Московский пуримшпиль–1987
Предлагаем вниманию читателей журнальный вариант главы из книги Максима Д. Шраера «Бегство. Документальный роман», которая вскоре выйдет в свет в московском издательстве «Три квадрата».
В 1986 году в СССР оставалось около 1,5 миллиона евреев. Согласно бесстрастным статистическим данным, на протяжении всего календарного 1986 года из страны эмигрировало всего только около 900 евреев. В те дни мы не знали точных цифр, но ясно понимали, что еврейская эмиграция заморожена. Некоторые активисты‑диссиденты, желая улучшить и изменить советское общество изнутри, уже начали примерять розовые очки горбачевских реформ. В отличие от диссидентов, от наступающего 1987 года ветераны‑отказники не ждали ничего, кроме воли и свободы. Хотя перестройка постепенно набирала обороты, перспективы еврейской эмиграции пока не улучшались. Сам воздух бытия был пропитан тревогой, горечью, неуверенностью в завтрашнем дне, а порой и самым настоящим страхом. И на этом сумрачном фоне Пурим 1987/5947 года остался в памяти яркой, красочной картиной. Сезон праздника Пурим запомнился мне как один из самых светлых и праздничных, карнавально‑феерических эпизодов за все годы пребывания в отказе.
Еврейский праздник Пурим — это праздник избавления от смерти. Праздник спасения и выживания. История Пурима изложена в книге Эсфири и связана с еврейской жизнью уже после падения Первого храма и начала вавилонского пленения. Во времена, описываемые в книге Эсфири (известной в еврейской традиции как Мегилат Эстер), Вавилоном правит персидский царь Артаксеркс (Ахашверош). В столичном городе Сузы царский визирь Аман затевает заговор, чтобы уничтожить всех евреев‑изгнанников, живущих в подвластных Ахашверошу землях. Но геноциду не суждено свершиться. Коварные планы Амана разрушает еврейка Эсфирь, новая супруга царя (Ахашверош не ведает, что она еврейка). Вместе со своим приемным отцом и двоюродным братом (или дядей) Мордехаем, царским придворным, Эсфирь спасает свой народ от погибели. Справедливость торжествует, и Амана заслуженно казнят. Среди традиций Пурима особое место принадлежит постановке и разыгрыванию пуримшпиля — пьесы‑капустника, основанной на ключевых мотивах этой древней истории о прекрасной Эсфири, зловещем Амане и мудром и предприимчивом Мордехае. В пуримшпилях сплетаются легенда и память, возрождаются тысячелетия еврейской истории.
Для советских евреев послевоенных лет ассоциации с вавилонским пленением заключали в себе глубокий исторический смысл. С самого детства я слышал от отца, как его бабушка по отцу, бывало, шутила: «У нас с Йоселе общий день рождения». (Родилась она в декабре, а под Йоселе подразумевала Иосифа Сталина.) Прапрабабушка Фаня Абовна пережила Сталина на десять лет, а день его смерти считала днем избавления для советских евреев, которым грозила неминуемая гибель от руки тирана. Прабабушка имела в виду государственную антисемитскую кампанию, которая развернулась в последние годы жизни Сталина и увенчалась так называемым «делом врачей». К моменту смерти Сталина, 5 марта 1953 года, многие советские евреи ожидали депортации в отдаленные районы страны и опасались худшего. Для меня, выросшего в отказе, история Пурима — история чудесного избавления от грядущей смерти благодаря вмешательству Высших сил — обладала конкретной значимостью. Мы смотрели пуримшпили в переполненных советских квартирах и снова и снова переживали победу евреев над древними врагами, мечтая о собственном избавлении. Мечтали о бегстве из советского Вавилона.
В конце января 1987 года театральный коллектив, состоявший в основном из отказников, предложил моему отцу, Давиду Шраеру‑Петрову, сочинить пуримшпиль. Этой неофициальной труппой руководил харизматичный человек по имени Роман Спектор. Сам он выступал во второстепенных ролях и называл себя «играющим режиссером». Спектору было за тридцать, высокий, жилистый, с копной непокорных черных кудрей, курчавой бородой и сверкающими антрацитовыми глазами. Режиссер и его труппа обратились к моему отцу, потому что он был профессиональным литератором с опытом театральной работы, ветераном отказа, автором романа‑эпопеи о еврейском Исходе из СССР, поэтом, не раз писавшим тексты для эстрады. Помню, как Спектор и два ведущих актера труппы впервые пришли к нам домой. «Нам нужно нечто большее, чем просто русифицированный пересказ библейской истории Пурима, нашпигованный песнями на идише и иврите», — сказали они. И действительно, такого рода пуримшпилей‑пересказов существовало немало, это был заезженный вариант. А труппе Романа Спектора хотелось поставить новый, оригинальный пуримшпиль, пропитанный политическими реалиями, дышащий перестроечной Москвой 1987 года. «Вот тогда наша постановка будет отличаться от всех остальных, которые подпольно идут в городе». Спектор и его соратники попросили отца написать искрометный, злободневный текст. Спектор упомянул странствующие труппы итальянской комедии дель арте, приезжающие в очередной город. Сначала они выясняли все самые свежие местные новости, в том числе и политические, а потом в костяк пьесы быстрехонько вписывали факты, слухи‑пересуды, детали местного колорита. Зрители смотрят — и узнают самих себя. Подобного эффекта желали Спектор и его коллеги: чтобы в пуримшпиле говорилось и о горбачевской политике, и о настроениях, витающих среди отказников. Отец отнесся к пожеланиям Спектора очень серьезно — так, будто к нему обратилась не полупрофессиональная неофициальная труппа, а один из ведущих московских театров. Пуримшпиль он написал в рекордно короткий срок, за две недели, и труппа сразу же приступила к репетициям.
Мне невероятно повезло. Судьба подарила мне возможность наблюдать изнутри за тем, как создавался наш пуримшпиль. Пока отец писал пьесу, мы почти каждый день обсуждали с ним ход работы. Отец с самого начала решил сдвинуть и расширить исторические рамки и перенес действие пьесы из древней империи Ахеменидов в некую вымышленную тоталитарную империю, переживающую болезненное рождение реформ. Да, разыгрываемые на сцене реформы несколько напоминали ранний период перестройки Горбачева, но отец так изобретательно смешал реалии современной Москвы и древних Суз, что тогдашние зрители отдавались театральному зрелищу, не забывая о реальности отраженного в спектакле. Мне в отцовском пуримшпиле больше всего остального нравились частушки, которые он сочинил для царицы Вашти (предыдущей жены Ахашвероша) и для злодея Амана. На импровизированных сценах московских квартир герои пуримшпиля распевали частушки или в сопровождении клезмерского оркестра, или просто под гитару. В сочиненных отцом частушках и куплетах оживала недавняя история об избиении еврейских женщин на центральной улице Москвы. Пожалуй, самой смешной была частушка про известного американского телеведущего Фила Донахью, который приехал в Москву в январе 1987 года, чтобы отснять несколько эпизодов для своей телепередачи. На потеху всем — особенно отказникам, открыто бросившим вызов советской системе, — Донахью тщетно пытался отыскать светлую сторону в любом поступке властей.
Еще во время репетиций я успел близко познакомиться с участниками труппы. Большинству актеров и музыкантов было около тридцати лет. Труппа Спектора состояла в основном из отказников, хотя премьер труппы, Александр Островский, блистательно игравший царя Ахашвероша, отказником не был. За март‑апрель 1987 года я посмотрел наш пуримшпиль десяток раз, не меньше. Если отец по какой‑то причине не мог пойти на спектакль, я отправлялся в качестве его представителя, а иногда со мной за компанию на представления ездил Макс Муссель. Это была замечательная группа друзей и единомышленников, на удивление свободная от ревности и яда, которыми обычно напитана театральная жизнь. Помимо темпераментного «играющего режиссера» Романа Спектора и весельчака Александра Островского (Ахашвероша), в труппу входили брат и сестра Щеголевы — Лев (игравший Амана) и Ирина (исполнявшая роль Эсфири). Лев был еврейским борцом‑маккавейцем с сердцем русского гражданского поэта. Ирина, звезда нашего пуримшпиля, была классической ашкеназской красавицей. Самой молодой в труппе оказалась моя ровесница, пианистка Надя Ильина — дочь наших друзей‑отказников Павла Ильина и Микаэллы Коган. Надя, бледная, веснушчатая, рыжегривая, играла царицу Вашти и мастерски исполняла сатирические частушки («Я танцую и пою, / Я евреев не люблю. / Вся ихняя нация / За демократизацию»). Помимо Нади Ильиной, в труппе были и другие музыканты: скрипачка Алла Дубровская, без которой в пуримшпиле не зазвучали бы ни жалобные, ни веселые еврейские мелодии; гитарист и бард Александр Ланцман (он же Мордехай и руководитель еврейского оркестра); гитарист Александр Межиборский и Феликс Абрамович, который играл на мелодике и тамбурине. Кроме них, роли террористов‑охранников исполняли Геннадий Милин и сам Роман Спектор. Таково было ядро труппы, а вокруг него образовалась группа поддержки, в которую входили родственники актеров и музыкантов, разнообразные поклонники и поклонницы. На очередной спектакль мы обычно ездили целым табором, как настоящая странствующая труппа. Добирались на метро, на такси, автобусом, троллейбусом — когда как получалось. Возили с собой поклажу — баулы с костюмами и бутафорией, музыкальные инструменты в потертых футлярах. Приезжали заранее, чтобы приготовить декорации и бутафорию, подкрепиться снедью, привезенной с собой, или тем, чем угощали хозяева. Частенько задерживались и после представления — пели, кутили, общались. Эти счастливые минуты и часы богемной жизни… Но ни выпивка, ни случайный поцелуй, соленая шутка или строчка из любимого поэта не давали позабыть, что наше товарищество отказников недолговечно. Братство наше распадется, как только его участники получат долгожданное разрешение и уедут из России навсегда. Кто в Израиль, кто в Америку, а кто куда еще….
Эти пестрые сборища, еврейские спектакли в жарко натопленных квартирах. Распахнутые окна. Внутри Пурим и Вавилон, а за окном советская улица… И никогда не знаешь, кто окажется среди зрителей, кроме самих отказников. Друзья друзей приглашали знакомых и приятелей. Нередко приходили иностранцы — активисты еврейского движения, американские студенты и профессора‑русисты, приехавшие на семестр поучиться в Москве. Попадались и совершенно случайные иностранцы, кем‑то и зачем‑то приглашенные полюбоваться на «Soviet underground scene», словно в зоосад или паноптикум. На пуримшпили стекались причудливые местные персонажи. Бывали на квартирных спектаклях и богемные художники, и насупленные пожилые молчуны в шляпах, и надушенные дамы, обвешанные драгоценностями. На одно из представлений отец пригласил нашего друга Генриха Сапгира, поэта и драматурга, и двух американских студенток, знакомых наших американских друзей, одетых в короткие юбки и дымчатые колготки, и мы вместе ехали в переполненном, душном троллейбусе, переговариваясь на смеси русского с английским. В другой раз на одной из квартир какой‑то застенчивый юнец принял меня за иностранца и под конец спектакля шепотом спросил:
— А вы по‑русски вообще не говорите?
Я поперхнулся от смеха, потом ответил:
— Да я русский, то есть еврей.
А был еще случай, когда я пригласил на спектакль своих американских сверстников Джейми и Бетси Купер, причем представление давали в каком‑то привилегированном доме неподалеку от Пушкинского музея. Мы встретились у станции метро «Кропоткинская», названной в честь знаменитого анархиста князя Кропоткина. Пришли по указанному адресу, позвонили в дверь. Нам открыла похожая на Раневскую суровая еврейская дама, вернее, приотворила дверь на цепочку и долго не впускала нас, пока я не растолковал ей, что я — сын автора пьесы.
— А эти двое кто? — вопросила она, вперив взгляд в уроженцев Висконсина, которые выглядели очевидно не по‑советски.
— А это, мадам, со мной. Гости из Америки… — ответил я, почти не сдерживаясь.
— Слишком много развелось иностранцев, по моему разумению, — проворчала хозяйка и наконец‑то соблаговолила впустить нас в квартиру.
И, наконец, был случай совсем анекдотический: мы с Максом Мусселем приехали на очередной спектакль, а хозяин квартиры, инженер с козлиной бородкой, который заставлял своих детей дома говорить исключительно на иврите, объявил нам, что вход только для тех, кто твердо намерен ехать в Эрец‑Исраэль.
Во время сезона Пурима–87 и разъездов по городу я насмотрелся на самых разных советских евреев. Попадались отказники с пятнадцатилетним стажем, столь бескомпромиссные в своем решении ехать только в Израиль или настолько истово соблюдавшие иудейские религиозные обряды, что с ними трудно было вести непринужденные разговоры. Встречались и люди, которые, долгие годы проторчав в отказе, испытав на своей шкуре государственную антиеврейскую политику, продолжали считать Израиль репрессивным государством и мечтали об американском Эльдорадо. Поскольку мои ближайшие друзья были евреями, но при этом не принадлежали к кругу отказников, то для меня из всех этих встреч под знаком Пурима особенно важны оказались беседы с теми, кто все еще колебался и пока не принял окончательного решения уехать. Сколько советских евреев хотели эмигрировать или подумывали об эмиграции? Тысячи тех, кто сомневался? Сотни тысяч тех, кто сознавал свое еврейство и стремился уехать? Наконец, мне встречались и такие (среди них оказывались не только люди старшего поколения, но и мои ровесники), кто утверждал, что и мыслить не может о разлуке с Россией, но при этом жаждал открыто и свободно выражать свое еврейство.
Между тем в отказнической среде множились слухи о том, что будто бы из Израиля тайно поступают средства на содержание труппы отказников или даже целого независимого театра. Слухи эти были не новы. На протяжении более двадцати лет интеллектуальную жизнь еврейского движения в Советском Союзе определяли две ведущие силы. «Политики» твердо стояли на позициях сионизма и алии (репатриации в Израиль). «Тарбутники», или «культурники» (от ивритского слова «тарбут»), предавались фантазиям о еврейской автономии и о возможных путях возрождения еврейской общинной жизни в России. Когда весной 1987 года горбачевские реформы перешли из стадии предположений в стадию расположений, резко увеличилась вероятность того, что шлюзы еврейской эмиграции приотворятся (или даже откроются). В то же время в воздухе витало ощущение, что реформированное советское правительство пожелает смягчить или упразднить государственные антиеврейские ограничения. Может статься, горбачевский режим наконец‑то даст зеленый свет еврейской религиозной и культурной жизни? «Но ведь эмиграцию‑то вряд ли разрешат сразу», — рассуждали «культурники». И добавляли: «А может быть, нам, по крайней мере пока, временно, воспользоваться моментом и побороться за создание в России еврейской автономии?»
К концу сезона пуримшпилей к отцу неожиданно приехали двое участников труппы — брат и сестра Щеголевы. Это было поздно вечером. Мы с мамой пили чай на кухне. В форточку врывались апрельские ароматы весны и влажной земли.
— Мы слышали… точнее, нам сказали, что планируется создание театра, — выдавил набыченный Лев Щеголев.
— И якобы руководителем театра будете вы, — с горечью добавила Ира Щеголева. — Нам сказали, что это будет уже не наша труппа, а «Театр Давида». А ведь с нами даже не посоветовались!
Слова актеров привели отца в замешательство. Он сам не был в курсе планов «Театра Давида», в чем и заверил брата и сестру, приехавших по поручению всей труппы.
Прошло еще дня два, и к отцу с разговором приехал Юлий Кошаровский. Этот визит уже не был полной неожиданностью, хотя самого Кошаровского окружала аура таинственности. По профессии он был инженером‑электриком, долгие годы нелегально преподавал иврит, в отказе пребывал еще с начала 1970‑х годов. Кошаровский был худощав, элегентно одет, немногословен, и если уж говорил, то всегда остроумно и решительно, — отточенными, изящными фразами. Он был моложе моего отца на пять лет и входил в костяк лидеров отказнического движения. В противоположность бывшему узнику Сиона Владимиру Слепаку, с которым мы с родителями близко общались в 1985–1987 годах, Кошаровский не принадлежал к категории бойцов на баррикадах. Он представлял собой закулисного, тайного вождя, негласно возглавлявшего акции протеста и демонстрации отказников. Разговор Кошаровского с моим отцом происходил за закрытыми дверями в кабинете отца. Потом они вышли прогуляться на улицу, а когда возвратились, вид у отца был подавленный. Я присоединился к их разговору в прихожей, минуту‑другую мы беседовали на посторонние темы. Почему‑то отчетливо помню, что Кошаровский поинтересовался, как у меня дела с учебой и упомянул своего сына. Сын его был моложе меня, кажется, еще учился в старших классах.
— У него одна, но пламенная страсть, — произнес Кошаровский, слегка перефразируя известные строки Лермонтова.
— Эрец‑Исраэль? — спросил мой отец.
— Нет‑нет, — с бледной полуулыбкой отвечал Кошаровский. — Компьютеры.
Он ушел, а мы с отцом чуть погодя отправились на ежевечернюю прогулку. Мы шли мимо железной ограды госпиталя КГБ и мимо роддома номер 26, где я появился на свет почти за двадцать лет до описываемых здесь событий. Отец рассказывал мне о ходе беседы с Кошаровским. Сначала Кошаровский с большим уважением говорил о творчестве отца и о его пьесе‑пуримшпиле. У него к тому времени уже был экземпляр недавно изданного в Израиле сборника «В отказе», в котором была опубликована первая часть романа «Герберт и Нэлли». Писателю‑отказнику, такому, как мой отец, нужна поддержка, сказал Кошаровский. Не согласится ли отец возглавить еврейский театр? Настоящий, с регулярными постановками и расписанием спектаклей? Может быть, отец напишет новые пьесы на отказнические темы? Все это звучало очень заманчиво, но отец напомнил Кошаровскому, что локальная еврейская автономия — вовсе не конечная цель отказников.
— А если на время, пока мы все еще сидим в отказе? — осведомился Кошаровский.
— Ну разве что на время, — допустил отец.
Тогда Кошаровский спросил отца, согласился бы он остаться в России и работать руководителем нового еврейского театра, даже если бы он получил разрешение на выезд.
— Нет, оставаться в России я не хочу, — ответил отец. — Я хочу уехать отсюда и вытащить свою семью.
— Вы поедете в Израиль? — теперь уже в лоб спросил Кошаровский.
Отец почувствовал, что его загоняют в угол. И у него, и у мамы были в Израиле близкие родственники — два родных дяди, двоюродные братья и сестры. Он напомнил об этом Кошаровскому, а потом добавил, что решение ехать или не ехать в Израиль — это решение нашей семьи и только нашей семьи, и мы примем его все вместе, втроем. И что он не может гарантировать ни Кошаровскому, ни кому‑либо еще, что мы поедем в Израиль. Кошаровский молча кивнул, показывая тем самым, что разговор окончен.
Последнее представление сочиненного отцом пуримшпиля состоялось у нас дома. Был солнечный апрельский день, по мостовой бежали ручейки талой воды, переливаясь стеклярусным блеском. Из спальни родителей вынесли всю мебель, кроме встроенных шкафов. Окна открыли нараспашку, и шоколадно‑коричневые шторы с узором из голубых гардений колыхались на ветру. Задернутые шторы служили фоном спектакля, закрывая вид из окна на задний двор нашего дома, кривые сосны и чугунную остроконечную ограду Института атомной энергии.
В комнату набилось человек пятьдесят. Спектакль заснял на видео молодой американский дипломат, мускулистый, рыжеволосый, с длинными белесыми ресницами. Такие нередко работают в секретных службах. Его молодая жена восторженно рассказывала отказникам о том, какой роскошный выбор товаров ждет их в американских супермаркетах. Уже потом, в Америке, нам передадут кассету с видеозаписью пуримшпиля, которая сохранилась в нашем иммигрантском семейном архиве. Когда на экране актеры кланяются публике, публика аплодирует и моего отца вызывают на сцену, я начинаю задыхаться от слез. На отце небесно‑синий костюм, синяя бархатная ермолка и очки в тяжелой роговой оправе. Вместе со всей труппой он отплясывает фрейлехс и по‑шагаловски взлетает над паркетом спальни, превращенным в сцену. Отец измучен годами травли и отказа, но среди этих молодых еврейских актеров и музыкантов он кажется невероятно счастливым. Он танцует сначала с Эсфирью, потом с царицей Вашти и целует актеров и актрис на сцене, будто родных детей. Отказник, сочиняющий пьесы для отказников; танцующий изгой‑отказник среди танцующих детей отказа.