Между Воландом и Кантом, или О правдивости художественной прозы
…Ведь я хочу только одного — быть понятым.
И. Кант. Предисловие к «Критике практического разума»
Но предложение отправить Канта в Соловки не только не поразило иностранца, но даже привело в восторг. — Именно, именно, — закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал, — ему там самое место! Ведь говорил я ему тогда за завтраком: «Вы, профессор, воля ваша, что‑то нескладное придумали! Оно, может, и умно, но больно непонятно. Над вами потешаться будут».
М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»
Беседа Воланда с Кантом — не вымысел и не фантазия, а сущая правда. И за завтраком они сидели, и о философии беседовали. Говорили о только что вышедшей «Критике практического разума» и о счастье. «Блаженства нельзя достигнуть в этом мире под именем счастья», — уверял Кант. Ведь счастье — «это такое состояние разумного существа в мире, когда все в его существовании происходит согласно его воле и желанию». Воля свободна и следует заповедям, а счастье повинуется законам природы, незнакомой с моралью. Мы можем быть сколь угодно праведны, но это не спасет нас от сумы и тюрьмы. Творец не награждает за праведность и не наказывает за преступления. Если бы дело обстояло иначе, мы стали бы автоматами: исполнил заповедь — получи награду, нарушил — получи наказание. Покой мы находим в сознании собственной праведности, но счастья это не приносит. Пушкин, «поклонник Канта и поэт», перевел стихами: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». На этом свете нет. На том свете, может, и есть, но наверняка знать об этом нам не дано. И вообще о будущем знать не дано, чтобы воля оставалась свободной, чтобы не стать нам автоматами. Таково шестое доказательство бытия Бога, упомянутое Воландом в разговоре на Патриарших прудах. Именно по поводу этого доказательства Иван Николаевич Бездомный «неожиданно бухнул»: «Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки!»
«Вы, профессор, воля ваша, что‑то нескладное придумали! Оно, может, и умно, но больно непонятно. Над вами потешаться будут», — сказал Воланд Канту за завтраком. Философ же в сердцах ответил: «…Ведь я хочу только одного — быть понятым!» Мы должны признать, что эта беседа, столь же остроумная, сколь и поучительная, — только пересказ библейской книги Иова. Воланд, которого звали тогда Сатан (или Сатана в арамейском произношении), призывал Б‑га проверить праведность праведника. Ведь Иов праведен только потому, что Б‑г благословил его богатством и детьми. А обязан быть праведным «даром» (хинам). Когда же Иова лишили богатства и детей, он выступил с речью на тему «на свете счастья нет». Иначе говоря, кантовская «нескладная» теория была придумана и опробована Воландом задолго до беседы с профессором. Тогда за завтраком Воланд лишь посмеялся над наивным немцем, а ведь мог и обвинить его в плагиате и привлечь к суду. Канту пришлось бы несладко, как пришлось несладко Мандельштаму в аналогичном случае. И вот его стенания из «Четвертой прозы» в подражание Иову:
Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен и проштемпелеван собственной фамилией. Когда меня называют по имени‑отчеству, я каждый раз вздрагиваю — никак не могу привыкнуть — какая честь! Хоть бы раз Иван Моисеич в жизни кто назвал!.. Эй, Иван, чеши собак! Мандельштам, чеши собак! Французику — шер‑мэтр, дорогой учитель, а мне: Мандельштам, чеши собак! Каждому свое. Я — стареющий человек — огрызком сердца чешу господских собак — и все им мало, все им мало…
А если мы всмотримся в текст «Четвертой прозы» внимательно, то из‑за хвостиков слов нам подмигнет Фагот‑Коровьев, безработный регент, мрачный рыцарь из свиты Воланда:
Бородатые студенты в клетчатых пледах, смешавшись с жандармами в пелеринах, предводительствуемые козлом регентом, в буйном восторге выводя, как плясовую, вечную память, вынесут полицейский гроб с останками моего дела из продымленной залы окружного суда.
И приперся регент‑козел без всякого на то права в Дом писателей. Вместе с котом‑бегемотом и примусом. «Было дело в Грибоедове», в Доме Герцена на Тверском бульваре. Мандельштам (в «Четвертой прозе») хотел всех писателей «посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда». И истерика Мандельштама, и его жалобы в жанре Иова, и его «Четвертая проза» с Домом Герцена и Фаготом‑козлом — все внутри романа Булгакова, как орешек внутри скорлупы. Поэт не действует, а только страдает; действие разворачивается вокруг него. Он — автор романа в романе. Он — «Мастер». Даже Воланд звонил Пастернаку, чтобы спросить: «Но ведь он же мастер, мастер?» Анна Ахматова об этом свидетельствует в листочках из дневника. Пастернак якобы ответил: «Это не имеет значения». Воланда звали Сталин.
* * *
Двадцать пять лет назад мне повезло. Жизнь моя качнулась вправо, когда жизнь многих других качнулась влево. Тогда и состоялся памятный разговор в особняке стиля ар‑нуво на Патриарших прудах. Мой собеседник был талантлив и молод. Грассирующим голосом он говорил мне то, что человек попроще не сумел и не решился бы сказать. «Для вас Советский Союз, — говорил он мне, — это империя зла. А для меня — Родина. В Советском Союзе я стал бы академиком, получал бы продукты из распределителя, лечился бы и умер в отдельной палате. У меня забрали все это». Он не был антисемитом и ко мне относился снисходительно, но знал мою чуждость, мое еврейство. Он умер рано, не успев достроить свой философский миф.