били, только была двухнедельная бессонница». Очные ставки с другими, уже сдавшимися, подталкивали «сознаваться», городить вздор. Сам следователь (Алексей Наседкин) воскликнул: «Я знаю, знаю, что ничего этого не было! Но — требуют от нас!»

Вновь, краткости ради, опускаю детали. Подбирал их Солженицын умело — прошибают. Но обойти молчанием разговор у Крыленко было бы непростительно.

Старые знакомцы! Когда столичная штучка — сам Крыленко! — нанес визит в Смоленскую губернию (продраить, пропесочить), ему случилось почивать в одном номере с Якубовичем. Теперь военный коммунизм отодвинулся в прошлое. Помещение тоже другое.

Крыленко: «Михаил Петрович, скажу вам прямо: я считаю вас коммунистом!.. Я не сомневаюсь в вашей невиновности. Но наш с вами партийный долг — провести этот процесс. Прошу вас всячески помогать, идти навстречу следствию». Якубович исполнил обещанное самоотверженно. «Пожалуй, такого ответственного задания еще не давала ему Советская власть за все годы службы».

С исторической точки зрения, автор «Архипелага», излагая факты, вправе был выплескивать на Якубовича ушаты иронии, издевки. Их встреча состоялась через полвека после 1917 г. Иллюзии и Февраля, и Октября прошли испытания, жестокие до беспредела. Но как это с точки зрения личной?

Народным массам ведомо, что студент Солженицын дорос в университете до звания сталинского стипендиата. Столь высокой милостью одаряли не всякого. Но, возможно, партком, местком, профессуру студент покорил близостью к чистой науке? Общесоюзный опыт подсказывает, что за одну лишь чистоту парткомы рублики и тугрики не выкладывали. Одаренный студент обязан был, пусть не каждый день, но в серьезных случаях, доказывать идейную зрелость. Отличаться марксистско-ленинской убежденностью. Как известно, в предвоенную пору серьезных случаев хватало. К тому же, студент работал над романом об Октябрьской революции.

В «Архипелаге» есть строки, повествующие, как органы самого грозного наркомата искали для службы в своем строю молодые таланты. Острейшая нужда в кадрах, разумеется, возникала. В предвоенную пору и рядовой, и командный состав расходовался нещадно. Ягода и Ежов — этапы окровавленного пути. В командах чекистов любого профиля чистки-прополки следовали одна за другой. Надо думать, что кандидатов в госбезопасность выдвигал отдел университета, который по своей весомости не уступал парткому и профкому вместе взятым. Головы в ту пору слетали с плеч запросто. Солженицын оказался в ряду кандидатов.

Великая Отечественная. В переписке с ближайшим другом Солженицын неожиданно позволяет себе вольные намеки. Пристрастный, но столь же, несомненно, проницательный разбор подробностей, рассказанных Солженицыным о своем военном прошлом, сделан Григорием Баклановым. В ноябре-декабре 2006 г. разбор сравнительно давнего сборника перепечатала «МЕГ» — Международная еврейская газета («не только для евреев»). Под рукой у меня нет ни сборника, ни газеты. Для таких, как я, а равно для забывчивых и юных подчеркну: рядом с вещмешком Бакланова, пронесенным по дорогам Отечественной, чемоданчик Солженицына выглядит менее внушительно. Благодаря выносливости, таланту, удаче Григорий Бакланов после окончания Литинститута вошел в гвардию «лейтенантской прозы». Как публицист и общественный деятель одержал немало побед на посту главного редактора журнала «Знамя». Читая очерк Бакланова, я задался психологическим вопросом, годы назад повисшим в воздухе: почему умный образованный офицер не допускал мысли, что цензора заденут его попытки следовать за Эзопом? Что цензор споткнется о его вольтерьянские намеки насчет «пахана» — дяди Джо.

Сейчас, обобщая впечатления от романов и повестей, от мемуарных трудов и критики, экскурсов Солженицына, рискну предложить рабочую гипотезу. Проявляющийся то слабей, то сильней и резче, но постоянный грех Солженицына — в склонности переоценивать себя и недооценивать прочих, в том числе исторических деятелей и коллег по ремеслу. Грех весьма распространенный.

На историческом фоне России арест — тема бескрайняя. Чтобы размышлять о нем весомо, нужно обратиться сначала к летописям. Придется, однако, обойтись без разбега. Мемуаристы нынешние сосредоточивают внимание на жестокостях карательной системы, построенной, чтобы пытать безвинного, презирать истину, благо общества. Историки, допущенные к пожелтевшим следственным досье, выжимают из протоколов доводы в пользу политустановки, подсказанной сверху или снизу, с правого или левого бока.

Никто не спускал мне каких-либо установок. Позволю себе роскошь без оглядки поразмышлять на тему, продиктованную «Архипелагом». Сейчас — первым делом, страничками о Якубовиче. Отчего задели они меня своей интонацией?

Солженицын повел себя на следствии ничуть не тверже, чем подсудимые по «Шахтинскому делу» 1928 г., по делу «Промпартии» 1930 г. и по делу «Союзного бюро меньшевиков», а также упоминаемых в главе «Закон созрел» Бухарине, Рыкове, Зиновьеве, Радеке… Так же, как боевые маршалы, начиная с Тухачевского, как бесстрашные на войне генералы, капитан Солженицын «проявил слабину». Версия расхожая, принятая газетчиками, снисходительно прощающая эту слабину — со своей героической высоты. Версия, для обывателя ставшая аксиомой. Предпочел бы назвать ее теоремой. Предлагаю гипотезу. Быть может, не сдался, как Якубович, а сдал? На странице 393 первого тома «Архипелага» автор насмешлив, презрителен. Есть основания. Однажды в кабинете следователя Якубович столкнулся с замученным Моисеем Исаевичем Тейтельбаумом. Тот взмолился. Начал упрашивать товарища по несчастью принять его в их меньшевистскую антисоветскую организацию. Тактичный следователь оставил Михаила и Моисея наедине. Выяснилось, что Моисея готовы обвинить во взятках с иностранных фирм. Грозят расстрелом. Но лучше он умрет контриком, чем уголовником. Добрый Якубович включил Моисея в «Союзное бюро». Ведь ясно же, что погибнуть за Идею достойно, тогда как сдохнуть с клеймом «ворюги» — последняя степень бесчестья.

Михаил Петрович Якубович

Сдача Якубовича на милость Крыленко включает в себя долю жертвенности. В письме-завещании Николая Бухарина, которое бывший друг Кобы заклинал свою молодую жену Анечку Ларину выучить наизусть и помнить до конца дней, тоже налицо преданность Идее. Идее, оплаченной кровью поколений. Культом Партии, Культом, нарождавшимся со времен декабристов, сдававшихся на следствии потому, что этика дворянская, этика верности Российскому самодержавию в начале XIX столетия пока еще одерживала верх над этикой революции, уже сотрясавшей Европу. У нас этика Революции утверждалась с обычным для России отставанием.

Сталин задолго до 37-го года, с упорством и осторожностью хищного зверя, готовил расправу над приверженцами Идеи, над верными ленинцами, право-левоуклонистами. Ему нужны были покорные исполнители.

Несмотря на катастрофические просчеты, на преступления во внешней и внутренней политике, Сталин к 1945 г. подошел Великим из Великих, Генералиссимусом среди восточных деспотов ушедших тысячелетий. Некая символика проглядывает в том, что сталинским стипендиатом Солженицын побывал, а вот когда «идейные» во главе с Александром Твардовским выдвинули родителя «Ивана Денисовича» на Ленинскую премию, ново-мирский замысел рухнул.

С ноября 1962 г., со времени рождения «Ивана Денисовича», прошло сорок пять лет. Счет статьям и книгам о жизни автора пора вести на тонны. Осилил я, наверное, пуда два-три. Но, напрягая память, убеждаюсь, что она сохраняет и возводит в ранг событий впечатления не от печатного слова, а скорее, от встреч и разговоров: сочинители черпают информацию из вторых или третьих рук, зачастую не слишком опрятных, а память предпочитает из первых.

Вольняшка, уже обретший всемирную славу, Александр Исаевич без лишних сантиментов «сдавал» и маститых дружков-товарищей, не щадивших ради него силы. В трудные минуты жизни порой всерьез рисковавших. Не собираюсь предлагать длинный перечень. Однако сразу приходят на ум Александр Твардовский и Лев Копелев, Ефим Эткинд и Дмитрий Панин… Я вправе упомянуть их, потому что каждый из них держал в руках перо и на эту тему высказывался — в рабочих тетрадях, дневниках, письмах…

В «Открытом письме Солженицыну» его солагерник по Экибастузу Семен Бадаш, автор воспоминаний «Колыма, ты моя, Колыма», упоминает оклеветанных уже покойных зэков, семью Теушей, их друга Илью Зильберберга.

Входивший в лагерный, поистине интернациональный «Совет», руководивший в Экибастузе забастовкой, Семен Бадаш подчеркивает, что решающую роль играли в нем авторитетные у бандеровцев братья Ткачуки, Николай и Петр, из Черновцов; западные украинцы составляли основную часть лагерного контингента. Семен Бадаш подкрепляет фактами свой вывод, что среди стукачей большинство приходилось на русских, на прибалтов.

До ареста — студент четвертого курса мединститута, Семен Бадаш считает своим долгом оправдать и медиков. В Экибастузе единственным и почитаемым хирургом был врач из Минска, из обрусевшей немецкой семьи — Макс Григорьевич Петцольд. В Норильске главврачом и хирургом был украинец Омельчук. Туберкулезным отделением заведовал эстонец Реймасте, выпускник Тартусского университета. Рентгенологом был Нусбаум, пожилой, опытный врач из Будапешта; фельдшером — Горелик, не еврей, а чех. Чехом был и врач Борис Янда, окончивший университет в Праге. Еврейским ярлыком, делает вывод Бадаш, Солженицын удостаивал тех, на которых падал его чересчур просвещенный взгляд. «Ампутацию моего текста, настаивает Бадаш, Солженицын производил, чтобы утвердить заветную мысль: в ГУЛАГе евреи захватывали придурочные должности и пристраивали «своих»…Тенденциозная схема».

Александр Исаевич Солженицын

В Экибастузе на общих работах вкалывали: Семен Бадаш, Семен Немировский, Владимир Шер, Александр Гуревич, Лев Гроссман, Матвей Адаскин — и другие… Придурком был лишь инвалид войны, зубной врач Яков Гофман. Лечить зэков и вольных он начал, когда мать Бадаша — тоже зубной врач — прислала ему набор инструментов. «А вот русских бригадиров было густо» — Солженицын, Дмитрий Панин, Миха Генералов, Черногоров, Белоусов… Каторжанам, осужденным за пособничество оккупантам (полицаям, карателям, вешавшим партизан, расстрельщикам евреев…) бригадиры назначались именно «из своих».

«Открытое письмо» заканчивается строками, выделенными курсивом: «Хлеб-соль ешь, а правду режь». Быть может, трезвым историкам пора умолкнуть? На исследования и опыты пора взглянуть медикам? В пышном букете эпидемических болезней цветок ксенофобии ярок и опасен.

Опять ненаучный вывод: закон мясорубки жесток. Счастлив, кто прожил великие эпохи в ряду исключений, а не по правилам и законам.

Ближе к середине семидесятых Якубович приехал в Москву. Остановился, как обычно, в квартире пригласивших друзей — Улановских. Через день-другой я привез Михаила Петровича к себе домой. На обед был зван также Евгений Александрович Гнедин, сын Гельфанда-Парвуса, оставленный отцом в двухлетнем возрасте. Весною 1919 г. бравый паренек участвовал в партизанских боях. Через год выехал с продэшелоном из Одессы в Москву. Столица направила его в Петроградский университет овладевать экономикой. До 1930 г. Гнедин работал в Наркомате иностранных дел. В 1935 г. старший референт по Германии назначается первым секретарем посольства СССР в Берлине. С 1937 г. и до ареста в мае 1939 возглавляет отдел печати в ведомстве Литвинова. После реабилитанса заново новорожденный стал публицистом, переводчиком, а главное —автором вышедших в Амстердаме мемуаров «Катастрофа и второе рождение». Предисловие к ним написал академик А.Д. Сахаров.

Сорок три года назад, 12 декабря 1964 г. Е. Гнедин отправил письмо в редакцию «Нового мира» — отклик на «Ивана Денисовича». Сдержанно полемический. Гнедин ведет полемику на стержневую тему журнальной повести и всех последующих томов Солженицына; на тему, задевающую прежних его почитателей и нынешних противников. Хотел Солженицын этого или не хотел, но при чтении повести, замечает Е. Гнедин, «могло создаться такое впечатление, будто тяготы лагеря и каторжная работа вместе с рядовыми тружениками лагеря были уделом лишь отдельных неудачников из среды интеллигенции, а большая ее часть порой даже паразитировала за счет массы. В моей памяти предстают совершенно другие образы интеллигентов в лагере…».

И Евгений Александрович, и я успели прочитать парижский, YMCA-прессовский «Архипелаг ГУЛАГ», а Михаил Петрович в своей Тихоновской обители и мечтать не мог, что будет когда-нибудь держать его в руках.

Не могло возникнуть сомнений насчет общественного значения повестей Солженицына, а теперь — политисторического, готов сказать, планетарного значения «Архипелага». Сколько лет цементировалась кровью и во что обошлась плотина, воздвигавшаяся, чтобы утаивать ГУЛАГ — фундамент системы — от своей страны, от держав малых и великих? К Толстому или Достоевскому Солженицына вряд ли пристроишь, но никому из российских воителей слова пробивать эдакую брешь не приходилось. Ее не было, да и быть не могло. «Архипелаг» приковал настороженно-зэковский, пристальный и пристрастный взгляд к личности его создателя. Нынешний академик Солженицын, издающий в России тридцать томов, в которые входят и «Красное колесо», и «Теленок», и «Двести лет…», и «Размышления над…» (над юбилейным февралем 1917 г.), рассылаемые губернаторам, депутатам Госдумы, а в дополнение к тиражу «Российской газеты» брошюрою на дом за 150 целковых — надо полагать, уже не тот. Не тамиздатовский, читавшийся взахлеб и отважно. Наконец, сам я разве способен перечеркнуть последнюю четверть XX и зачин XXI века? Глупо делать вид, будто ты неизменен.

Опасаясь нечаянно и постыдно соврать, начинаю заново листать «Архипелаг». С радостью убеждаюсь, что память редко подводит. Мощь архитектурного замысла поражает, как раньше, и все же… Назван труд «опытом художественного исследования». Но ведь исследование предполагает власть фактов. Их полновластие. Зачем же «опыт»? Из осторожности и одновременно — из понимания выгод свободы. Своевольный творец не хочет быть пленником фактов. А начальное слово емкой формулы дает узнику право высовывать голову из темницы подробностей. Опыты, попытки, наброски — что с них возьмешь? Рвануть на волю дозволяет творцу «художественность». Она узаконивает вымысел, разрешает топтать «исследование». Рывки от «опытов» к художеству сопровождаются в «Архипелаге» разрывами повествовательной ткани. Неизбежными, раз полотно энциклопедично. За длинными нитями не уследишь. Они образуют непредусмотренные узлы. Собираются в клубки.

Итак, завершено следствие. Вчерашний капитан-орденоносец проявил стопроцентную ортодоксальность. Не только на допросах. Напомню: почтенного сокамерника кто-то окликнул по одному лишь отчеству: «Ильич, сегодня парашу ты выносишь?». Солженицын вскипел, обиделся. Обращение показалось ему «кощунством». Называть «кого бы то ни было Ильичом, кроме единственного человека на Земле!» Вынесен приговор. «Восьмилетку» не посылают на Север или на Дальний Восток, Колыму. Его как бы оставляют при себе, одаривая пропиской в подмосковном лагере. Новый Иерусалим километрах в шестидесяти от Краснопресненской пересылки. Поначалу конвой передает приемщикам из лагпункта груду досье, а вслед за досье самих зэков. Как же иначе? Но Солженицын обычно передачу досье в тексте опускает. Мелочь, конечно, о чем толковать? «Восьмилетку» выхватывает из строя прибывших «снайперский глаз кума». Видимо, опер кое-что разглядел сквозь офицерский мундир, галифе. Прибывший тотчас поднят на командную высоту. Лагерь обслуживает кирпичный завод, пашет на глиняном карьере. Командир пока еще в кирпичных хитростях ни бум-бум, у него срыв за срывом, но за ним сохраняется великая привилегия — возможность жить не в бараке, где замученный, с запашком плебс ворует, кроет матом, бьет, а в ухоженной кабинке, царский подарок. Он отделяет голубую кровь от смердящих смердов. Гуманнейший дар, он нужен и лагерному начальству: спасает доверенных и полезных зэков от расправы трижды униженных, семижды оскорбленных. Из Нового Иерусалима Солженицына отправляют на Север, на Колыму? Вовсе нет. Отправляют на Калужскую заставу. По чистой случайности.

Площадь Калужской заставы 1950–1955 гг

Окно кабинки-комнаты выходит в Нескучный сад. На троллейбусе № 4 жена соседа (койка в койку), еще недавно авиагенерала Беляева каждый день привозит сказочный по тем временам обед. Про отменное кожаное пальто генерала, какое и на московских улицах не встретишь (обладатели такого барахла ездят в автомобилях), про его зажигалку, осанку, отношение к зэкам и толковать нечего. Другой сосед по комнате, — бывший эмведист Зиновьев; «не генерал, так около…». На общие работы их, конечно, не гоняют. Придурки… Жена Н. Решетовская — тоже «приходит на свидания, носит передачи». Нехарактерный случай для ГУЛАГа послевоенного. Счастливейший! Так же как спецнаряд из министерства, по которому Солженицына «выдернули на шарашку».

Вот незадача! При давнем и стремительном поглощении парижского издания «Архипелага» я споткнулся на строчках, объясняющих, почему Солженицына отправили на шарашку. Вроде бы в одной из лагерных анкет Александр Исаевич, стараясь, как обычно, облапошить начальство, аттестовал себя «ядерным физиком». Оттого и улыбнулась ему фортуна, преподнесшая шарашку, где хлебушек дают с маслом, где на матрасах простыни и одежда своя, сухая. Споткнулся я, тотчас подумав о последствиях хитрого маневра. Спецы на шарашке мгновенно раскрыли бы обман. И что дальше? Готовность на все, Тайшет, Колыма? Перелистывая совписовское издание 1989 г., я строки про ядерного физика пропустил, а опять перелистывать три тома силенок недостает. Добывать парижское издание тоже охоты нет.

Зэки, получавшие в шараге «поворот от ворот» и на разные сроки застревавшие у нас в Майкудуке, не скрывали, что «ядерный физик» исполнял у них непыльную работу библиотекаря, участвовал в самодеятельности… Широко общался. Из майкудукских бесед про шарагу складывались картинки, разумеется, отличавшиеся от тщательно прописанных полотен, вошедших позднее в «Кружок» — роман «В круге первом». И в десяток серий фильма режиссера Глеба Панфилова… Но одно дело фактики и совсем иное — романический эпос, киносериал… Одно дело — Дмитрий Панин, другое — его «Записки Сологдина». Одно дело — реальный Копелев и существенно иное — романный персонаж Рубин, повинный в разгадке голоса дипломата Володина.

Глава 12-я из третьей части «Архипелага» — «Стук-стук-стук». Солженицын сделал точный шахматный ход, посвятив всю главу бескрайней проблеме отечественного «стука», на фоне его признавшись, что получил осведомительский псевдоним, а проще — кличку: Ветров. К теоретическим рассуждениям о Проблеме проблем нету меня замечаний. «Вербовка в самом воздухе нашей страны. В том, что государственное выше личного… Вербовка кружевно сплетается с идеологией: ведь и органы хотят, ведь и вербуемый должен хотеть только одного: успешного движения нашей страны к социализму».

Но теории маловато. Опыт исследования предполагает художество. Поэтому в кабинете опера, где идет вербовка, уютно. Маленький диванчик, радиоприемник на этажерке. В нем светится цветной глазок, льется прелестная мелодия. Интеллигентный чернявый опер сидит в кресле, а вербуемый — на полумягком стуле. И голос у кума вовсе не враждебен. Вопросы задает тоже сердечные: как вербуемый привыкает к лагерю, удобно ли ему в комнате придурков. И такому уюту предпочесть Заполярье, зиму, вьюги?.. Создавая «Архипелаг», Солженицын не мог оставить козырную карту в руках гэбухи. Шахматный ход был тактически верен: признание «белых» опередило разоблачение, тотчас сделанное «черными».

Горюю, что близко не подхожу к Интернету, порочно уклоняюсь от перестройки, утешаю себя, что не сегодня-завтра сыграю в ящик — зачем же шевелиться? Меж тем, чуть шевельнувшись, отыскал бы «Военно-исторический журнал», лет пятнадцать назад напечатавший донос Ветрова Ветров завершает донос повторной просьбой обезопасить его (осведомителя уже подозревают!). В левом верхнем углу доноса служебная пометка: «усилить наряды охраны автоматчиками». Внизу подпись: «нач. отдела режима и опер-работы Стожаров». . Донос дельный. Настаивая на солидности документа, «Военно-исторический…» заверял читателя, будто источником публикации является авторитетный закордонный источник.

Поначалу Солженицын гордо пренебрег публикацией. Не велика ли честь отвлекаться на каждый навет? Однако же в его воспоминаниях, через десятки лет опубликованных «Новым миром», я наткнулся на строки, опровергающие подлинность доноса. И снова — правильный ход в затянувшейся игре. Глухое и слишком упорное молчание было бы истолковано как признание достоверности доноса.

Честно говоря, мне плевать на эту дискуссию, а также на приговор графологов, если они сопоставляли почерк Солженицына с почерком автора агентурной бумажки. Для меня куда важней, что взгляд последнего на обстановку в Экибастузе проницателен. Диагноз, сообщенный гражданину начальнику его агентом, подтверждает главное, что я понял о сабантуе, пребывая еще в Майкудуке. И то, что я узнавал гораздо позднее в Москве — из источников устных и письменных.

После подавления «заварушки» ее участников этапировали группами из Казахстана через наш пересыльный пункт. Столбовая дорога! Само собой, кое-кто в Майкудуке проявлял интерес к «урокам революции», гульнувшей по соседству. Правда, знатоков подковерных схваток, да к тому же склонных вести толковище, потерпев поражение, никогда в изобилии не бывает. И все же, в нашенских зонах, как на всем белом свете, люди с «понятиями» встречались. Тем более, что в руках у местных зэков — харчи, курево, хлеборезка. А гости в дружеской поддержке очень нуждались.

Ограничусь здесь одним именем. Ни у Солженицына, ни у ревнивого его соперника Дмитрия Панина, издавшего широковещательный том про Экибастуз, ни у венгерского их солагерника Яноша Рожаша, обладавшего надежной памятью, ни у других мемуаристов имя это вроде бы не мелькало. Не грех, если мелькнет. Андрей Андреевич Андреев. Высокий, стройный, поседевший. Из краев воронежских. Почему и в какой трудный час начал он служить Третьему рейху, вопросов не задавал. Не положено. Верю, что в следственном его деле измена описана красочно. Так же как преступления, совершенные разведчиком за линией фронта. Видимо, он достигал поставленных перед ним целей. Иначе не получил бы «железный крест». Не был бы представлен ко второму кресту — по сделанному мельком признанию. Чистопородный русак особой симпатии к бандеровским повстанцам не испытывал. Но подоплеку сабантуя, его разворот, излагал куда трезвей, чем другие. От него первого я услышал про убийство Корнфельда. Врача? Во время восстания? Странно. Обычно с врачами отношений никто не портит. В других разговорах с зэками — не только в Песчанлаге — я, при случае, касался подробностей убийства. Ни один из собеседников не привел доводы «за». Врачом Корнфельд в штатах санчасти не числился — единички для него не нашлось. Оформляли как удавалось, но ценили высоко. Туберкулезное отделение тащил на себе именно он — одесский эскулап. Тащил самоотверженно и подопечные отвечали ему сердечным теплом. Ни грехов, ни грешков за ним не числилось. Впрочем, разговор о нераскрытом убийстве лучше бы отложить. Пора вернуться на основную тропу.

Уже в Москве, в близкой компании, я раз-другой встречал ушлого фраера, неплохо знавшего «Архипелаг» и его, автора по Экибастузу. Фраер подтвердил, что Панин и Солженицын, прибывши из шараги, поселились не в секции общего барака, а в помещении более респектабельном.

Солженицын в лагере

Бригадиром Солженицын был правоверным, нормы соблюдал строго, на «туфту», на приписки не шел. Есть объяснение: до выхода на свободу бригадиру оставалось всего — ничего. Не хотел гореть на мелочах. Во время сабантуя, как сказано в «Архипелаге», ушел в санчасть. Как раз тогда разыгралась опухоль… Известно, у нее свой хронометр. Но в извилины ушлого фраера, далекого от врачебной премудрости, проникла ересь. Разыгралась-то опухоль в оченно подходящий час, верно?

Отважный спор с нагрянувшей в лагерь комиссией, учинявшей допросы после того, как костер сабантуя догорел, Солженицыну был даром не нужен. Так что странички о героической, но явно запоздалой перепалке любой фраер с «понятием» вправе считать не фактом, а опытом художества. Набрать телефонный номер собеседника и уточнить рассказанное им за рюмашкой, сегодня уже невозможно. Получив реабилитацию и женившись на молодой красотке, счастливчик вскоре оставил ее безутешной вдовой.

Первый рабочий довод: «Архипелаг» укладывается в формулу из трех букв: ВОВ — «Великое Оправдание Ветрова». В формулу трагическую, парадоксальную, еретическую. Не сумей подогнать по фигуре и протаскать целехонькой казенную шкуру ветровых, автор вряд ли скроил бы на воле, сшил, выбросил на прилавок «Архипелаг» —творение эпохальное.

Второй вывод. «Покаяние» — дело общенациональное. Миссия по значению своему державная. Разгромленный Третий рейх кается шестьдесят лет. Устал от биения себя в грудь, от посыпания головы пеплом. Но без покаяния глубинного, нравственного, общественного Германия не воспряла бы духовно и материально.

Страна Советов одержала Победу, равной которой нет в прошлом многовековой Империи. Неужто каяться в Торжестве, оплаченном нещадной ценой? Но груз на плечах победителей гнет расколотую империю к земле безжалостней, чем побежденных гнетут преступления вновь объединившегося государства.

Оставаясь Ветровым и на воле, Солженицын ни в коем случае не создал бы «Архипелага». Героическим зэком он стал, когда вышел на свободу. Когда совершил крутую перестройку. «Фонд», поддерживающий политзэков в прошлом и настоящем, — итог общественно-личной перестройки. Учреждение прижизненной премии своего имени (случай в истории искусства редчайший, если не уникальный) — тоже итог перестройки. Но главный итог — решимость идти в атаку. Еще Ворошилова Кое-кто поучал: «Наступление — лучший вид обороны». Науку побеждать Солженицын освоил. Отчего именно в третий, последний, том «Архипелага» друг за другом включены бунтарские главы об Экибастузе, о Кенгире, о Новочеркасске?

История крупно подфартила. Выдала на гора оттепель и хрущевский конфликт с приверженцами Усатого. Готовность Твардовского стоять намертво и бурный отклик Зарубежья. Нобелевскую премию и отказ Комитета наградить Ленинской, перестраховку Брежнева и опаску Андропова окунать руки в медленно высыхающий поток крови: от сталинских заветов народ и власть еще не отдышались.

Создавая «Архипелаг», Солженицын проникся уверенностью, что пробил час войти в роль бесстрашного воина. Часть пятая, глава 10-я: «И поняли волки, что мы уже не прежние овцы». Глава 11-я, «Цепи рвем на ощупь»: «Мы не могли требовать, чтобы вообще изменилась страна, отказавшись от лагерей: нас бомбами с самолетов бы закидали… Ясно было, что голыми руками мы ничего не сможем против современной армии, и потому путь наш — не вооруженное восстание, а забастовка. «Мы продумывали и детали такой возможной забастовки — голодовки».

Солженицын растворяется в этом «мы», прикипает к условному обобщенно-романтическому лагерному единству. Очень жаль, но в немалой степени мифическому. Литературный прием? Но заложено в нем и зерно социальное. В третью часть «Архипелага» помещена глава «Зэки как нация». Сквозной линией проходит через трехтомник и вполне ортодоксальная идея: зэки как класс. Ортодоксальная, потому что ее вряд ли отвергли бы Маркс и поколения марксистов на рубеже двух столетий: от Плеханова до Антонио Грамши. Как ни клял Солженицын насквозь преступную идеологию, а печать ее на высотном здании «Архипелага» видна в любую погоду. Не зря просиживал сталинский стипендиат над основоположниками ненавистного учения. Кто же она, армия зэков по назначенному ей в сталинской иерархии месту — конечно, класс. Если словцо «сталинский» невкусно, то пускай каста отверженных, прокаженных. Не задуматься нельзя насчет «мы» Солженицына: когда и где он рвал цепи на ощупь? В бурах и карцерах не сидел, в побегах не участвовал, забастовки-голодовки не устраивал. Но «мы» оправдано исторически — и как нация, и как класс. Оправдано, хотя в этом понятии засело противоречие, резко отвергнутое историками по обе стороны океана.

Разбирать «Двести лет вместе» здесь незачем. На первый том сразу же появилось — судя по библиоданным, подсчитанным на глазок, — сотен пять откликов, не меньше. Порою насмешливых, нередко презрительных. На второй том, может, и вдвое больше. Внехудожественное исследование эрудиты топтали и справа, и слева. Доходившая до меня критика вызвала, однако, недоумение. Сердитые рецензенты как будто открывали для себя в двухтомнике новизну. Никто не протянул к нему линию от трехтомного «Архипелага». Отчего же? Предположим, по той причине, что эпохальный «Архипелаг», вызвавший яростную реакцию «сверху», предполагал, тем самым, безоговорочную поддержку «снизу». Беспристрастный, вдумчиво-спокойный разговор до поры до времени исключался. К тому же, Солженицын был вправе заткнуть рот «объективистам», работающим, по сути, на власть: «А ты, подонок, срок отбывал?» Постепенно, однако, право на грозный окрик угасало. Отбывая новый срок в покоряющем тишиной и красотой Вермонте, в зоне, добровольно закрытой «колючкой», подымать голос на погрязшую в грехах планету стало слишком удобно, а главное, ненаказуемо. К тому же, соперников в мемуарно-лагерном жанре с каждым годом прибавлялось и прибавлялось. Тема погружалась в пласт исторический. Нынче уже не грех заметить, что ответственность за ГУЛАГ автор настойчиво переключает на постоянных виновников постоянно происходящих на свете бедствий. Как повелось тысячи лет назад, работает «закон Фанни Каплан». Полуслепая еврейская шахидка повинна в том, что стреляла в Ленина, а также в том, что не убила его.

Вновь листаю «Архипелаг». Вновь главу, где «цепи рвем на ощупь». Информация из Кенгира: по прибытии, в первый же день, зарезан «благонамеренный стукач», «благополучный библиотекарь», член Реввоенсовета в Гражданскую войну, некто Лифшиц. Быть по сему. Но некто иной — по отчеству, говорят, Исаакович — задумывал прежде роман во славу Октября 1917 г. и тоже был благополучным библиотекарем. А теперь утверждает в этой же главе, что разжигал сабантуй в Экибастузе, от которого будто бы начался и пожар в Кенгире… Однако же норильчане считают, что пламя в Кенгире разгорелось из-за искр, долетевших в Казахстан из Таймыра. И дружно признают, что к ним занес искры этап из Караганды. Жаль, что патриоты каждой зоны, выслушивая трижды повторенные факты, делают вид, что страдают слепотой и глухотой. В свою пользу. К чему же это приводит их благородий?

Лагерные бараки

На наших глазах Михаил Келлер превращается в символ. Обретает если не легендарное значение, то историко-политическое, бесспорно. Поэтому справку о нем придется дать заново. И, пожалуй, начать издалека. Из Западной Сибири, из Камышлага.

После бериевской амнистии громадная стройка лишилась «бытовиков». В лагерь пригнали другую рабсилу — «политиков». Казахстан недавно радовался, избавляясь от зачинщиков малых и больших сабантуев. На сибирских просторах — не всюду, а кое-где, устанавливалась Запорожская сечь. Даже после расстрела Берии терпеть эту вольницу начальству стало невмоготу. Оно решило вернуть должок Казахстану. Дескать, спасибо, братцы. Скромный, но элитно-режимный этап погнали в Джезказган, где добывали медь каторжане, почти вымершие со времен Отечественной (сухое бурение, силикоз, голодуха).

Новоселье. Каторжан здесь тысячи три, нас — на два нулика меньше. Кто кого?

Вскоре — волынка в соседнем Кенгире, которому повезло. В руках бунтарей оказались склады, без которых сорок дней никому бы не протянуть. Отключать воду и электричество без приказа Москвы начальство колебалось.

На нашем лагпункте управленческих складов не строили, а местный «НЗ» вывезли срочно. В первую ночь Кенгирского сабантуя. И все равно — без «ЧП» дело не обошлось. Однажды вечером в зоне погас свет. На четверть часа. Нарядчику снесли полчерепа куском ржавой трубы. Из Джезказгана повезли в управленческую тюрьму заподозренных. Вернее, схваченных методом тыка.

Когда же дело об убийстве зашло в тупик, подследственных отправили на штрафной лагпункт, откуда на работу не выводили. Долгожданный досуг! Нашлось время потолковать о сорока днях Кенгира, о каждом из членов Комиссии, в их числе о Глебе Слученкове, Михаиле Келлере. В смертном приговоре зачинщикам никто не сомневался. Когда у Москвы терпение кончилось, и сабантуй давили танками, идея насчет «милости падшим» ни у кого не возникала.

Второе из знакомств с покойным Михаилом Келлером состоялось через 37 лет. Москва. Телефонный звонок из «Мемориала».

— На банкет полетишь?

— На банкеты изредка захаживал. Летать не приходилось. Что за шуточки?

Оказалось, звонок нешуточный. Кенгир приглашал отметить годовщину восстания.

Уцелевшие и еще ходячие слетелись из Прибалтики, Украины, Белоруссии — Страна большая. Новый аэродром показался родным. Из названия «Джезказган» выпала первая буква. В гостинице на лирику и суету время отвели скупо. Просили не опоздать в Дом политического просвещения. В освеженный ремонтом. На стене — портрет Карла Маркса. Трое, значит, попали под сокращение штатов — Энгельс, Ленин, Сталин.

Знакомых и незнакомых в зале около полусотни. Среди них угадывается, однако, местное начальство. Солидное, упитанное. Пяток гостей — в офицерских мундирах! Торжественная встреча не нарушала издавна утвердившихся норм. Девочки в белых кофточках, с красными галстуками дарили каждому полевой цветок. Дежурные речи меня не слишком увлекали. Я отгадывал: почему мы сегодня здесь? Ясно, что ни один местный босс не посмел бы, проявив инициативу, отмечать годовщину события. Приказ из Москвы тем более исключался. Властная рекомендация могла поступить только от хозяина республики — Нурсултана Назарбаева.

Известно: рудники, шахты, железные дороги возводились в Казахстане руками зэков, руками сотен тысяч рабов, чьих могил нет, но чьих костей в казахстанской степи не счесть. Совесть своего народа президент решил отмывать от преступлений усатого Джо из московского Кремля. Поэтому именно в 1991 г., в году путча и Беловежской пущи, в джезказганском Доме политпросвещения отмечалась память жертв сабантуя.

Перерыв. Перекур. В вестибюле стихийно возникла небольшая группа. Справа от меня дымил журналист из центрального органа республики. С гордостью сообщил он, что закончил книгу «О чем не знал Солженицын». Улыбкой выразил признательность подполковнику, стоявшему слева. Книгу написал по архивным данным!

Я шутливо заметил соседу:

— Меня в архив, конечно, не пустите. А почему? Я тоже пролетарий пера. Ваш, кенгирский.

Без умысла поставил я подполковника в трудное положение. Существуют же традиции Востока. Я — гость. Как знать, не почетный ли? Здесь я отбывал срок, а в Москве — член каких-то союзов, писатель. Сколько утекло со времен сабантуя — 37? Но главное, конечно, воля Назарбаева.

Подполковник задумчиво процедил: «Архив недалеко. Скажите там, что я разрешил…»

Как говорят, в зобу дыханье сперло. Через минуту я бежал из Дома политпросвещения, не жалея о речах, обеде, ужине. Подполковник возглавлял область по линии МВД. Если бы рядом со мною стоял глава КГБ, пришлось бы оценить лишь дым от его сигареты. КГБ владел архивом молоденьким, а МВД — стареньким. В 1954 г. Степлаг входил в систему МВД.

С неожиданным гостем офицеры накануне были любезны. Показали картотеку. Нужную мне часть я быстро осилил. Нашел данные на убитого нарядчика. Он числился умершим. Без лишних разговоров списали подонка в небытие. Прокурору — хорошо, нам — еще лучше, и подонку не хуже.

Поверив в удачу, я обнаглел. Спросил у привлекательной дамы с погонами на плечиках:

— Полистать досье не позволите? Дама бросила на меня испытующий взгляд. И молча направилась вниз. В подвале включила свет. За железной решеткой я увидел широкие полки, схожие с нарами. На них вповалку грудами лежали папки — наши жизни.

Над подвалом, в пустом зальчике, я лихорадочно листал досье, подброшенные судьбой. Исчеркал свой блокнотик. Сейчас оставляю за скобками все, что сумел напечатать, задевая кенгирские сюжеты. Персонажи моих заметок — участники сабантуя. Избежавший расстрела, умерший в Анапе бывший подполковник Капитан Иванович Кузнецов, предатель (в «Архипелаге» числится полковником, вождем восстания). Бывший майор, дружок Кузнецова, Алексей Макеев; когда вышел «Архипелаг» и раскрыта была его роль, нашел выход в самоубийстве. Расстрелянные — Глеб Слученков, Юрий Кнопмус, Михаил Келлер. Соратник Слученкова, уроженца рязанских краев (по паспорту — Энгельса) Гирш Иосифович Келлер родился в Славском районе Дрогобычской области, в селе Аненберг. Как однолетка его Глеб — в 1924 г. Во время войны сражался отважно и с немцами, и с русскими (в рядах УПА, случай не единичный). Первый срок получил в 1944 г., так же как Слученков. Военный трибунал 4-го Украинского фронта выдал ему десятку по статье 58, пункт 1 а. Вторую десятку Карагандинский спецлагсуд добавил Келлеру уже за лагерные подвиги (Слученков тоже получил вторую десятку, правда, не в Караганде, а в Дальстрое). Степлаговский суд кинул Келлеру третий срок. Теперь уже четвертак. (Слученков получил четвертак уже в Озерлаге.) В «Архипелаге» Келлер назван украинским партизаном (верно!), а в дни сабантуя — начальником караулов (ранг занижен). О еврействе Келлера — ни слова.

Гирш Келлер

Быть может, случайно, но в перечнях с негативным оттенком еврейских имен вдоволь. Упомянуто «гнездо благонамеренных: Генкин, Апфельцвейг, Талалаевский, некий симулянт, у которого «циркулировала нога». И добавлено, что член Комиссии Бершадская такой «интеллигентский способ борьбы, очевидно, одобряла». Любопытно, откуда взялось «очевидно», и зачем?

Муторно мне собирать в лукошко рассыпанные по лугам и полям «Архипелага» еврейские имена: портного Беремблюма, который построил гражданину начальнику шубу, — не без выгоды для себя; старого грязного жирного кладовщика Исаака Бершадера — «отвратительную гнилую корягу», — который овладел «стройным тополем», «царевной из сказки», с губами пунцовыми, осанкой лебяжьей, волосами, как «вороновое крыло», экс-лейтенантом-снайпером. Но насчет Корнфельда, о котором выше упоминалось, придется добавить несколько слов. Как пишет Солженицын, врач экибастузской санчасти, зарезанный поутру, вечером заглянул к нему исповедаться. Признаться, что убедился: «Никакая кара в нашей земной жизни не приходит к нам незаслуженно. По видимости, она может прийти не за то, в чем мы на самом деле виноваты. Но если перебрать жизнь и вдуматься глубоко — мы всегда отыщем то наше преступление, за которое теперь нас настиг удар». 

Сделанное признание — не только предчувствие, но оправдание убийства, настигшего врача поутру. Но нет убежденности, что Корнфельд вечером Солженицына навестил. Насчет их дружбы ни единого намека не слыхал, не читал. Да и зачем врачу туберкулезного, подчеркиваю, отделения, в горячие денечки устремляться в чужую епархию, в хирургию. Там Исаичу отвели отдельную палату? Во время сабантуя? А если не отвели, то рядом, значит, лежали больные, и врач при них исповедывался? Не верится в этот «опыт художества». Не стоило «личное самозаточение» приписывать покойнику. И осторожно добавлять, будто убийство — не доказательство, что зарезанный — стукач.

В опыте исследования «Двести лет…» бескрайней теме «Евреи в ГУЛАГе» отведена лишь дюжина страниц. И что же там уместилось: стойкость оппозиции в двадцатых, трагедия поколения 1937 г., расстрелы верующих, судьбы романтических юношей, инженеров автозавода имени Сталина, Еврейского антифашистского комитета et cetera? Нет. Из трехтомника перекочевал в двухтомник старый грязный жирный кладовщик Бершадер Исаак. Та самая «гнилая коряга». Да еще возник придурок Аркадий Белинков.

Я отношусь к старичью, у которого не возникает волнений, когда к евреям не испытывают нежности. Не дожидаюсь я благодарности от шибко прогрессивного человечества за Библию или за Спинозу, за лауреатов Нобелевской премии, за прочих гениев и талантов. Слыхал, что французы не всегда любили англичан, а немцы — французов. Что китайцы, бывало, не ладили с японцами. Ирландцы и баски не в силах угомониться… Да зачем ходить далеко? Кровно близкие братья-славяне не в силах обуздать темперамент и аппетит.

Аркадий Белинков нарушил мое эпическое спокойствие. При встрече с ним в Москве сдержанно-холодноватый Александр Исаевич разогрелся. «Как удалось Белинкову пробить в «Советском писателе» свой накаленный труд о Тынянове?» Испепелявший Юрия Олешу, топтавший Виктора Шкловского, Илью Сельвинского, — всех дрогнувших и дрожащих интеллигентов — Белинков собирался восславить в своей критической прозе неколебимого Александра Исаевича. И вдруг — рядом с Исааком Бершадером. «Придурок!»

Кончая свой восьмилетний срок, Белинков заработал четвертак и потому из тихой Долинки переброшен был по соседству — в режимный наш Майкудук. Два года выслушивал я монологи друга Аркадия. Говорил красиво, но помирал часто. Наконец, отправили его в Спасский лагерь с этапом других доходяг. К слову, отправили вместе с Якубовичем, относившимся к Белинкову очень сдержанно. К ангелам Белинков, по-моему, касательства не имел, к демонам и чертям тоже. Однако в русской словесности имя Аркадия Викторовича обозначилось настолько, что кидать его в мусорный ящик негоже. Появись у него мечта стать «придурком», неделями лежачий воплотить бы ее никак не сумел бы. Вот Александр Исаевич сумел. Бесспорно, умелец. Но стоит ли своими лаврами награждать неумех?

25 января 1975 г. из Тихоновки приходит большое письмо. Выбираю отрывок: «В конце ноября и в половине декабря ко мне — довольно для меня неожиданно — два раза приезжали из Москвы корреспонденты из АПН… Приезжали интервьюировать, в связи с тем, что обо мне говорит в «Архипелаге» Солженицын. В разговоре расширили тему и спрашивали мое мнение об «Архипелаге» в целом и в целом о позиции Солженицына в настоящее время и о нем, как личности. Заказали мне статью для АПН, за которой обещали приехать вторично (и приехали). Но второй раз привезли с собой операторов, чтобы снять с меня телевизионное интервью. Статья (порядочная по размеру) была у меня написана. Я им ее читал. Они ее приняли…»

Для съемки Михаила Петровича возили в Караганду, в гостиницу космонавтов… Гонорар за статью Михаил Петрович получил по почте.

На взгляд публициста, Солженицын вышел далеко за пределы «вскрытия» сталинского режима — он выступил с концепцией антисоциализма и антиреволюции. Для него «всякая революция — всегда и при всех исторических условиях — зло».

Дальше: «Нельзя обойти молчанием неожиданное признание Солженицына в том, что он был, оказывается, «Ветровым» на службе «органов». Нельзя делать вид, что это сообщение не заслуживает быть замеченным, «В моих глазах это капитальный факт и из него следуют далеко идущие выводы».

Кончается письмо невесело: «Устал. Стар. Нет сил».

Не хотел я видеть фильм и не читал статью. Каюсь, подумал, что в 1975 г., Якубович поступил так же, как в 1931, когда принял к исполнению уговоры Крыленко.

Только ли страх, отравлявший полвека дух и плоть, заставил уступить? Страх, что в случае отказа пойти навстречу АПН (стар, плохо видит и т.д. и т.п.), его завтра же выгонят из отдельной кабинки в общую камеру, а, значит, послезавтра — конец. Или оплеванный в «Архипелаге», он вспомнил о старом правиле ответить пощечиной оскорбителю, целовавшему его на прощание? Ответить как дворянин. Как узник, промолчавший за тюремными сводами всю жизнь, но под занавес получивший от судьбы — в знак царственной ее милости — шанс сказать городам и весям последнее слово.

Обязан ли он был заявить дорогим гостям из АПН: «Благодарю за честь, господа. Но отсидел я, включая Тихоновку, сорок три года. Извините».

В порыве максимализма ощутил я, что продолжать общение — устное, письменное, несмотря на связывавшую нас четверть века дружбу, — не сумею. В ответ на мою прощальную страничку, получил еще одно послание — от 16 февраля 1975 г. Разбирать его досконально уже не в силах: «устал, стар» и т.д. «Досконально» — означало бы приняться за другую статью, где непременно нужно было бы касаться еще сотни писем, приводить выдержки из рассуждений общих друзей, из последней весточки старосты Тихоновского дома инвалидов. Год 1980-й: «11 октября в 10.30 вечера ушел от нас навсегда дорогой Михаил Петрович. Мы тяжело переносим его утрату. Михаил Петрович был столько лет внутренним руководителем всей жизни нашего городка. Мы как бы осиротели. Похоронили его на Тихоновском кладбище, на днях поставили оградку, железный крест и надпись, какую он сам захотел. 21 ноября, в Михайлов день, мы, его друзья, помянули его. Пусть спит спокойно. Много делал хорошего. Вечная ему память и тихий покой его душе».

 

P.S.: Послание от 16 февраля завершается древней латинской формулой: «Salve Caesar, imperator, moritori te salutant».

 

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 348)

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Послания Солженицына

Хотя после того как автор «Архипелага ГУЛАГ», не убоявшись истеблишмента тоталитарного, не убоялся истеблишмента и либерального, в его искренности и бесстрашии сомневаться было трудно, но все-таки открыто взяться за русско-еврейскую тему, за этот «каленый клин»...