Илья Дворкин: «Все значительное рождается, когда есть много людей»
Илья Дворкин, создатель и ректор Петербургского еврейского университета, — о происхождении российской иудаики из позднесоветских неформальных академических сообществ, о первенстве Петербурга в этом процессе и о разобщенности российского еврейства.
«Еретиков у нас своих хватает, так что ты лучше будь евреем»
Я пришел к еврейству исключительно по философским причинам, и, думаю, я не являюсь исключением в этом плане. А может, и являюсь.
Изучая физику и философию, году в 1978‑м я пришел к философской религии, к монотеизму и к Библии, а потом из всех авраамических религий выбрал иудаизм. Поначалу я больше исламом интересовался и дружил с православными. Один из моих ближайших друзей был учеником нынешнего патриарха Кирилла в питерской Духовной академии. Я был в этот круг вхож и общался с христианскими теологами и иерархами разного ранга. И вот они объяснили, что мне предпочтительнее оставаться евреем. Хотя сам я этого совершенно не осознавал. Один мой друг сказал, что, мол, еретиков у нас своих хватает, так что ты лучше будь евреем. То же самое мне заявили и мусульмане. Я много путешествовал по Средней Азии, и у меня до сих пор осталось много друзей‑суфиев. И они мне сказали, что это большой стыд и позор, что я не знаю Тору. Тогда я начал серьезно читать — по‑русски, естественно, — Библию. Я счел Новый Завет приключенческой историей — трагической, но не слишком серьезной. Что касается иудаизма, то о нем я вообще никакого понятия не имел. Я начал что‑то читать, изучать, и году в 1981‑м я сам пришел к иудаизму, сам прошел все операции, которые полагается пройти, и был один абсолютно.
Ведь в Ленинграде все было иначе, чем в Москве. В Москве была некая непрерывность, потому что Москва больше. Есть экспоненциальная зависимость от численности общины. В Москве всегда, даже в те годы, когда я начал этим интересоваться, были сотни людей. А в Питере были единицы — около 10 молодых людей, все они пришли к иудаизму с идеей уехать в Израиль. Пришли они своими путями и не составляли единой компании.
«В физике есть проблемы — философского характера»
Мои первые религиозные откровения были связаны с теоретической физикой, с теорией относительности — с такими вещами.
Лет в 13–14 я понял, что хочу заниматься теоретической физикой. И к 15 годам я был уже почти готовым физиком. Но еще в школе я понял, что в физике есть проблемы — философского характера. Поэтому, поступив в Политех, я стал не физикой заниматься, а философией, и не там, а с книгами.
Я не ушел от физики, я по сей день ею продолжаю заниматься в той степени, в какой это возможно. А я считаю, что это почти невозможно, потому что глубоко убежден в том, что физикой нужно заниматься, когда тебе 20 лет, максимум — 25. Эйнштейн до 30 лет сделал все свои великие открытия, а потом всю жизнь пытался что‑то создать, но у него ничего не получилось. Я не ушел, но перешел от физики к философии, к философским проблемам, и в 20 лет начал фундаментально изучать философию. Причем физика мне в этом сильно помогла. В Ленинградском университете философию на философском факультете не изучали, а изучали на естественнонаучных факультетах. Стране были нужны физики, а не философы. Там прекраснейшие преподаватели были, совершенно потрясающие. А на философском факультете, может быть, и были неплохие преподаватели, но там были такие жлобы и дубы студенты, что ничего не было возможно. Я походил туда на занятия, но там был такой мрак кагэбэшный, такая тяжелая атмосфера, что больше я туда не стал ходить. А на физическом факультете была, например, моя первая учительница философии Тамара Витальевна Холостова, которой я потом даже посвятил один трактат. Она говорила так: «В современном мире есть марксисты, но я, к сожалению, к их числу не принадлежу. И среди моих знакомых их очень мало. Я — философ‑экзистенциалист». И так далее. Это она говорила перед сотней студентов физфака Ленинградского государственного университета. Я с ней очень подружился, она меня обучала философии Бергсона, классической философии и многому другому.
Таким образом, от физики я перешел к философии, от философии к религии, в религии я придумал себе иудаизм и начал изучать иврит и еврейские тексты.
«Школы по иудаике выросли из тартуских школ»
В 1978 году один мой друг пригласил меня на тартускую школу по семиотике. И я поехал в Тарту. Это была одна из последних из школ по семиотике, которые раньше проходили довольно часто. Мне дико повезло. Я молодой человек, мне 25 лет. А там сидят великие ученые: Лотман, Жолковский — кого там только не было. И они почему‑то меня воспринимают как равноправного коллегу, с которым можно разговаривать, спорить, а не как в Политехе воспринимали как какого‑то мальчика. Это меня совершенно поразило. Меня еще и пригласили прочитать лекции в Тартуском университете — по теории мифа. И я прочитал несколько лекций в 1979 или 1980 году.
Тогда же я стал одним из инициаторов семинара по семиодинамике — динамике знаковых систем — при Союзе молодых ученых в Ленинградском госуниверситете. Этот семинар действовал с 1979 по 1983 год. В 1983 году семинар разогнали с колоссальным шумом, отстранили от работы всех преподавателей университета, которые участвовали в этом семинаре, арестовали сборник трудов семинара.
К 1984 году в моей академической деятельности был пик. Меня пригласила в аспирантуру замечательный историк философии Пиама Павловна Гайденко. Это была уже третья или четвертая аспирантура в моей жизни — невозможно было учиться в аспирантуре, находясь под колпаком КГБ, как я находился. В те годы у меня было определенное имя в узких кругах советских ученых, которые занимались гуманитарно‑естественнонаучной деятельностью. Я участвовал в теорклассификационном движении, теорбиологическом движении, в движении, связанном с философией. Я близко дружил с двумя очень крупными философами: Владимиром Соломоновичем Библером и Георгием Петровичем Щедровицким. Мы друг к другу очень хорошо относились, но я пришел к ним как бы со своей философией, поэтому не считаю себя их учеником в полном смысле, хотя, конечно, они мне очень много дали. Познакомился я с ними на школах.
После тартуской школы было еще очень много школ: по теорбиологии, по теории классификаций — всякие такие школы. Они были построены по одной и той же схеме. Туда приглашали нескольких выдающихся, не очень стандартных, не очень принятых в советском режиме, но абсолютно фантастических ученых — вроде Щедровицкого, Василия Васильевича Налимова. И вокруг них выстраивалась куча молодежи.
Кстати, стилистика отношений, атмосфера этих школ была унаследована школами по иудаике, которые, в общем, выросли из тартуских. Первые школы по иудаике мы начали делать в 1990 году. «Сэфер» возник уже потом. И люди, которые московские школы по иудаике создавали, это люди того же круга — из тартуско‑московской семиотической школы. Круг советской гуманитарной и естественнонаучной интеллигенции.
«Это моя беда, это одно из несчастий моей жизни»
Я занимался украинскими кладбищами начиная с 1985–1986 года. Это моя беда, это одно из несчастий моей жизни, что я не смог устоять и стал ими заниматься! Потратил на какие‑то кладбища массу времени вместо того, чтобы заниматься чем‑то одним, чем‑то философским.
История простая. Один ленинградский человек по имени Саша Окунь, который оказался братом Лукина, перевел на русский язык хасидские истории Эли Визеля. Его перевод ходил в машинописных распечатках, мне они попались в руки в начале 1980‑х. Окунь, который больше художник, чем переводчик, решил перевести название как «Огонь и [footnote text=’В 2000 году эта книга в переводе А. Окуня вышла в издательстве «Гешарим» под названием «Рассыпанные искры».’]души[/footnote]». Меня это все очень увлекло, это очень красиво, интересно. И хотя я и не историк, меня заинтересовало, что это за города, о которых там рассказывается, — Меджибож и прочие — где это? И хотя я не москвич, я тоже сноб. Питерские снобы в некотором роде не уступают московским. Украина для меня была вообще за Полярным кругом. Белоруссия еще туда‑сюда — оттуда мои предки происходят, а слово «Украина» для меня вовсе ничего не значило. Я взял атлас мира, нашел Меджибож, хотя был уверен, что он в Польше. Взял велосипед, доехал на поезде до Хмельницкого, там сел на велосипед и приехал в Меджибож. И меня, конечно, невероятно потрясло то, что я там увидел в 1982 году. Там еще были евреи. Там, конечно, все было совсем иначе.
Уже побывав в Меджибоже, и Умани, и Черновцах, и Бердичеве, и там и сям, поездив уже по Украине основательно, я осознал, какие сокровища там скрываются. Я совершенно не хотел этим заниматься, но я не мог этим не заниматься. Я просто оказался схвачен этой темой. И тогда, с 1986–1987 года, я начал организовывать экспедиции.
В 1989 году я решил привлечь к очередной экспедиции на Украину молодежь, студентов. Бросил клич в ленинградской Политехе и в других местах. И собралось человек 20. У нас был автобус, он назывался Автомузей, и вот на этом Автомузее мы разъезжали по местечкам. Автомузей принадлежал меджибожскому замку‑музею, с которым у нас были очень близкие отношения. И я решил, что днем мы работаем на кладбище, а вечером что делать? А вечером нужно изучать еврейские тексты. И так мы прожили месяца два. А потом наступила осень, 1 сентября, и мы вернулись в Ленинград. И все говорят: «Что же, мы теперь бросим, не будем ничего изучать?» Я говорю: «Нет, надо продолжать».
Мы пришли к выводу: нужно учиться. Как мы будем читать мацевы, как мы будем интервью брать, если мы не знаем идиша, не знаем иврита? Нужно учиться. И это было одним из моторов создания сначала курсов, потом Еврейского университета.
«Я не создавал еврейский университет — он сам возник»
И тут я вам скажу, кто является автором идеи еврейских университетов. Странным образом, ее автором был некий директор Дома культуры имени Кирова по фамилии Радзевич. Этому директору органы, видимо, сказали: «Ну пусть все эти странные неформалы будут под твоей крышей». И у него в одной комнате заседало общество «Память», в другой — еще какие‑то националисты, по соседству татары, ну и евреям тоже выделили комнатку. Они, видимо, думали в 1989 году, что все это можно держать под контролем.
И товарищ Радзевич говорит мне: «Илья, давайте вы откроете еврейский народный университет. Будет вечерний университет, а вы будете ректором». И дальше меня записали ректором этого еврейского народного университета. Честно говоря, я даже его не создавал — он сам возник — осенью 1989 года. Просто так получилось.
Вначале это были курсы иудаики. Там были студенты, был учебный секретарь, время от времени из‑за границы приезжали какие‑то преподаватели, были регулярные занятия по вечерам, 2–3 раза в неделю. Было очень интересно. Мы так прозанимались весь 1989 год, а летом опять уехали в экспедиции.
А в 1990 году мы получили 450 заявок, был конкурс, пришлось приемную комиссию создавать. Все хотели изучать иудаику, хотя никто не знал, что это такое. Мы повесили большой плакат: «Иудаика — это междисциплинарная наука, объединяющая исторический, филологический и философский аспекты изучения еврейской цивилизации». И все хотели у нас преподавать. К нам пришли лучшие профессора Питера. Вся питерская интеллигентская публика, которая хоть какое‑то отношение имела к еврейской теме, вся она начиная с 1990 года была у нас. И эти годы — 1990‑й, 1991‑й, 1992‑й — это был взлет.
«Возникло бы что‑то в Москве, если бы не было ПЕУ, сказать невозможно»
Когда году в 1991‑м ешиву Штейнзальца в Москве начали вытеснять, потому что она — вне всякого сомнения — являлась самой безумной ешивой мира, Шауль Штампфер говорит: «А давайте мы в Москве тоже создадим университет!» И создали Еврейский университет в Москве (ЕУМ) — по модели Петербургского еврейского университета (ПЕУ). Все это происходило на моих глазах.
В 1992 году все подсуетились в Москве. Я этот процесс наблюдал со стороны, было очень смешно. За несколько месяцев сразу несколько иностранных структур, в том числе Туро‑Колледж и Jewish Theological Seminary, захотели организовать в Москве свои филиалы. В результате в Москве появилось сразу пять еврейских учебных заведений, отношения между ними, конечно же, были так себе.
Но Москва к этой идее пришла не сама. В Москве эта идея возникла, когда наш университет в Питере существовал уже три года, с 1989‑го по 1992‑й, и имел совершенно фантастический рейтинг. Конечно, это был такой самодеятельный университет, скорее, не университет, а курсы, но все же это был крупный проект. У нас было три факультета, два института — институт исследований еврейской диаспоры, который организовывал все экспедиции, и институт проблем еврейского образования, который поставил себе целью создать сеть еврейского образования на территории бывшего Советского Союза. Еще был бейт мидраш — попытка воссоздать штейнзальцевскую ешиву, тоже очень успешный был проект. (В ЕУМе, например, не считали, что надо изучать еврейские тексты, а мы считали, что никакая иудаика без еврейских текстов невозможна в принципе; мы придерживались той точки зрения, что человек, который не умеет читать любой еврейский текст, не специалист по иудаике.) Каждый год мы устраивали 3–4 международные конференции на разные темы. Бар‑Илан ежегодно присылал нам 10 лучших профессоров на месяц. Один Петербургский еврейский университет в 1992 году по масштабам своей деятельности был больше, чем вся иудаика, которая есть сейчас в России. И то, что в Москве все это тоже возникло, это, конечно, естественно, но гарантировать, что это возникло бы, если бы не было ПЕУ, невозможно. Может быть, было бы, а может быть, и нет.
«Никакой еврейской науки у нас в России не получается»
Мною двигала одна‑единственная вещь. Я в этом университете не зарабатывал никаких особых денег. Я получал зарплату, как и все, достаточно небольшую. Но мой отец хорошо зарабатывал, и у меня не было никаких материальных проблем в те годы. Не было у меня и огромных амбиций. Важно было ощущение, что ты находишься где‑то наверху: я близко общался со Шломо Карлебахом, со Штейнзальцем, с равом Мордехаем Бройером. Главный мотор, который мной двигал, это утопия, которая, видимо, двигала двести лет назад людьми, создававшими Wissenschaft des Judenthums, — утопия еврейской науки. И году в 1994‑м я начал понимать, что никакой еврейской науки у нас в России не получается.Наука делается в достаточно узких академических сообществах, а эти академические сообщества из России испарялись. Они были в России в начале ХХ века, уже в 1970–1980‑х годах на тартуских школах было видно, как все это куда‑то девается. Проведя некоторое время в Принстоне, в Институте высших исследований, который создали для Эйнштейна, я очень хорошо понял, что эти академические сообщества — там. Я это говорю не как приговор России, нет. Сейчас я уже иначе на это смотрю, потому что понимаю, что и там тоже их нет, а с другой стороны, сейчас, в эпоху интернета, они могут быть где угодно. Но тогда, в 1995 году, я осознал внутренне, интуитивно — так же, как в 1989 году я осознал, что надо делать академический еврейский центр, — что то, что я хочу, здесь не получится.
И в 1995 году я решил уезжать. У меня был выбор между Израилем и Америкой, и я очень доволен тем, что выбрал Израиль, а не Америку, хотя в Америке, конечно, моя судьба сложилась бы совсем иначе. Но я не вижу почти ни одного успешного примера. В Америке нельзя быть таким раздолбаем, какими мы здесь являемся.
«Слабая штука это российское еврейство»
Российское еврейство, как и советское еврейство, это очень слабое сообщество. У него нет мозгов — у людей есть мозги, а общих мозгов, которые умеют между собой общаться, нет. Я, между прочим, очень хорошо отношусь к Хабаду. Я, представьте себе, дважды был на приеме у Любавичского Ребе. Но, простите, это же совершенный кошмар. И этот кошмар естественным образом возглавил российское еврейство, потому что он‑то силен, он‑то связан, он представляет свою силу. И слава Б‑гу, что это произошло. Потому что иначе была бы полная раздробленность.
Вот я в 1993 году приехал в Москву в ЕУМ, который создавался у меня же на глазах, и говорю им: «Давайте объединим усилия. Я — в Питере, вы — в Москве, давайте объединим усилия». Но им это абсолютно не нужно было. А я‑то прекрасно понимал, что если мы усилия не объединим, то всё, хана. И поэтому все эти попытки что‑то создавать всегда разваливались. И слава Б‑гу, что есть «Сэфер», слава Б‑гу, что есть кафедра Ковельмана, и Project Judaica, они на своем месте, это маленькие, но сильные структуры, в основном каждая — вокруг одного человека. ПИИ — это Эльяшевич, это один человек, кафедра Тантлевского — это один человек Тантлевский, кафедра Ковельмана — это один человек, каждый проект — один человек. В таком виде это может жить, но в таком виде это никогда не может ничего породить значительного. Потому что все значительное рождается, когда есть много людей. И по этой причине я весьма пессимистически отношусь к нынешней российской иудаике.