Продолжение. Предыдущие части: 1, 2, 3
Советская трудовая школа № 84 имени тов. Л. Д. Троцкого (годы 1920–1928)
Летом 1920 года дядя устроился на работу в аптеку, мама занималась маклерством и бегала по городу в поисках заработка, а тетя Оля вела хозяйство и нянчила нашего маленького Гришеньку.
Мы с братиком привольно шлепали босиком по двору между винных бочек, подвод и лошадей. Самым шиком считалось подцепиться к пустой подводе, когда драгиль, сгрузив бочку, выезжал со двора, и прокатиться. Однажды я подцепилась, но не удержалась, упала и сильно разбила коленки, что отбило у меня охоту к катанию.
Подходила осень, и нужно было собираться в школу. Братик поступал в первый, а я во второй приготовительный класс. Готовить нас взялся наш троюродный брат Ася, Александр Исаакович Левигурович. Читать мы умели, Ася научил нас писать и считать. Нам были куплены тетради в «три с косыми» для писания «палочек» и букв, учебников у нас не было, таблицу умножения, напечатанную на обложке тетради, мы выучили «подряд и в разбивку». Ася учил нас, как следует читать стихотворение «с выражением». Нужно было стать прямо, сложить «на животике ручки коробочкой» и декламировать:
Ну, пошел же, ради Б‑га,
Небо, ельник и песок…
Каждая школа в городе имела свой номер и помещалась обычно в здании бывшей гимназии или училища, которые знали по фамилии их бывших владельцев. Женская гимназия Берберовой, гимназия Ширяевой и Царда, мужская гимназия Степанова, куда поступили мы с братиком.
Здание гимназии находилось на углу Сенной улицы и Соборного переулка, где оно стоит и поныне. Напротив на одном углу стояла Успенская церковь, а на другом — польский костел.
В тот год, когда мы пошли в школу, занятия начались в октябре. Было холодно, шли дожди, пронзительный ветер с Дона дул вовсю, а мы бежали из дома по Таганрогскому проспекту до Сенной, а потом по Сенной до Соборного, до школы. Никаких сумок, ранцев или портфелей у нас не было, тетрадки были завернуты в обрывок старой клеенки, в тряпочной сумочке нужно было носить с собой чернильницу‑непроливайку, которая отлично проливалась. Одеты мы были плохо. Братик был обут в старые не по ноге бурки с дырками на задниках.
— Шевели пальцами, а то ноги замерзнут, — говорила я.
— Шевелю, — покорно отвечал он, — ноги у меня замерзли.
Мы довольно часто опаздывали в школу и однажды попались на глаза зав. школой С. И. Попову.
— Дети, — спросил он строго, — почему вы опоздали?
— У нас часы отстали, — ответила я.
— Мы пили чай, — сказал братик.
Я солгала дважды. Часы не отстали, потому что у нас не было никаких часов вообще. Мы ходили в школу «по соседу». Живший на втором этаже нашего дома сосед по фамилии Белецкий в строго положенное время уходил на службу, проходя мимо нашего окна. Если Белецкий прошел, следовало немедленно выходить, что мы не всегда соблюдали.
Мы занимались только три раза в неделю, отопление не работало, в классах стояли печки‑буржуйки, и каждый ученик приносил из дома какое‑нибудь топливо: кизяк, катушки и очень редко полено. Дров не было совсем, газет и бумаги на растопку тоже, а растопить печку, которую топили углем, было совсем непросто. В коридоре первого этажа стояли столы, и нам перед занятиями давали тарелку супа и кусок белого хлеба. Алюминиевые ложки приказано было возвращать, иначе супа не давали. Свою ложку я потеряла в первый же день.
Рядом со школой в соседнем доме помещался детприемник, обитатели которого — беспризорники — казались нам сущими чертенятами, и мы очень боялись их.
Беспризорничество — едва ли не самое страшное бедствие, порожденное революцией и гражданской войной. Десятки тысяч детей, потерявшиеся на станциях и пристанях, брошенные родителями, бежавшие из голодающих районов, сироты, обездоленные, грязные и оборванные, с наступлением зимы двигались в теплые края — на Кавказ, в Среднюю Азию. Они ехали на буферах, на крышах, в «собачьих ящиках». Они жили в развалинах сгоревших или разрушенных снарядами зданий, в асфальтовых котлах, на помойках. На них устраивались облавы, их ловили, помещали в детприемники, а оттуда в детдома. Пропитание они добывали попрошайничеством, воровством. Среди них были трех‑четырехлетние малыши. Беспризорничество было ликвидировано только к 1925 году.
Некоторое представление о беспризорничестве тех лет дают старый фильм «Путевка в жизнь», книги Макаренко, повесть забытого теперь писателя Неверова «Ташкент — город хлебный». Самое талантливое литературное произведение, кинофильм или пьеса не смогли бы воссоздать того, что пришлось мне видеть собственными глазами.
Упомяну о том, что в 1920 году в Ростове еще существовали скауты — наследие «буржуазного прошлого». Скауты, по‑русски «разведчики», — детская полувоенная‑полуспортивная организация, созданная англичанином Баден‑Пауэллом, имела свой устав, форму, обычаи. Скауты носили широкополые шляпы, посохи, галстуки, защитного цвета рубашки с нашивками. В основу устава были положены патриотизм, защита слабых, уважение к старшим.
Скауты объединялись в звенья, отряды и дружины. У них был свой салют — правая рука, поднятая к правому плечу. Пароль и отзыв: «Будь готов!» — «Всегда готов!» тоже принадлежали скаутам. Организация скаутов была признана «мелкобуржуазной» и разогнана. На ее место пришла пионерская организация, куда я немедленно записалась, к великому неудовольствию мамы. Проболтавшись там очень недолго, я ушла и больше ни в комсомол, ни тем более в партию никогда не вступала.
Когда мы с братиком поступили в школу № 24 первой ступени в 1920 году, там были только два класса — первый и второй приготовительный. По мере того как мы переходили из класса в класс, каждый год прибавлялся новый класс, а в 1928 году это была полная школа — девятилетка, но уже не имени тов. Троцкого.
Вместе со зданием, кабинетами, учебными пособиями в «наследие от проклятого прошлого» нам достался весь педагогический состав бывшей гимназии и даже гимназический сторож поляк Кендзерский, два сына которого учились в этой гимназии. Можно считать, что в этом случае нам необыкновенно повезло. Заведующим школой стал бывший инспектор Сергей Никитич Попов, человек поистине замечательный. Невысокого роста, полноватый, подвижный, энергичный, позднее, в старших классах, он преподавал литературу. Знаток и ценитель русской классической литературы, великолепный чтец, актер‑любитель, он своими уроками сумел привить подлинную любовь к настоящей литературе, научил отличать литературные подделки от истинно прекрасного русского слова. Я, как и многие другие его ученики, с которыми мне пришлось встречаться полвека спустя, многим ему обязана. Ему было в ту пору не более сорока лет, хотя нам он казался пожилым.
Историю преподавал Александр Павлович Соколов, благоговейно произносивший имя своего учителя «покойного Василия Осиповича Ключевского». Соколов был старше других учителей, худощавый, седовласый, с аккуратно подстриженной седой бородкой, всегда приветливый и деликатный, он пользовался уважением учеников и своих коллег. Он умер после войны, и мне рассказывали, что на его похоронах было очень много народу. Черчение вел Сергей Дмитриевич Михайлов, отсидевший свой срок в лагерях, как и некоторые из его учеников. С. Д. Михайлов умер в преклонном возрасте, и все, кто бывал в Ростове, обязательно приходили к нему. Назову еще преподавателя естественных наук и экономической географии Александра Петровича Прибыльного, учительницу русского языка Нину Сергеевну Мерзлюкину. Называя их имена, я от имени наших товарищей, тех, кто жив, и тех, кого уже с нами нет, выражаю великую благодарность за их педагогический труд, сделавший нас настоящими людьми.
Вспоминая обучение в школе в начале 1920‑х годов, мне трудно себе представить, как в таких условиях могли работать педагоги.
В области точных наук существовала преемственность, сохранились старые учебники, например «Геометрия» Киселева, «Физика» Краевича, алгебраический задачник Шапошникова и Вальцева и другие.
Преподавание истории, русского языка и литературы подверглось жесточайшим изменениям в соответствии с марксистско‑ленинским мировоззрением. История была заменена обществоведением, изучением революций, восстаний, бунтов и мятежей, мы ничего не знали о крупных событиях русской истории, но зато хорошо знали имена Марата, Дантона, якобинцев, жирондистов, силезских ткачей, русских декабристов, знали про «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» и многое другое в самом тенденциозном идеологическом освещении. Бедный Соколов был вынужден на своих уроках читать нам статьи из сборника «Истории рабочих движений» под редакцией Фридлянда и Слуцкого, который считался официальным учебником. Деятели Февральской революции Керенский, Милюков, Родзянко представлялись жалкими людишками, выметенными «железной метлой пролетариата». Генералы Деникин, Колчак, Врангель квалифицировались как «белогвардейское отребье». Признавалась только классовая борьба, героическая Красная армия, герои‑комиссары — беззаветно храбрые, сражавшиеся за революцию.
На изучение русской грамматики отводилось минимальное время, учебников не существовало. Декретом правительства из русского алфавита были исключены некоторые буквы, изменялись правила орфографии, синтаксису и пунктуации почти не уделялось внимания. Неудивительно, что в течение десятилетий выпускники школ были малограмотны, и только в середине 1930‑х стали обращать внимание на орфографию и пунктуацию в сочинениях абитуриентов при поступлении в вуз. Много позднее, во время изучения немецкого и английского языков, мне пришлось первым делом выучить русскую грамматику.
В русскую литературу пришел социально‑классовый метод изучения. Писатели и их герои рассматривались только с точки зрения их социального положения и происхождения. Тургенев был признан дворянско‑помещичьим писателем. Пушкин, несмотря на его родословную, расценивался как противник самодержавия, защитник угнетенных. В стихотворении «Деревня», однако, смущала заключительная строфа:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя…
Лермонтов изображался обличителем придворного общества: «А вы, надменные потомки…»
Онегин и Печорин рассматривались как представители дворянско‑буржуазной прослойки. Лев Толстой был представлен статьей Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции», Достоевский считался «реакционером и мракобесом», и его произведений долгое время не читали.
Русская литература начала ХХ века была изъята полностью, особенно эмигранты. Удивляюсь, как Сергей Никитич Попов осмелился прочитать нам «Господина из Сан‑Франциско» Бунина. Бунин исчез из Советского Союза на 40 лет! Только благодаря стараниям и высокой культуре Попова мы сумели ухватить нечто существенное за пределами «соцреализма».
В поэзии присутствовали А. Безыменский, А. Жаров, И. Уткин. Особо стояли два столпа — В. Маяковский и С. Есенин. Есенин был признан «кулацким поэтом», а у Маяковского отвергалось все самое талантливое, написанное до революции. Басни Демьяна Бедного считались образцом сатиры. В 1922–1924 годах в школьные программы стали включать произведения пролетарских писателей: «Железный поток» Серафимовича, «Неделю» и «Комиссаров» Либединского, «Цемент» Гладкова. Позднее появился Б. Лавренев со своей фальшивой романтикой. Какими необыкновенными казались мне герои этих произведений! Грубые, невежественные и жестокие фанатики волновали мое воображение. В голову подростка можно вложить все, что угодно!
Политические деятели Запада Керзон, Чемберлен, Пуанкаре, Вудро Вильсон изображались только в карикатурах. Образ капитализма завершал Маяковский:
Восстал
и лег у истории на пути,
в мир,
как в свою кровать,
его не объехать, не обойти,
Единственный выход — взорвать!
Нравственность, добродетель, честь, совесть и другие морально‑этические понятия считались «мелкобуржуазными предрассудками» и заменялись «классовым самосознанием». Религия выкорчевывалась из сознания всеми возможными и невозможными способами. Мы лихо распевали:
Долой, долой монахов, раввинов и попов,
мы на небо залезем,
разгоним всех богов!
Или:
Я на «юнкерсе» летал,
Чумчара, чумчара,
Нигде бога не видал
Ку‑ку, ха‑ха!
Нас воспитывали в духе воинствующего атеизма. И все же, когда в 1925 году появился «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна», я не могла не оценить всей пошлости и гнусности этого «творения».
Вскоре появился ответ, который приписывали Есенину. Стихотворение ходило в списках, опубликовано в печати совсем недавно, но автор не назван. Кончалось оно так:
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где образцовый стих печатался дуплетом,
Еще отчаянней потянется к Христу,
А коммунизму мат пошлет при этом.
Такой подбор произведений и их направленность формировали «образ врага» в сознании подростков уже с первого класса школы.
Слова «беляки», «контра», «офицерье», «зверства белой контрразведки» вселяли страх и ненависть. Взрослые между собой потихоньку говорили о «чрезвычайке», так назвали ЧК, о расстрелах, арестах и ссылке невинных людей. Слепо верили в рассказы о «белогвардейской нечисти», «кулаках‑мироедах» не только школьники. В каких великолепных стихах воспел продразверстку Э. Багрицкий, сколько таланта потратил Маяковский на создание гремящих, как барабанный бой, поэм «Ленин» и «Хорошо». Вера в «светлое будущее» и соцреализм погубили многих талантливых поэтов, прозаиков, литературоведов и критиков.
Я окончила школу в 1928 году. Идейно и морально мы должны были быть полностью подготовлены к роли «строителей коммунизма».
Однако все оказалось не так просто.
Жизнь за стенами школы (Ростов‑на‑Дону, годы 1920–1928)
Мы с братиком учились совершенно самостоятельно. Наша мама работала с утра до вечера, добывая хлеб насущный. Некому было проверять нам тетради, подбирать нам книги для чтения, выбирать нам товарищей и подруг.
Мой братик, бывший на класс ниже меня, учился превосходно. Его школьные тетрадки хранились у матери в буфете до самой Второй мировой войны. Я училась средне, переходила из класса в класс без переэкзаменовки, но была рассеянна, тетрадки вела безобразно, вообще была вертлявой и непоседливой девчонкой, маму иногда вызывали в школу.
Естественные науки и математику не понимала, не любила, задачки бессовестно «скатывала» у товарищей, ничего не учила, а, пользуясь хорошей памятью, запоминала то, что говорилось на уроках.
Черчение и рисование были для меня сущим бедствием. Моими любимыми предметами были литература, география, немецкий язык, который никто терпеть не мог, и пение. Учитель пения Дмитрий Яковлевич Сычев, игравший на скрипке, организовал отличный хор. Из‑за отсутствия слуха и голоса я в хоре петь не могла, но на спевки ходила с удовольствием.
Читала я много, без всякой системы, без разбору все, что попадалось под руку. Библиотек не было, о покупке книг не могло быть и речи, покупать было негде, да и не на что. Книги можно было доставать только в домашних библиотеках в семьях, где они сохранились.
— Дай почитать, — с такой просьбой обращались мы друг к другу и никогда не знали отказа. Не помню случая, чтобы кто‑нибудь не вернул взятую книгу.
О, миллион томов, дремлющих на стеллажах и в книжных шкафах в наши дни! Каким несметным сокровищем вы были бы тогда!
Советская детская литература в ту пору еще не народилась, поэтому мне довелось прочитать много книг, авторов которых теперь никто не помнит и, может быть, никогда не вспомнит, среди них были: «Сказки» румынской королевы Кармен Сильвы, «Сонины проказы» и «Примерные девочки» графини де Сюгер, «Маленькие женщины» и «Маленькие мужчины» Луизы Олькот, «Маленький лорд Фаунтлерой» Бернета. Из русских писательниц, очень читаемых в то время, назову В. Желиховскую, Кл. Лукашевич и, уж конечно, Лидию Чарскую, героинями книг которой были кавказская княжна Джаваха, институтки, гимназистки и пр. Она написала баснословное количество произведений, среди которых были исторические романы, например «Газават» о священной войне кавказских народов против русских. Имам Шамиль и его мюриды были представлены как защитники свободы Кавказа.У старичка‑букиниста, разложившего свой товар на каменной ограде Нового собора, стоявшего тогда на углу Большой Садовой и Большого проспекта, я увидела пухлую книгу с картинками в картонном переплете, и у меня разгорелись глаза, это был роман Чарской «Паж цесаревны» о восшествии на престол императрицы Елизаветы Петровны. Не помню, как я достала требуемые пятьдесят копеек, для меня тогда большие деньги, но книгу купила и прочла не отрываясь. Я читала на подоконнике до полной темноты, пока буквы не слились совершенно, потом при свете коптилки, дочитывала утром, как только рассвело.
Книги Чарской были настоящей макулатурой, но если вспомнить, что мне было неполных десять лет, то это увлечение можно простить. Как ни плохи были названные мною книги в художественном отношении, но ничему дурному они не учили.
Л. Чарская пережила революцию. Ее пытался привлечь к работе в детских журналах С. Маршак, но безуспешно. Рабочие подростки сильно смахивали на институток. Ее имя упоминает в своих дневниках начала 1920‑х годов К. Чуковский, который старался выхлопотать для нее пенсию, но так ничего не добился.
Примерно в 1921 году открылась городская библиотека в небольшом здании на углу Дмитровской улицы и Казанского переулка, мама по моей просьбе записалась, а я стала брать книги по ее абонементу. Завоевав расположение библиотекарши тем, что я переписывала название книг с книжных формуляров в читательские, я получила доступ в книгохранилище. Я ходила в эту библиотеку до окончания школы. Библиотека была укомплектована изданиями дореволюционных лет, собраниями сочинений русских классиков, комплектами журналов, таких как «Русское богатство». Полагаю, что все прочитанное за эти годы формировало мой литературный вкус, под влиянием прочитанных книг складывалось отношение к жизни, людям и событиям.
Обладая хорошей памятью и способностью перечитывать одну и ту же книгу по многу раз, я многое запомнила на всю жизнь. Назову из этого списка только несколько редко упоминаемых теперь произведений: «Без семьи» Мало, «Хижина дяди Тома» Бичер‑Стоу, «Рассказы о животных» Сетон‑Томпсона. Из числа писателей старшего поколения, очень читаемых в 1920‑х годах, я назову крупного русского писателя‑гуманиста В. В. Вересаева, творчество которого мы и по сей день знаем далеко не полностью. Его роман «В тупике» о судьбах русской интеллигенции в Крыму в начале революции не переиздавался шестьдесят лет.
Большое место в моем чтении было отдано поэзии. Не говорю о Пушкине, Лермонтове и Некрасове, спутниках до конца дней моих. Я поглощала неимоверное количество стихотворных строк, которые легко запоминались, утрамбовывались и застревали в памяти надолго.
В ту пору все современные поэты рассортировывались по рубрикам, каждой рубрике присваивался ярлык и давались соответствующие оценки. Маяковский и Асеев — футуристы, Безыменский, Жаров, Казин, Герасимов — пролетарские поэты, Есенин, Клюев, Орешин — крестьянские поэты, Блок — символист, Бальмонт и Северянин — декаденты и т. д. Те поэты, которые не влезали в рубрику, считались «попутчиками», те, кого нельзя было причислить к «попутчикам», исчезали на долгие годы совсем.
Особый восторг вызывала у меня «Песнь о железе» М. Герасимова:
В железе есть стоны,
Кандальные звоны
И плач гильотинных ножей,
Ружейные пули
С жужжаньем блеснули
На гранях земных рубежей,
В железе есть зовы,
Звеняще‑грозовы и т. д.
Стихи крестьянского поэта П. Орешина распевали:
Ой, цвети, кудрявая рябина,
Наливайтесь гроздья соком вешним,
Я вчера у дальнего овина
Целовалась с миленьким нездешним!
У меня был толстый блокнот, куда я записывала прочитанные книги, отмечая значками мою оценку. Какая там была каша‑мешанина, трудно себе представить! Во всем этом сумбуре мне предстояло разобраться много позже, но благодарная память сохранила подлинные ценности, отсеяв мелкое, временное и случайное.
Существовал также, как теперь говорится, детектив — тоненькие книжечки, «выпуски» похождений сыщиков Ната Пинкертона и Ника Картера, но этим жанром я не интересовалась.
Посещать собрания РАПП (Российской ассоциации пролетарских писателей) я начала примерно с пятого класса. Председателем ростовской организации РАПП был поэт В. Киршон, очень красивый молодой человек, чья пьеса «Константин Терехин» шла в местном театре. Эта очень слабая пьеса была посвящена половым отношениям в среде молодежи и пользовалась большой популярностью. На собраниях выступали, главным образом, поэты, но, увы, ни одного имени, ни одной строчки память не сохранила. Единственным воспоминанием о ростовском РАППе осталась книжка стихов В. Жака.
На одном из собраний я слышала А. А. Фадеева. Худощавый, белокурый, в белой рубашке с закатанными выше локтя рукавами по тогдашней манере, он читал в зрительном зале Драмтеатра главы из повести «Разгром». Народу было мало, чтение не произвело на меня особого впечатления.
Приезд в Ростов в 1926 году Маяковского стал бурным и памятным событием не только литературного плана.
В день его приезда в водопроводную сеть города попали нечистоты из канализации, что вызвало вспышку брюшного тифа. Осторожный поэт умывался нарзаном. Залы, где он выступал, были битком набиты слушателями, билеты были дорогие, и достать их было трудно. Я слышала его раза три и в зал проходила с помощью мальчиков‑соучеников.
Маяковский только что приехал из Америки, читал «Мое открытие Америки», «Как делать стихи?» и «Стихи об Америке».
Выходя на эстраду, подчеркивая рабочую атмосферу, он снимал пиджак, вешал его на спинку стула, оставаясь в американском пуловере (по‑ростовски — полувере), и начинал говорить, отвечал на записки, выкрики из зала, шум был страшный. Потом он начинал читать, и все смолкало, свидетельствую: Маяковский был настоящим трибуном и превосходным чтецом. Высокий, широкоплечий, с необыкновенно выразительным лицом, великолепным голосом, он подчинял себе орущий и бушующий зал. Особенное впечатление на меня произвело чтение третьей части поэмы «Облако в штанах»:
Мама!
Ваш сын прекрасно болен
Мама!
У него пожар сердца…
В антракте Маяковский выходил в фойе и толстой американской ручкой «Паркер» раздавал автографы. На последние десять копеек я купила тоненькую книжицу «Про это», пробилась сквозь толпу и, вынырнув у него из подмышки, протянула книжку ему. Он посмотрел на смешную девчонку, полностью написал имя и фамилию и нарисовал цветочек. Книжка у меня не сохранилась.
Маяковский был настоящей жертвой идеологии. Искренне веря, в чем я не сомневаюсь, он написал много низкопробных произведений, недостойных его таланта, и, поняв это, ушел из жизни.