МОЯ СЕМЬЯ
Отец, Мессерер Михаил Борисович, и мать, Мессерер Сима Моисеевна (урожденная Шабад), родились в городе Вильно (Польша). Теперь это столица Литвы Вильнюс. Отец родился в 1867 году, мать — в 1873‑м. У них было 10 детей: 4 девочки и 6 мальчиков.
Отец сдал экстерном экзамены на зубного врача, и в 1904 году семья смогла переехать в Москву. Шестеро детей родились в Вильно, четверо — в Москве. Взрослыми стали лишь восемь детей (три сестры и пять братьев), двое — Пнина и Моисей — умерли в детстве.
Отец давал всем детям библейские имена. Три сестры — это Рахиль, Элишева (изменившая потом имя на Елизавета, сокращенно Эля) и Суламифь (сокращенно Мита). Пять братьев — Азарий, Маттаний, Эммануил (сокращенно Нуля) и Аминадав (это я, впоследствии изменивший имя на Александр).Азарий родился в 1897 году. Он взял себе псевдоним Азарин и стал драматическим актером, был одним из ведущих артистов Второго МХАТа. О нем написана книга «Азарий Михайлович Азарин». Авторы Е. М. Мессерер и Н. Б. Лейкин. Детей у Азария не было.
Маттаний родился в 1899 году. Он был старшим научным сотрудником Института экономики АН СССР и профессором экономики в Московском плановом институте. В честь старшего брата Азария взял себе псевдоним Азарин, не зная о том, что Азарий в то же время взял тот же псевдоним по своему имени. Дочь Маттания от первой жены Суламифь (1926 г. р.) названа в честь нашей сестры Суламифи. Она преподаватель истории. Сын от второй жены Наум Азарин (1934 г. р.), окончив Московское хореографическое училище, служил в Музыкальном театре им. Станиславского и Немировича‑Данченко. Сначала был танцовщиком, а затем стал талантливым педагогом балета.
Рахиль родилась в 1902 году. Окончив ВГИК, стала киноактрисой. Исполняла главные роли еще в немых кинофильмах «Вторая жена», «Прокаженная», «Долина слез», «120 тысяч в год» и др. В 1924 году вышла замуж за Михаила Плисецкого, родила троих детей — Майю (1925 г. р.), Александра (1931 г. р.) и Азария (1937 г. р.). Майя — всемирно известная балерина. О ней написано очень много. И сама она написала две книги: «Я, Майя Плисецкая…» и «Тринадцать лет спустя». Александр после окончания Московского хореографического училища стал солистом балета Большого театра. Перейдя на педагогическую деятельность, работал в Перу. Азарий, окончив Московское хореографическое училище, был солистом балета Большого театра, затем 10 лет работал на Кубе, был бессменным партнером примы‑балерины Кубинского балета Алисии Алонсо во всех спектаклях репертуара Кубинского балета, а потом в течение долгих лет и по сие время преподает в балетной труппе и школе Мориса Бежара в Швейцарии.
Асаф родился в 1903 году. Танцор, хореограф и педагог балета. Служил в Большом театре 71 год (1921–1992 годы). В его так называемом «звездном классе» занимались Галина Уланова, Майя Плисецкая, Екатерина Максимова, Марина Кондратьева, Нина Ананиашвили, Владимир Васильев, Михаил Лавровский, Юрий Владимиров, Борис Акимов и многие другие знаменитые артисты Большого театра. Им написаны книги «Уроки классического танца» и «Танец, мысль, время». Сын Асафа Борис (1933 г. р.) — знаменитый художник, имеющий колоссальное количество работ в области сценографии, живописи, рисования, графики и в других областях изобразительного искусства.
Елизавета родилась в 1906 году. Драматическая актриса. Служила в Театре Вахтангова, Московском камерном театре Таирова, Театре Завадского и Театре им. Ермоловой. Детей у нее не было.Суламифь родилась в 1908 году. Выдающаяся балерина Большого театра и педагог балета Большого театра, Московского хореографического училища, Лондонского Королевского балета, Токийского театра балета. Создала Балетную школу им. Чайковского в Японии. Написала книгу «Суламифь». В юности увлекалась плаванием. Была чемпионкой СССР 1928 года и чемпионкой Первой спартакиады народов СССР (1928). Сын Суламифи Михаил (1948 г. р.) после окончания Московского хореографического училища был солистом балета Большого театра, а затем стал педагогом балета и хореографом, преподает и ставит балеты во многих странах мира.
Эммануил родился в 1911 году. Горный инженер. Его сын Азарий Мессерер (1939 г. р.) назван, как и Азарий Плисецкий, в честь нашего старшего брата Азария. Он литератор, переводчик и преподаватель истории и литературы.
Александр (Аминадав) — это я. Родился в 1916 году. Инженер‑электрик. Сын Михаил (1945 г. р.) — физик, кандидат физико‑математических наук.
РЕПРЕССИИ В НАШЕЙ СЕМЬЕ
(в связи с многочисленными публикациями наших родственников и других людей о репрессиях, постигших нашу семью в 1937–1938 годах)
Рассказы Майи о том, что она видела арест отца и что порушилась ее мечта пойти с отцом на первомайский парад, — выдумка. Она спала, ее, 11‑летнюю, не будили, а пропуска на парад у отца не было и не могло быть, поскольку он уже был в глубокой опале. Утром Рахиль сказала ей, что папу срочно вызвали на Шпицберген. Майя еще долго (и после ареста Рахили) не знала об аресте отца. Она с печалью рассказывала Мите: «Представляешь, у Аты Ивановой (девочка из класса) арестовали папу!»
Рассказ Миты о том, будто перед началом спектакля к ней в театр пришли Майя и Алик и она поняла, что Рахиль арестована, — трогательная сказка, которую Мита придумала и сама же в нее поверила.
* * *
Мишу Плисецкого арестовали в ночь на 30 апреля (а не на 1 мая) 1937 года. Ему было 37 лет (год его рождения по официальным данным 1899‑й, по семейным преданиям — 1901‑й). За некоторое время до этого он был исключен из ВКП(б). Восемь месяцев его держали в Лефортовской тюрьме НКВД. Под неимоверно страшными пытками «признался» в шпионаже, диверсиях, контрреволюционной деятельности, участии в троцкистской организации и подготовке террористических актов против руководителей партии и правительства.8 января 1938 года выездная сессия Военной коллегии Верховного Суда СССР приговорила его к расстрелу. Суд длился 15 минут — с 16 ч 30 мин до 16 ч 45 мин. Сразу после суда его расстреляли. Все это — по документам, которые я читал в приемной ФСБ на Кузнецком мосту, д. 24.
Захоронен, предположительно, на полигоне НКВД «Коммунарка» в Бутове (Москва).
* * *
Впрочем, «признался» Миша не во всем. В приговоре суда написано: «Подсудимый признался во всех инкриминируемых ему преступлениях, за исключением одного, но в нем был изобличен свидетельскими показаниями других обвиняемых». Такое тогда делалось часто: какое‑то обвинение разрешали не признавать — это якобы придавало следствию и суду объективность.
Мой знакомый, работник «Мемориала», который изучил десятки дел репрессированных в 1937–1938 годах, говорил мне, что рассказы о том, что кто‑то (часто «мой отец», «мой брат»), несмотря на пытки, так и не признал себя виновным, — миф. Если не признался в чем‑то, то, значит, следователю это не очень надо было. Не было таких, которые не признавались, если следователь хотел, чтобы признание было. Если человеку ломали позвоночник, то потом на допросе его не надо было бить: достаточно было дотронуться до него, чтобы человек терял сознание от боли. Если человека клали на пол и сапогом наступали на половые органы, если человека сажали на электрическую плитку, потом подлечивали (благо времени было достаточно — Мишу, например, держали в лефортовском аду восемь месяцев), а потом повторяли все второй раз, а потом повторяли еще или угрожали повторением, то человек не мог этого выдержать. Он становился другим человеком, совершенно безвольным. Взрослый, большой, ранее сильный духом и физически мужчина плакал, как ребенок, умоляя следователя не бить его (как было с Мейерхольдом). Так что все эти рассказы о якобы несгибаемых героях, преодолевших все пытки, не имеют ничего общего с действительностью. Таких не было.
Такие пытки применялись тогда, когда следователи заранее твердо знали, что их жертвы будут расстреляны. Если дело на расстрел не тянуло, применяли «более гуманные» методы. Например, Маттаний, которому были предъявлены обвинения, выеденного яйца не стоившие (клевета на советскую власть, антисоветская агитация и т. п.), по возвращении из заключения рассказывал, какие методы к нему применяли. Во‑первых, это «допрос на конвейере». «Конвейер» заключался в том, что следователи менялись каждые несколько часов, а допрос длился 28 часов, в течение которых он должен был стоять под ослепительным светом. Ноги опухали, глаза болели и ничего не видели, а когда он отворачивался от света и падал от изнеможения, его били и ставили на ноги. Во‑вторых, угрожали отправить на один день в Лефортово (а что такое Лефортово, всем заключенным было известно). Запугивали тем, что арестуют всю семью и он будет виновником страданий отца, братьев, сестер.
* * *
Рахиль была арестована 28 марта 1938 года с восьмимесячным сыном Азариком на руках. Это было в середине дня. При аресте присутствовала Эля. В то время мы круглые сутки не оставляли Рахиль ни на минуту одну, Майя была уже у Миты, а Алик — у Асафа. Такие предосторожности были предприняты потому, что еще за две недели до 28 марта приходили арестовывать Рахиль, но не взяли. Оперативников возглавляла женщина. Когда я читал дело Рахили, видел там бумагу с вопросом следователя Ярцева: «Почему не арестована Плисецкая?» — и ответом (видимо, той оперативницы, которая приходила арестовывать Рахиль): «У нее грудной ребенок». Ярцев — это тот следователь, который вместе с другим, Решетовым, восемь месяцев пытал Мишу Плисецкого.Эля рассказывала, что во время ареста и формального обыска одна из понятых надела Рахилин платок себе на голову (как косынку) и Эля сорвала его с криком: «Как вы смеете?!» Потом Эля позвонила всем нам. Майе Мита сказала, что мама срочно вылетела к папе на Шпицберген. Посылала ей телеграммы (с московского телеграфа) якобы со Шпицбергена от мамы. Я не помню, когда Майя узнала, что родители арестованы.
Рахиль с Азариком была одну неделю в Бутырской тюрьме. 4 апреля 1938 года их посадили в товарный вагон и направили в лагерь. На сортировочной станции Казанской железной дороги Рахили удалось выбросить в окно письмо‑треугольник. Она увидела, что его подняла стрелочница. Треугольник без марки с адресом: Москва, ул. Дзержинского, д. 23, кв. 3, Мессереру М. Б. дошел до нас. Рахиль писала, что стоят на Сортировочной Казанской ж. д., поедут в казахстанский город Акмолинск. Я поехал на Сортировочную, долго ходил по бесконечному количеству путей, но ничего не нашел. Да и трудно было ожидать, что поезд будет стоять на сортировочной несколько дней. Дорога в Акмолинск длилась 1 месяц. К счастью, у Рахили не пропало молоко, и она кормила Азарика грудью.
Начались хлопоты Миты и Асафа о Рахили. Особенную активность проявила Мита. Она это подробно описывает в своей книге. В результате Мита добилась, что Рахиль 4 августа 1939 года освободили из лагеря и направили в ссылку в г. Чимкент под гласный надзор милиции.
Асаф и Мита продолжили хлопоты. В декабре 1940 года Асафу удалось добиться приема у заместителя наркома НКВД Меркулова, в результате чего 18 января 1941 года постановление ОСО НКВД о ссылке было отменено. Но только в апреле 1941 года Рахили удалось вернуться из чимкентской ссылки в Москву. Выдали паспорт «на основании справки об освобождении из ссылки». Но тогда паспорта были не постоянные, а периодически менялись (кажется, через каждые пять лет) и следующий паспорт был уже выдан на основании предыдущего, номера такого‑то (без указания о ссылке).
* * *
Маттания арестовали 21 мая 1938 года в больнице на Пироговке, где он лежал по поводу язвы желудка. Как я узнал из его дела, которое читал в той приемной ФСБ на Кузнецком мосту, д. 24, к Маттанию подослали агента, который его провоцировал на антисоветские высказывания (или выдавал свои высказывания за реплики Маттания). Главным же основанием для ареста было заявление бывшей жены Маттания, в котором она писала, что Маттаний скрытый троцкист и что он поддерживал материально свою сестру — жену арестованного Михаила Плисецкого, а также обвиняла в других прегрешениях против партии и правительства.Маттанию дали пять лет, которые он и пробыл в Соликамском лагере. Там ему сначала повезло: его взяли в театральную бригаду, где он сочинял частушки на лагерную злобу дня, с которыми бригада ездила по лагерям ГУЛАГа. Но потом он помог одному заключенному — молодому парню, которого сексуально эксплуатировала надсмотрщица из женского лагеря, — написать заявление начальнику лагеря. Парень был не шибко грамотный, начальство поняло, что ему помогали, докопались, выяснили, что помог Маттаний, и отправили Маттания на лесоповал в самую дальнюю точку лагеря.
В 1943 году, по окончании срока, его выпустили из заключения, он приехал в Москву. Оказалось, что у него туберкулез в запущенной степени. Ему сделали пневмоторакс. Испортилось сердце.
В деле Маттания, которое я читал, был запечатанный конверт. Раскрывать его не полагалось, но я вскрыл (потом опять запечатал). Там оказался документ 1950 года, из которого следовало, что Маттания хотели опять арестовать (борьба с космополитами). Письмо за подписью полковника милиции запрашивало у главного врача поликлиники, в которой лечился Маттаний, подробные сведения о состоянии его здоровья. При этом указывалось, что письмо надо вернуть. Главный врач на обороте этого письма описал все болезни Маттания. Из описания врача следовало, что состояние здоровья Маттания угрожающее. По‑видимому, после этого решили его не трогать. В 1956 году, после известного доклада Хрущева «О культе личности», Маттания реабилитировали, дали персональную пенсию.
8 августа 1957 года Маттаний умер от инфаркта. Ему было 58 лет.
ГОДЫ ВОЙНЫ
В воскресенье 22 июня 1941 года мы были на даче в Старом Сьянове. Александра Павловна с Яковом Ивановичем, Лиза с Митей и двухлетним Сашкой, мы с Ларой и двухмесячным Боренькой. В доме также находились многочисленные семьи родственников, составлявших вместе со всеми нами клан «Пашухиных» во главе с 84‑летним Павлом Петровичем Сорокиным, построившим в первых годах ХХ века этот огромный добротный одноэтажный дом из толстенных бревен с кирпичным подвалом, высоким чердаком, кладовыми, террасой, крытым двором, конюшней, с изразцовыми голландскими печами для себя и шести своих дочерей.
В 11.40 по радио объявили, что в 12.00 будет передано важное сообщение. Через каждые несколько минут повторяли: «Слушайте важное сообщение. Работают все радиостанции Советского Союза». Так продолжалось 20 минут. В 12.00 объявили: «Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Слушайте выступление Председателя Совета Министров СССР Вячеслава Михайловича Молотова».
Молотов сказал, что сегодня, 22 июня 1941 года, в четыре часа утра германские войска перешли границу Советского Союза и немецкая авиация нанесла удары по нашим приграничным аэродромам, уничтожив стоявшие на них самолеты. В 4 ч 30 мин посол Германии прибыл в Народный комиссариат иностранных дел СССР и вручил ноту об объявлении войны Советскому Союзу.
Все молчали. Никто ничего не говорил. Только через некоторое время стало слышаться: «Какой ужас, какой ужас». Надо сказать, что не так уж это было совсем неожиданно: обстановка была в последнее время тяжелая и можно было ожидать чего угодно. И все‑таки это было как гром среди ясного неба.
Сталин молчал 11 дней. Лишь 3 июля он выступил по радио. Дрожащим голосом под громкое бульканье льющейся в стакан из бутылки воды он произнес известное теперь всему миру «Братья и сестры!..». Казалось, что он сейчас грохнется.
Я тогда работал в ОРГРЭСе, который располагался в здании Наркомата электростанций в Китайском проезде. Почти что через день днем завывали сирены и по радио объявляли: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!»
Вскоре оказалось, что это — учебные тревоги. Но мы все быстро шли на ближайшую станцию метро — «Дзержинская» (станции «Китай‑город» тогда еще не было), спускались в туннель и стояли на железнодорожном пути до команды «Воздушная тревога окончена. Отбой!», после чего шли обратно на работу.
21 июля в 10 часов вечера, в ночь на 22‑е, ровно через месяц после объявления войны, немецкая авиация совершила первый налет на Москву. Я (как и все молодые) полез на крышу, чтобы в случае чего сбрасывать зажигательные бомбы в специально установленные на чердаке ящики с песком. Кругом виднелись пожары. Падали осколки снарядов (то ли от наших зениток, то ли от пушек с немецких самолетов — не знаю). Один такой осколок, довольно горячий, я подобрал и сохранил.
Траектории трассирующих пуль, летящих со всех сторон, создавали светящийся купол под небом. Это казалось бы красиво, если б не было так серьезно. (Между прочим, впоследствии, в 1943 году, когда после нашей победы под Белгородом и на Курской дуге стали производить артиллерийские салюты, трассирующие пули использовали в качестве фейерверков. Но потом это было запрещено, так как были случаи, когда падающие пули поражали людей.)
Немцы в эту первую ночь спускали осветительные ракеты. Они долго держались в воздухе, и было очень светло, и немцам хорошо были видны объекты, которые они хотели бомбить. Но и их самолеты были видны нашим зенитчикам. В эту ночь было сбито много немецких самолетов. Видимо, поэтому во вторую и все последующие ночные бомбежки осветительных ракет не было. Немецкие самолеты высвечивались только нашими прожекторами. Во вторую бомбежку (в ночь с 22 на 23 июля) я видел, как прожектор «поймал» самолет, тут же присоединился другой прожектор и так перекрестье двух прожекторов «вело» самолет. Не знаю, был он сбит или нет.
Еще о первой бомбежке. Как я уже писал, я дежурил на крыше своего дома у Сретенских ворот — угол Б. Лубянки и Рождественского бульвара (Лара с Боренькой жили в Сьянове). В немецкие бомбы были встроены сирены, издававшие дикий вой на большом пространстве, так что ощущалось, будто бомба летит прямо на тебя. Одна такая бомба, казалось, летела на наш дом. Не знаю, сколько времени она летела — полминуты или 10 секунд, — но казалось, что всему конец. Бомба упала в Б. Кисельном переулке, по прямой — метрах 150 от нас. В нашем же доме только стекла вышибло.
23 июля Нуля и я провожали на Павелецком вокзале нашего папу и Рахиль Наумовну с Номиком в эвакуацию в Кинель‑Черкассы (под Куйбышевом). Я с того же вокзала поехал на ночь в Сьяново, а Нуля — домой.
Утром, придя на работу, позвонил на работу Нуле (мы каждое утро перезванивались — как прошла ночь), сказали, что он не пришел. Позвонил домой — не отвечает. Отпросился с работы (официально, по заявлению: за прогул тогда сажали на пять лет), поехал к Нуле домой (он жил на Садово‑Кудринской). Помню, поднявшись на эскалаторе на станции «Маяковская», увидел на лестнице Нулю. Какую радость я испытал! Но лишь на одно мгновение: я тут же понял, что это не он. Подошел к дому — увидел развалины. На дом упала, как говорили, 1000‑килограммовая бомба. Это было в ночь на 24 июля 1941 года — третья бомбежка Москвы.
Мы с Асафом, отцом Раи Глезер и рабочими раскапывали завалы. Откопали много трупов. Один запомнился на всю жизнь — у него череп был расколот пополам, как арбуз.
Наконец, на третий день среди мелких камней появилась кисть руки. Я узнал руку Нули. Я ее очень хорошо знал, она похожа на мою. Стал разгребать и откопал руку до локтя. Я поднял ее. Больше я ничего не мог делать. Дальше стали разгребать рабочие.
Быстро откопали все тело Нули. Узнать его было невозможно. Костюм — его. Во внутреннем кармане пиджака — его паспорт. Тело отнесли в стоявшую все эти дни машину для перевозки больных. Оторванную руку я нес отдельно. Нуле было 30 лет.
В начале августа в НКЭС (Народный комиссариат электростанций) был создан батальон для строительства оборонительных сооружений. В числе других работников ОРГРЭСа я был мобилизован в этот батальон и отправлен в Волоколамск. Там, в 22 км к западу от города, протекает река Лама с севера на юг. Вдоль нее мы копали противотанковые рвы шириной семь метров и глубиной три метра. Никакой техники не было. Копали лопатами, бросали землю на три метра вверх. Рабочий день — 14 часов. Раз в две недели — работа семь часов, потом в баню. Это называлось выходным днем.
Много раз в день раздавалась команда «Воздух!» или «Ложись!». Это значило, что летит немецкий самолет. Ведь немцы были тут же, на другом берегу Ламы.
Числа 15–16 сентября я послал в Сьяново открытку, адресовав ее Бореньке в связи с тем, что 18 сентября ему исполняется пять месяцев, и в шутку обращался к нему как к большому мальчику. Эта открытка сохранилась до сих пор. 27 сентября утром меня вызвали в штаб и показали телеграмму: «Боренька погиб. Похороны завтра». Мне дали отпуск на три дня, я как‑то добрался до Волоколамска, в Москву, с Ржевского (теперь Рижского) вокзала на Павелецкий, в Сьяново приехал в тот же день.
Лара рассказала, что 26 сентября в девять часов вечера рядом с домом упала бомба. Осколок бомбы пробил бревенчатую стену и попал прямо в головку Бореньки, спавшего в коляске. Лара вошла в комнату, взяла на руки Бореньку и…
Похоронили Бореньку на сельском погосте. Гробик несли я и Митя на полотенце от дома до погоста, за нами шли Лара и небольшая процессия. Кто — не помню. На другой день я вернулся в Волоколамск.
Мы расквартировывались в разных деревнях по мере продвижения строительства противотанковых рвов и дзотов: Телегино, Юркино, Ярополец и др. Мимо нас по деревням проходили сначала угоняемые от фронта стада, потом отступавшие наши войска. Вернее, бегущие одиночные солдаты и офицеры. Но их было много. Это было в начале октября. Мы спрашивали их: где немцы? Отвечали: да вон, за околицей деревни.
13 октября после обеда шли из деревни к месту работы (около одного километра). Увидели воздушный бой прямо над нами: летит наш самолет, к нему с двух сторон подлетают два «мессершмитта», как ястребы его атакуют и взвиваются ввысь. Самолет окутывает густой черный клубящийся дым, и эта черная, как бы живая, клубящаяся масса летит полкилометра по снижающейся траектории и падает со взрывом в километре от нас.
В это же время нас догоняет на машине наше начальство и приказывает бежать обратно в деревню, взять кружку, ложку, самое необходимое и перебежать через мост. После этого мост взорвут, так как немцы прорвали нашу оборону на волоколамском направлении. И действительно, как только мы перебежали мост и не успели еще пройти и ста метров, его взорвали.
Идти на вокзал в Волоколамск было нельзя — он был занят немцами, и нас направили в Новый Иерусалим, до которого мы шли пешком двое суток.
15 октября сели на поезд и вечером приехали в Москву.
16 октября завод № 293, на котором работал Митя Жучков, эвакуировался в поселок Билимбай под Свердловском. Поезд из товарных вагонов стоял готовый к отходу на Савеловском вокзале. В переполненном вагоне уже были Митя с Лизой и Сашкой. Мы с Ларой присоединились к ним. Так мы оказались в эвакуации. Поезд шел недели две.
Мой ОРГРЭС эвакуировался также в Свердловск. В Свердловск еще ранее приехала Рахиль с почти 16‑летней Майей, почти 10‑летним Аликом и четырехлетним Азариком. Им дали одну большую комнату (метров 25). Я поселился у них. Так мы и жили впятером в одной комнате. Лара жила в Билимбае. Я ездил к ней только в субботу вечером на воскресенье, которое было единственным в неделе выходным днем. Билимбай — в 120 км от Свердловска, но поезд шел от трех до пяти часов, а от поезда надо было идти час пешком. При покупке билета на поезд надо было предъявлять справку о прохождении дезинсекции. Справка была действительна 10 дней. Мне каким‑то образом удавалось получать эти справки, а вообще‑то надо было идти в дезинфекционный пункт, сдавать одежду и белье и мыться, а за это время одежду и белье обрабатывали высокотемпературным паром, который убивал вшей.
Настоящего голода, какой я помню в 1919 и 1931–1932 годах, в Свердловске не было. Но голодно было. Например, на работе в столовой, к которой мы были прикреплены (столовая Уралэнерго), на первое давали жиденькую черную (из ржаной муки) лапшу, на второе — кашу из совершенно непонятно какой крупы. Мы, молодые ребята из ОРГРЭСа и других учреждений, подрабатывали по вечерам в той же столовой, распиливая бревна на чурбаки, которые уже другие ребята рубили на дрова. Платили нам не деньгами — той же кашей, только гораздо хуже. Мне казалось, что это просто опилки. Я не мог ее проглотить и вскоре отказался от этой работы. Многие другие тоже. Но кто‑то все‑таки ел.
В конце ноября 1942 года я был в командировке в Челябинске. Оттуда близко к Куйбышеву. Мне сообщили, что у папы инсульт, и я, конечно, поехал в Куйбышев. Повидался с Митой, Асафом, Анелью и Борькой и поехал в Кинель‑Черкассы к папе. Он лежал, все понимал, но речи не было, была несвязная. Он напевал какие‑то мотивы, и, когда пытался говорить нараспев, ему казалось, что я понимаю его. Я соглашался.
Как будет протекать болезнь, не было известно. Надо было уезжать. Я уехал в Куйбышев. Рано утром позвонила Рахиль Наумовна и сообщила, что папа умер. Было 6 декабря 1942 года. На другой день Асаф, Мита и я поехали на поезде в Кинель‑Черкассы. Вагон был набит в буквальном смысле: мы стояли в проходе, прижавшись друг к другу и ко всей толпе. Хорошо, что это всего 40 км — чуть больше часа езды.
Был мороз. На кладбище землекопы долбили лед и выкопали его на глубину полтора метра, но до земли не докопались и дальше отказались копать. Пришлось гроб опустить в ледяную яму. Вот такие были похороны.
В районе Кинель‑Черкассов существовал еврейский колхоз. Люди из этого колхоза написали нам, что весной они перезахоронили папу на кладбище еврейского колхоза.
В начале весны 1943 года часть ОРГРЭСа переехала в Москву. Я тоже. Лара уехала с заводом в Москву немного раньше. В Москве мы жили сначала на Пятницкой, потом, осенью 1943 года, стали жить у меня. Когда 16 июня 1945 года родился Миша, несколько месяцев жили опять на Пятницкой, затем переехали обратно на Сретенку (Сретенские ворота).
В БОЛЬШОМ ТЕАТРЕ
Во время войны, в начале 1945 года, в Большой театр приходили демобилизованные по разным причинам фронтовики. Были партизаны с нашитой наискосок на папахе красной полосой (я их видел около театра).
На один из спектаклей Асафа и Миты пришел прибывший с фронта Рокоссовский. Когда он появился в первом ряду директорской ложи, зал встал и долго аплодировал прославленному полководцу.
ПРАЗДНИК И ДЕНЬ ПАМЯТИЯ никогда не праздновал 9 мая. Для меня это день памяти моего сына и моего брата, погибших при бомбардировках Москвы в 1941 году.
Самый большой, самый важный, самый радостный праздник для меня — 5 марта. В 1953 году 5 марта подох Сталин — самый подлый, самый гнусный мерзавец в истории человечества, погубивший десятки миллионов людей.
ПОЕЗДКА К МАТТАНИЮ
Маттаний был в Соликамском лагере с 1938‑го (арестован 21 мая) по 1943 год, когда окончился его пятилетний срок заключения.
Летом 1940 года к нему ездила Эля и виделась с ним несколько дней. Тогда он еще был в разъездной театральной лагерной бригаде, возглавляемой зэком Алексеем Диким — актером Второго МХАТа, ставшим очень знаменитым позже, сыграв после освобождения широко известные роли в кинофильмах.
Я в феврале 1942 года, будучи в эвакуации в Свердловске, взял на несколько дней отпуск (под каким‑то очень важным предлогом) и командировочное удостоверение, без которого трудно было получить билет на поезд, и поехал к Маттанию в Соликамск.
Готовились мы с Рахилью задолго до этого. Закупили на рынке (обменяли на вещи) мед, масло, сало, вяленую рыбу, сахар, кое‑какую одежду, теплые носки, валенки.
Мне Рахиль ушила рукава пальто так, чтобы они плотно прижимались к рукам. Думали, что это в какой‑то степени помешает вшам проползти ко мне. О том, сколько было вшей, можно судить по такому эпизоду.
Я стоял в очереди к ж.‑д. кассе, и вдруг стоявшие возле самого окошка кассы расступились. Оказывается, к окошку без очереди подступил человек, на котором телогрейка была как живая: она кишела вшами.
Так вот. Приехал я в Соликамск, сдал рюкзак с продуктами в камеру хранения и пошел искать место, где я мог бы остановиться (по адресу, который мне дала женщина на вокзале). Температура была 53 градуса мороза. Я предполагал, что так может быть, и одет был тепло. Шапки и воротники всех людей были покрыты слоем инея: дыхание человека сразу оседало на одежде.
Утром пошел в Управление лагерем. Мне довольно легко дали пропуск к начальнику, который в это время сидел за низким столиком и ел селедку.
Оказалось, что Маттаний находится на лесоповале в таком месте, куда зимой добраться нельзя вообще. Самолет над этим местом снижается, сбрасывает почту и улетает. Никакой связи нет.
Начальник разрешил мне пройти на почтовое отделение внутри зоны и послать посылку, которую сбросят с самолета.
На почте сказали, чтобы я разделил посылку на две, чтобы не была такая большая. Я так и сделал. В каждую упаковал по одному валенку, в которые вложил стеклянные банки с медом и маслом, чтобы не разбились.
Обе посылки дошли, но одна сразу же, зимой, а вторая только в мае. Маттаний потом рассказывал, что он ходил в одном валенке, надевая его то на правую ногу, то на левую.
Вернулся я в Свердловск, вшей привез всего несколько особей, отделался от них быстро.
Азарик сейчас говорит, будто он помнит, что его мама уезжала на несколько дней к Маттанию.
Я по этому поводу думаю вот что.
Азарику в это время было 4,5 года. Рахиль находилась целый день на работе (она была регистратором в поликлинике). Азарик и спал, и просыпался, и опять спал и просыпался. И каждый раз спрашивал: «Где мама, где мама?» Вот чтобы отделаться от Азариковых «где мама», Алик или Майя сказали: «Нет мамы, уехала к Маттанию». На него, четырехлетнего, это произвело такое сильное впечатление, что он до сих пор «помнит», что мама уехала к Маттанию, что ее не было несколько дней. Несколько раз просыпаясь, он думал, что проходят несколько дней. Так я это себе представляю, и это, скорее всего, так и было, потому что Рахиль никогда никуда из Свердловска не уезжала.