Олег Будницкий: «Движение — всё, а там — что получится»
Олег Будницкий, историк, профессор Высшей школы экономики, — о тернистом пути к академическому олимпу, о том, каково быть ученым в провинции в период гайдаровских реформ, о прожиточном минимуме научной дисциплины и о том, как получают гранты и когда снисходит вдохновение.
Инструктор по разделу производственной пропагандыЯ окончил пединститут в Ростове‑на‑Дону в 1976 году. Несмотря на мой красный диплом, меня распределили в деревню, работать в школе. Мне не захотелось там сидеть три года, причем потом все равно пришлось бы идти в армию, поскольку у нас не было военной кафедры. И я, поработав еще немного в управлении культуры инструктором по разделу производственной пропаганды в сельской местности, пошел добровольцем в Красную армию. Если бы я представлял, что меня там ждет, я, конечно, предпринял бы все усилия, чтобы туда не попасть. Любимая острота у нас в армии была такая: «Армия — хорошая школа, но лучше пройти ее заочно». Мой тогдашний приятель, здоровый такой парень, волейболист из Харькова, говорил: «Да если бы я знал, что тут такое, то я лучше бы палец себе отрубал». Так что там было нескучно.
Вернувшись из армии, я еще немного поработал в управлении культуры, но тамошний идиотизм даже по советским временам зашкаливал. Ребята все были малопьющие — в том смысле, что сколько ни выпьют, все им мало. Появляться на работе можно было практически когда хочешь, делать было нечего. Я постоянно летал в Питер — у меня там девушка училась, и мне говорили: «Да ты не оформляй “за свой счет”, езжай так». — «А если начальник спросит?» — «Ну мы скажем, что ты вышел». Улетел я в Питер, дня через три звоню — говорят, что все тихо, начальник, правда, спрашивал. «А что надо было?» — «Надо было лампочку в коридоре вкрутить». — «А вы что сказали?» — «А мы сказали, что ты вышел». И ничего, нормально прошло. Наконец мне там стало совсем тоскливо, и я пошел работать в школу.
Я попал в школу № 69, в не самом лучшем районе Ростова, и отработал там два года. Я преподавал историю и обществоведение и был классным руководителем 7 «Г» класса. Кто работал в школе, понимает, что такое «Г» класс: это худший класс в параллели, отстойник, куда собрали самых отпетых. В моем классе трое состояли на учете в милиции: один за пьянство и бродяжничество, один за хранение наркотиков (а это был 1978 год), один за то, что покусал инспектора милиции. С моей точки зрения, покусал совершенно справедливо. Этот Леха играл с пацанами во что‑то на деньги, получил свой выигрыш, и тут прокравшийся в школу инспектор хвать — и честно заработанные отнял. Леха его укусил за руку, деньги выпали из укушенной руки, а Леха был поставлен на учет в детскую комнату милиции. Ну а я его сделал старостой класса, потому что парень был талантливый и неплохо учился. С гордостью могу сказать, что за год я вывел свой «Г» класс на первое место в параллели по всем показателям.
«Я всегда был отличником и все, что надо, мог выучить»
В аспирантуру я поступал дважды. Первый раз — в 1979 году, когда Московский городской пединститут объявил набор в заочную аспирантуру по открытому конкурсу. Ведь попасть в аспирантуру со стороны было практически невозможно, брали по целевому направлению, все места были заранее расписаны. Я приехал туда поступать — и я был не один такой, несколько человек приехали, — и мне сразу сказали, что вообще‑то, мол, нам прислали целевика, что меня очень удивило. Я вообще был тогда глуп и наивен. Я набрал больше всех баллов. Но они взяли целевика, хотя результаты у него были хуже. И я ушел не солоно хлебавши и зарекся иметь дело с официальной наукой. Но для чего‑то время от времени ездил в Москву (у меня родители уже жили в Москве, переехали в 1974 году), ходил в архив, в библиотеку и что‑то такое корябал по истории терроризма, которая меня тогда интересовала.
Спустя ни много ни мало пять лет после первого моего эксперимента с аспирантурой звонят мне родители и говорят, что прочли объявление в «Вечерней Москве»: Институт истории Академии наук объявляет открытый прием в заочную аспирантуру. Я приехал, подал документы — там был конкурс 13 человек на 2 места. Я получил все пятерки благодаря истории КПСС. Принимал экзамен какой‑то безумный человек из Института философии, который всех подряд «резал». У него были длинные седые волосы, он все время курил и был весь в пепле и расхаживал взад‑вперед по комнате. Производил впечатление марксиста 1920‑х годов из Института красной профессуры. Мне попался ХХ съезд, про который я знал все. И когда повестка традиционная была исчерпана — мирное сосуществование, разоблачение культа личности, — он говорит: «А еще какой был вопрос?», предвкушая, что сейчас падет очередная жертва. «А еще, — сказал я, — вопрос об электрификации железных дорог. С докладом выступал Лазарь Моисеевич Каганович». И мужик весь расцвел! Я думаю, он впервые в жизни услышал ответ на этот вопрос. И поставил мне пять баллов, чем потряс всех.
Я писал диссертацию по истории изучения «Народной воли» в конце XIX — начале XX века. Центральным для меня сюжетом была полемика о терроризме. Надо понимать, что в советской науке на какое‑то время народничество было табуировано. После убийства Кирова Сталин сказал: «Если мы на народовольцах будем воспитывать наших людей, мы воспитаем террористов». Потому что на столе у убийцы Кирова Николаева нашли портрет Андрея Желябова. И многие народовольцы отправились туда, где они уже бывали раньше, при царском режиме.
Позже развернулась дискуссия по народничеству. Она шла на разных площадках: в «Вопросах литературы», в «Истории СССР», даже в «Новый мир» выплеснулась. Одни говорили, что это уже упадок революционного движения, другие — что у народовольцев были ошибки, но они вели реальную борьбу… Еще была такая серия «Пламенные революционеры». Для нее почему‑то много писали будущие диссиденты. Подозреваю, что для заработка, но у них неплохо получалось. Войнович написал биографию Веры Фигнер, Трифонов — совершенно блистательное «Нетерпение» об Андрее Желябове, Аксенов — о Красине, а Гладилин так и вовсе о Робеспьере.
Народовольцы были другими, не такими скучными, как большевики. Это было увлекательнее, это было недоизучено. Интересно было, да и все. Любопытство — страшная сила, а удовлетворение любопытства за государственный счет — что может быть прекраснее? Но я‑то удовлетворял свое любопытство за собственный счет, хочу подчеркнуть. За свои деньги ездил в Москву и в Питер — в архивы — и за все это время ни копейки от казны не получил.
Вечный почасовик
Я был вечный почасовик. На постоянную работу меня не брали — по пятому пункту и из‑за беспартийности.
Я ушел из школы в 1980 году. Мне пообещали ставку ассистента на кафедре. Но секретарь парткома сказал, что на кафедре уже три еврея (что было некоторым преувеличением), но в любом случае я оказался лишним. И до 1988 года работал почасовиком в пединституте, подрабатывал на подготовительных курсах и занимался репетиторством. Я очень много работал — бывало, на четырех работах одновременно — и вполне прилично зарабатывал, материально мы жили совершенно нормально. Хотя родители мои были все время в шоке, что я не пристроен, что я непонятно кто. Занятно, что меня такое «подвешенное» состояние не слишком волновало: почему‑то был уверен, что все как‑то образуется.
В сентябре 1988 года меня на улице встречает завкафедрой всеобщей истории и говорит: «Где ты ходишь, тебя все ищут. Ты знаешь, что Гудаков из колхоза в Париж сбежал?» И действительно, этого Гудакова второй раз за сезон отправили в колхоз, он обиделся и удрал в Париж. Как ему это удалось в 1988 году, ума не приложу. И им срочно нужна была замена — читать новейшую историю стран Азии и Африки, причем со следующего дня, и за это меня взяли ассистентом на год. А я к тому моменту читал в своей жизни всё — все периоды всеобщей и отечественной истории, кроме истории Древнего мира и археологии и кроме Азии и Африки, разумеется. Ну, ничего, на следующее утро я преподавал новейшую историю стран Азии и Африки. Я говорю: «Что такое буддизм, вы в курсе? Как, вы не в курсе, что такое буддизм?!» И дальше пошло‑поехало.
С осени 1988‑го я работал ассистентом, а в феврале 1989‑го я защитился — и причем где! В Институте истории СССР Академии наук. А там на кафедре работали люди годами, десятилетиями — и никто из них не защищался. И когда я вернулся из Москвы, я впервые понял, что такое чувствовать спиной ненавидящие взгляды, такие флюиды ненависти от некоторых коллег исходили! Кандидат — это редкая птица там была, докторов на тот момент вообще почти не осталось, и меня уже не могли тронуть. В 1992 году меня направили в докторантуру, в тот же Институт истории, с темой про терроризм. В 1995‑м я стал завкафедрой в Ростове, в 1998‑м защитил докторскую, после чего меня пригласили на работу в Институт истории, и я переехал в Москву.
«Мне понравилось гранты получать»
Я вообще скептик и всегда говорю, что все это еврейское возрождение было связано с деньгами «Джойнта» и «Сохнута» прежде всего.
От еврейского национального движения я был очень далек, никаким сионистом не был, алию делать не собирался. Но еврейской темой я всегда в той или иной степени интересовался, хотя Шолом‑Алейхема и Переца не читал — мне было скучно, а Бабеля я читал не потому, что он еврейский писатель, а потому, что он Бабель. С юности меня занимала история евреев в советский период, а потом евреи в революционном движении — еврейские фамилии просто бросались в глаза, трудно было не заметить. У меня были какие‑то выписки, заметки, наработки — но ничего систематического.
А потом, в начале 1990‑х, в Ростове появился Леонид Прайсман — приехал по линии «Сохнута» читать лекции. Я его потом позвал к себе, мы выпили‑закусили, и он мне предложил заполнить анкету для участия в израильском семинаре по еврейским общинам за пределами черты оседлости, подготовить что‑нибудь по Ростову. Ну, поговорили за коньячком, а потом, казалось бы, все это дело забылось. Интернета нет, даже телефона у меня дома не было. И вдруг весной приходит телеграмма, что, мол, вы включены в число участников семинара, виза в посольстве, билеты в «Джойнте». И тут начались две эпопеи: получение загранпаспорта и выездной визы (это весна 1992 года!) и собственно подготовка доклада. Я пошел в архив, стал искать, что же тут вообще было. И нарыл материалы по 1917–1919 годам. И меня самого очень удивило, что некоторые евреи активно поддерживали антибольшевистские движения, конкретно — Добровольческую армию, и деньгами, и личным участием.
Так я попал в Израиль. И когда я вышел из самолета в старом Бен‑Гурионе, у меня было два ощущения. Одно конкретно‑историческое: «Так, — думаю, — ну, Сухуми». А второе — такое мистическое ощущение, что дома. Было довольно сильно, даже не ожидал от себя.
Это была моя первая заграничная поездка. Я никогда раньше не жил в нормальной гостинице, ничего такого. К тому же это было время гайдаровских реформ, и как бы благословенны они ни были в долгосрочной перспективе, хлебали мы полной ложкой. Помню обсуждения в прессе, что же будет при свободном рынке: вот сейчас мясо стоит 2 руб. в магазине, но его нет, а на рынке — есть, по 6 руб., но это дорого. А что будет при рыночной экономике — ну будет стоить 4 руб., ну 5, но не 100 же! И вот 2 января 1992 года я захожу в магазин на углу, где никогда в жизни не было мяса. И вижу: лежит мясо. И стоит 100 руб. А в Израиле на гостиничном завтраке: Б‑же мой, йогурты! Розовая селедка! Сейчас уже смотреть не могу на эту розовую селедку. Нам выдавали деньги на автобус, но мы, конечно, экономили и шлепали пешком, по Яффо, выбирая теневую сторону.Это был семинар профессора Мордехая Альтшулера. Мой доклад на семинаре возымел некоторый эффект. Ведь все знали, что белые — погромщики, а тут выясняется, что были евреи, которые поначалу финансировали белых. То есть это был свежий материал и свежие идеи, хотя бы такая простая мысль: с чего некоторым евреям — состоятельным, укорененным — поддерживать большевиков? Мордехаю это очень понравилось, текст немедленно перевели на английский и в том же году издали, и я попал в обойму. Меня и в следующем году пригласили, и в следующем, хотя уже было не положено, но Альтшулер, как мне передали, сказал: «Меня не интересует, сколько раз Будницкий будет на семинаре, — меня интересует уровень семинара». Я был страшно горд.
Так и пошло: то один доклад, то другой. Мне понравилось гранты получать. Я наполучал кучу всяких грантов. Втянулся. И в итоге из всех этих еврейских штудий родилась книжка «Российские евреи между красными и белыми». Книжку отрецензировали две дюжины заграничных изданий, и не только академические журналы — в газетах были рецензии. Это на книгу на русском языке, да еще объемом 500 с лишним страниц! Книгу презентовали на Франкфуртской книжной ярмарке, во «Франкфуртер альгемайне цайтунг» — это самая читаемая немецкая газета — рецензия вышла на полосу! Потом «Российские евреи» на английском вышли, в престижнейшем издательстве «University of Pennsylvania Press». Это уже было похоже на успех.«Психиатр этажом ниже»
Свой первый американский грант я получил в 1994 году. Это был грант от [footnote text=’Американский совет по международным исследованиям и обменам, основанный в 1968 году ведущими университетами США с целью администрирования обменных программ с Советским Союзом и Восточной Европой.’]IREX[/footnote] на академический год в Стэнфорде. Мой проект назывался «Терроризм в России: между реформой и революцией». Теперь я, будучи экспертом разных фондов, понимаю, что этот проект был просто обречен на то, чтобы получить грант. Сама техническая процедура подачи заявки в то время была целой эпопеей. Наконец отправил заявку и жду. А телефона у нас не было. Оставил телефон приятельницы. Через какое‑то время она говорит: «Звонила какая‑то американка. Я поняла только “Oleg Vitalyevich” и “stipend”. Оставила телефон». Я пошел перезванивать. Да, говорят, вы выиграли open competition. Что еще, — думаю, — за open competition? Я подавал на грант! «Простите, — говорю, — а вы вообще какая организация?» Дело в том, что я в то же самое время еще в Фонд Сороса подавал и не знал, с кем собственно разговариваю. На том конце повисла пауза, вероятно, думали, с какими же идиотами приходится иметь дело. Дальше надо было назвать желаемое место стажировки. Я говорю: first choice — Hoover Institution, second choice — Stanford University. Она заржала и говорит: «В одно из этих мест вы попадете». А я был тогда дикий и не знал, что Гуверовский институт находится в Стэнфорде. Потом надо было выбрать срок стажировки — три или восемь месяцев. Тут мне надо было посоветоваться с двумя людьми: с ректором и с женой. Пошел к ректору, он на удивление легко согласился. Иду к жене. Она работает в медицинском центре, она завотделением, у нее колоссальный консультативный прием — просто толпы. Я пытаюсь пробраться к ней в кабинет — мне орут: «Ты куда лезешь, тут очередь!..» — «Но я не больной — я муж!» — «Да знаем мы, какой ты муж!» Все‑таки пробился. Жена сидит с какой‑то старушенцией, недовольно так спрашивает: «Ну чего тебе? Ты что, не видишь, что у меня пациент?» Я говорю: «Ты знаешь, у нас проблема». — «Что, холодную воду тоже отключили?» — «Не, проблема другого рода: мне в Америку на три месяца ехать или на восемь?» Она говорит: «Психиатр этажом ниже». Я говорю: «Ну хорошо, я пойду тогда с ней проконсультируюсь». В общем, поехал на восемь, сидел в Гуверовском архиве с утра до закрытия, привез оттуда 40 кг ксерокопий. Потом пошли публикации. Во всех видах: статьи, сборники документов, монографии. Вошло в привычку. Расписался. К моменту крушения советской власти у меня было три статьи. А за последующие четверть века у меня вышли три сотни публикаций.
«Наука без денег не функционирует»Я стоял до некоторой степени у истоков «второго издания» российской иудаики, на моих глазах это все происходило. Разница между тогда и сейчас, конечно, гигантская. Поначалу это была любительщина, массовый призыв сантехников в науку, краеведение, пусть отчасти и полезное. А за это время что‑то вполне реальное появилось. Но я бы сказал, что это индивидуальное, штучное дело. Есть Центр библеистики и иудаики в РГГУ, есть кафедра иудаики в МГУ, очень симпатичный исследовательский центр работает при Еврейском музее, есть «Сэфер» как некая зонтичная структура, есть в Питере сильные исследователи, но в целом как было, так и есть: иудаика не институционализирована по‑настоящему. Нет такой научной специальности, нет диссертационного совета, практически нет научной периодики. А не бывает научной дисциплины без периодики.
Центр российского и восточноевропейского еврейства, который я возглавлял и который благополучно почил в бозе за отсутствием финансирования, был попыткой создать нечто системное. Там была впервые система грантов — независимых и по гамбургскому счету, была система поддержки книгоиздания, были конференции — реально международные, куда отбирали не по принципу призыва колхозников‑ударников, а по принципу академического уровня. Эта система принесла определенную пользу, но реально она существовала всего лет 5–6. Потом деньги закончились.
Наука без денег не функционирует. Особенно гуманитарная. Если в точных и естественных науках ученые создают продаваемые продукты, то в гуманитарной сфере — что продашь? Есть академические институты, университеты, кафедры — это институции, они финансируются, у них есть определенный бюджет. И есть журналы.
На мой взгляд, надо, чтобы академическое сообщество, занимающееся иудаикой, как‑то сорганизовалось, может быть, провело переговоры с министерством, мол, ребята, у нас тут есть евреи, история евреев — важная часть истории нашей страны, должна быть научная специальность, совет, и в бюджете министерства должны быть какие‑то вещи предусмотрены. В окружающем мире иудаика финансируется как за счет госбюджета, так и за счет — по большей части — частных пожертвований. Но в этом случае имеет смысл говорить о некоем endowment’e, чтобы можно было планировать хотя бы лет на 10–15 вперед: к примеру, издание такого‑то журнала обеспечено или аспирантские стипендии. Я это много лет уже говорю, на самом деле.
Вообще же относительно планирования будущего я скорее берштейнианец: движение — всё, а там — что получится, посмотрим.