115 лет со дня рождения Иосифа Уткина: от «Шинели» до жилета
У меня есть подозрение, что естественное, благородное своенравие поэмы Иосифа Уткина «Повесть о рыжем Мотэле, господине инспекторе, раввине Исайе и комиссаре Блох» стало важной частью основания моей судьбы (только ли моей?): кто-то вышел из гоголевской «Шинели», а кто-то примерил в оттепельном Баку кишиневский жилет и остался в нем на долгие годы. И дело тут не только в том, что на Песах за праздничным столом я читал по просьбе взрослых отрывки из этой поэмы, которые до сих пор помню наизусть, но в той, данной Б-гом силе, которой обладает любая травинка, занятая своим произрастанием в бесприютном мире, или любое произведение, которому все равно, какой строй на дворе бушует – монархический, революционный, демократический или… комсомольско-олигархический. «Первый случай в Кишиневе» стал моим «первым случаем в Баку», призвавшим меня и к сохранению своенравия, и к тому обширному набору чувств, которые я называю «еврейскими». В масштабах «своенравия» и «еврейских» комплексов чувств, как мне кажется, следует рассматривать и Иосифа Уткина, чье небольшое поэтическое наследие сегодня – предмет для наслаждения немногочисленных ценителей.
27 мая исполнилось 115 лет со дня рождения поэта и журналиста Иосифа Уткина, погибшего на войне в 1944 году. На четыре вопроса «Лехаиму» отвечают литературоведы Михаил Вайскопф, Александр Кобринский, Олег Лекманов, Давид Фельдман.
ИОСИФ УТКИН – ЭТО АБРАМ ПРУЖИНЕР
Михаил Вайскопф, литературовед
– В своем предисловии к пьесе Жаботинского «Чужбина» вы указываете на то, что Уткин времен «Мотэле» был «советским преемником» Жаботинского, что «Повесть о рыжем Мотэле» вышла из этой пьесы, из ее многослойных языковых пластов. Наверное, известная поэма Бялика сыграла не меньшую роль? «Мотэле» можно считать ответом Жаботинскому и Бялику?
– Несомненно: только ответом в духе советско-еврейского провинциализма. Изо всей палитры «Чужбины» автору пригодилось только скептическое местечковое кряканье («Почему не дают сахару, / Сахару почему не дают?»), переходящее в казенный лиризм во вкусе Евсекции. Там, где Бялик в «Городе резни» и вслед за ним Жаботинский в «Сказании о погроме» дают чудовищную по своей космической мощи картину кишиневского истребления – картину, оттеняемую позорным малодушием жертв, – Уткин рисует лилипутские «пуговки звезд» и кишиневское лилипутское счастье: идиллию дарованного на час равноправия. Экая радость: портной-таки стал комиссаром. По мне, лучше бы остался портным: меньше бы крови все это стоило, и чужой, и своей.
– Известно, что у Багрицкого был свой рифмованный список: «А в походной сумке спички и табак, / Тихонов, Сельвинский, Пастернак». Мог ли здесь оказаться на каком-то месте – минуя проблемы стиха, конечно, – Иосиф Уткин?
– Разве что вместо табака. И то вряд ли, если вспомнить, что Багрицкий был настоящим курильщиком. При всем том «Повесть о рыжем Мотэле» – вещь, конечно, талантливая, но странно было бы сопоставлять ее автора с серьезными мастерами. По-моему, все остальное у него – сплошная графомания. В конце концов, Иосиф Уткин – это Абрам Пружинер в должности лирического поэта.
– Почему Уткину, человеку с железным характером, с поэтическим вкусом, в 1930-х годах не хватило сил покинуть красный мейнстрим и уйти в литературное подполье, как это сделали, скажем, Мандельштам и Ахматова?
– Как почти всех тогдашних большевистско-еврейских писателей, от этой опасной участи его счастливо уберег низкий культурный уровень. Да и что краше советской власти, со всеми ее – разумеется, преходящими – недостатками, могли они, собственно, вообразить? В нее они и вживались. Маяковский однажды крикнул ему на каком-то литературном вечере: «Давай, Уткин, старайся! Гусевым станешь!»
– Не кажется ли вам, что главной объединяющей чертой таких поэтов, как Тихонов, Уткин, Багрицкий, Светлов, – разумеется, кроме официального признания их творчества в СССР, – было то обстоятельство, что все они, пусть каждый по-своему, стали заложниками строя с грифом «советский», на который безоглядно тратили молодость? Не с этим ли обстоятельством связан уход Уткина в так называемую гражданскую лирику с ее лукавой простотой и народными обертонами?
– Если оставить в стороне Тихонова, то надо сказать, что евреи-писатели в национально-политическом смысле отличались такой же патологической наивностью, как и большинство еврейского населения СССР. Талмуд с его выморочным бытием заменял их отцам живое чувство реальности, потерянную родину, почву под ногами, а дети сменили талмудическую схоластику на другие абстракции: веру в торжество социализма, советский патриотизм и прочий сладостный вздор. Не только в Советском Союзе – во всем мире в 1920–1940-х годах множество евреев стали добровольной агентурой этого скотского режима. Тот же Багрицкий, к примеру, был отнюдь не «заложником строя», а одним из тех, кто науськивал палачей. Уникальная черта еврейского характера, на мой взгляд, – парадоксальное сочетание приземленности, практицизма, житейской смекалки с полным непониманием корней чужой жизни, глубинной ее природы, чужого национального инстинкта. Все эти люди – точнее, те, кто уцелел в 1937-м, – очнулись от своих грез только в 1941-м. Только тогда, в Бабьем Яре и прочих оврагах, они поняли, в какой стране живут и как к ним относится ее население.
В ОСНОВЕ «МОТЭЛЕ» – ЯЗЫК АНЕКДОТА
Александр Кобринский, литературовед
– «Повесть о рыжем Мотэле» – как к ней ни относись, – на мой взгляд, не уступает многим шедеврам советской литературы, хотя некоторые исследователи 1920–1930-х годов полагают, что вышла она из произведений Бялика, Жаботинского, Маяковского и потому «вторична, не оригинальна». Вы на стороне защитников копирайта?
– Проблема, на мой взгляд, в языке и в художественной задаче. Не требуется серьезного и квалифицированного анализа, чтобы увидеть, что Уткин ориентируется не на еврейскую речь, а на русское (причем местечково-обывательское) восприятие еврейской речи. Не Бялик и Жаботинский – предшественники Уткина по языку, а русские анекдоты о евреях и отчасти русская литература о евреях, воспроизводящая одни и те же языковые штампы. Это все само по себе еще не может являться доказательством «вторичности» автора, в конце концов, и Пастернак однажды признался в письме к Николаю Тихонову, что он сам «жертвует собой для штампа», – но Уткин не жертвует собой, а лишь механически использует штамп. Для человека, знающего сотни «еврейских» анекдотов и читавшего многочисленные книжки о евреях (включая, к примеру, издания эстрадных чтецов начала ХХ века), в «Повести» нет практически ничего нового. Это же относится и к ее метрической структуре. Сравните с Бабелем, который тоже в своих рассказах использовал достаточно механистический прием – синтаксическую кальку с идиша. Но на этом он не остановился, а провел огромную работу по интеграции приема в русскую языковую среду. Уткин же, увы, не пошел дальше пресловутого «национального колорита».
– Тем не менее, путешествуя по Интернету с уткинской темой, обнаружил, что поэт не забыт, цитирует его с высокой частотностью даже наша молодежь, которая не должна была бы увлекаться им, правда, цитирует все больше из 1930-х – начала 1940-х. Это говорит о дурном вкусе молодежи или все же о том, что сегодня «комсомольская лирика» оказалась востребованной: время такое, в чем-то схожее, – всемирная история циклична, все от века единообразно?
– Вопрос, почему в то или иное время растет интерес к одним поэтам и падает – к другим, очень сложен. Мне представляется, что речь идет не столько о дурном вкусе, сколько о возникновении той временной дистанции, которой для меня, к примеру, еще не существует. Эта дистанция позволяет тем, кому сегодня двадцать с лишним, воспринимать Уткина как забавный феномен – в отрыве от исторического и поэтического фона, а кровавое противостояние времен революции и Гражданской войны – примерно так же, как мы сейчас воспринимаем вражду гвельфов и гибеллинов. Ну и кроме того, сказывается любовь к анекдоту, а в основе языка «Повести», как я уже сказал, лежит язык анекдота.
– В 1944 году Уткин погиб в авиационной катастрофе. В руках у него в момент гибели был томик стихов Лермонтова. Вспоминается уткинское «Затишье»: «Будто лермонтовский ангел / Душу выронит из рук…» Лермонтов не случайно оказался в руках Уткина?
– Не знаю. Не могу сказать.
– «Повесть о рыжем Мотэле» для религиозного еврея, да и не только для религиозного, произведение в значительной степени кощунственное. В то же время, как оказалось в ходе моего интернет-расследования, «Мотэле» Уткина многим помог ощутить себя евреями. Возможно, в споре с Б-гом, в споре со своим народом острее ощущаешь Его присутствие и свое – в своем народе?
– Уткин в этом произведении – вовсе не еврей, он именно комсомолец! Позвольте мне уж не цитировать полностью широко известную эпиграмму Осипа Мандельштама на него, но ведь Уткин ушел от еврейства и не стал русским. Кажется, Тименчик обратил внимание на то, что в «Повести» умершего еврея кладут на обеденный стол, – мыслимо ли такое в еврейском доме? Покойник – это тума, а обеденный стол – святое место в доме. Стоит вспомнить, что задачей евреев-комсомольцев был не «спор» со своим народом, а уничтожение своего народа, чем они в высшей степени активно и успешно занимались, закрывая синагоги, сжигая книги и тому подобное. Может, кому-то «Мотэле» и «помог ощутить себя евреем», но ведь погромы, черта оседлости, процентная норма, советский антисемитизм – все это тоже «помогало» евреям «ощутить себя евреями».
ЗА ГРАНЬЮ ПОЭТИЧЕСКОЙ НЕПОГОДЫ
Олег Лекманов, литературовед
– В предвоенные годы Уткин вращался в «высшем свете» столицы с утвердившейся репутацией классического бонвивана. За ним даже закрепился образ этакого салонного поэта. Теперь, напротив, Уткина считают поэтом с «советским почерком». Оно понятно: сегодня «плачут о времени большевиков и “фронтовых поэтов”» разве что одни литературоведы, но как же «Мотэле» – произведение совершенно другое?
– Иосиф Уткин – стихотворец, о судьбе которого можно по-настоящему пожалеть. В отличие от своего поэтического близнеца Жарова и так же, как Михаил Светлов, Уткин обладал несомненным талантом. Свидетельством может в первую очередь послужить замечательная уткинская поэма «Повесть о рыжем Мотэле», определенная взыскательным акмеистом Михаилом Зенкевичем как «лучшее (и не только в поэзии) изображение революции в черте старой еврейской оседлости» (а ведь рассказы Бабеля были уже написаны!). Первое публичное чтение этой поэмы в стенах ВХУТЕМАСа стало заметным событием и мгновенно сделало Уткина популярным в очень широкой – и не только комсомольской – среде. Однако все последующие уткинские вещи, на мой взгляд, сравнения с «Повестью» не выдерживают – это был типичный успех первой вещи, куда автор вложился весь, без остатка, а дальше не знал, куда ему двигаться.
– Что за острые диспуты были между Жаровым и Уткиным, с одной стороны, и Маяковским – с другой? Они касались только «Лефа» или носили еще и личный характер?
– Да, Маяковский и в самом деле весьма иронически относился к Жарову и Уткину, с убийственным остроумием высмеивал скороспелые поделки придуманного им поэта «Жуткина». Уткинскую строку «Не придет он… / Так же вот» он, как известно, переделал в «Не придет он… / Так живот». Думаю, что нелюбовь Маяковского к младшему поэту объясняется достаточно просто: он, настоящий мастер стиха, не мог и не хотел оценить бледные и часто вымученные вирши комсомольского поэта. Но в этом, конечно, был и эгоизм: Маяковский начал до революции, он естественным образом прошел выучку у старших модернистов, продолжил их и «преодолел» их. Уткин же дебютировал в ту «студеную пору», когда естественные поэтические связи были обрублены. Мандельштама и, скажем, Цветаеву Уткин как следует прочел не когда полагается, а уже сложившимся автором. Притом что тоска по мировой и, во всяком случае, русской культуре в нем жила. Не случайно эпиграфом к «Первой книге стихов» Уткина были поставлены строки не слишком популярного даже и в раннюю советскую эпоху Николая Языкова: «Там за гранью непогоды есть блаженная страна…»
– После распада СССР хорошим тоном стало отрицание художественной ценности советского культурного мейнстрима. Можно было бы сказать: «И поделом, товарищи», но это в ряде случаев было бы не только не этично, но и преступно. Какое место среди забытых «поэтов-товарищей» занимает сегодня Иосиф Уткин?
– Среди забытых – одно из первых, вместе с Михаилом Светловым и Василием Казиным, чуть ниже Ильи Сельвинского. Хотя Уткин погиб на войне сравнительно поздно, в 1944 году, он, увы, не успел написать хороших военных стихов. А ведь война дала большую тему многим, она превратила в настоящих поэтов Константина Симонова (с его «Жди меня») и Михаила Исаковского (с его «Враги сожгли родную хату»). Я уже не говорю об Александре Твардовском, во время войны создавшем свою великую «книгу для бойца» «Василий Теркин». А ведь до войны он, как и все поэты его поколения, писал довольно слабые, не облагороженные культурной преемственностью вещи.
– Весной 1929 года журнал «Молодая гвардия» в аналитической статье под названием «Иосиф Уткин как поэт мелкой буржуазии» заклеймил его как «мещанина». Но первым подтрунивать над «буржуазностью» Уткина начал приятель и партнер по бильярду Владимир Маяковский. Это как бы с его легкой руки пошло-поехало. Что могло задевать Маяковского в поэзии Уткина?
– Разумеется, дело не в уткинской «буржуазности», а, повторюсь, в том, что Маяковский в лице Уткина и Жарова имел дело с поэтами, «рожденными революцией», – той революцией, которую автор «Хорошо!» считал себя обязанным всячески приветствовать и прославлять. И что же он видел? Он видел поэтов, плохо знавших лучшие стихи предшественников, оставлявших без внимания достижения Брюсова, Вячеслава Иванова, Анненского, Хлебникова, Пастернака, да и его самого, Маяковского. Поэтому, например, к «культурному» Николаю Тихонову (тот еще, между прочим, автор!) Владимир Владимирович относился с ревнивым уважением, а Уткина с Жаровым в грош не ставил. Но ведь открыто призывать молодых поэтов учиться у Анненского и Мандельштама с Ахматовой он не мог, отсюда и возникли все эти упреки в мещанстве. Отсюда же родилась и зафиксированная Алексеем Крученых парадоксальная характеристика Жарова, данная Маяковским: «Жаров наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем О. Мандельштам».
ОН СЕБЕ НЕ ПРОЩАЛ НИЧЕГО
Давид Фельдман, литературовед
– В 1928 году группу молодых поэтов, среди которых был Иосиф Уткин, направили в поездку за границу. Десять дней они провели в Сорренто у Горького. В те дни Алексей Максимович писал Сергееву-Ценскому: «У меня живут три поэта: Уткин, Жаров, Безыменский. Талантливы. Особенно – первый. Этот – далеко пойдет»… Вам не кажется, что дальше «Повести о рыжем Мотэле» и нескольких «красноармейских» стихотворений 1920-х годов Уткин как поэт не пошел?
– Не кажется. Потому что неясно, куда он должен был идти, если должен был. Кстати, «Повесть о рыжем Мотэле», которой восхищался Горький, опубликована в 1925 году, а три года спустя – поэма «Милое детство». Тематика близкая, подход же – иной, почти бабелевский, трагический. Поэма о дружбе, о крови, пролитой ради мести и ради правды, о братоубийстве, об искупленной уже, однако неискупимой вине. Детство – «расстрелянный мир», так сказал Уткин. Он себе не прощал ничего. Да, он считался «комсомольским поэтом». Но о расстрелах – напоминал. Да, он свою дорогу сам выбрал. Была ли другая? Предков его законодательно дискриминировали за веру. Он виноват в том, что предпочел оружие? Гражданская война шла. Комсомол и Гражданскую войну не прощают нынче Уткину и его друзьям. Жарову, например. Мало кто вспомнит сейчас жаровские строки. Разве что про «Взвейтесь кострами, синие ночи». А Уткина не забыли.
– Почему Уткин после «Мотэле» отсекает возможность возвращения к национальным истокам в своем творчестве? Сыграли ли роль события, последовавшие за 1924 годом (изгнание сионистов), так называемые «крымские события», отразившиеся в стихах Маяковского «Еврей. Товарищам из ОЗЕТа», вообще круг тем, на которые можно было писать?
– Вот уж не знаю, кто и что для себя «отсекал» в ту пору. Секли – да, часто. Уткина тоже. К примеру, в уже упомянутой статье «Иосиф Уткин как поэт мелкой буржуазии». Она по сути была приговором. Но тут причина не в стихах. Закончился разгром Троцкого, сторонником которого считались Уткин и другие «комсомольские поэты». Троцкому как раз инкриминировали «мелкобуржуазность». Официально. Устойчивой была ассоциация: евреи – «мелкая буржуазия». А неофициально инкриминировали «чуждость русскому народу». Борьба Сталина и его окружения с Троцким была долгой. Можно сказать, антисемитская карта разыгрывалась не раз. Почти откровенно антисемитские кампании вызывали шок не только в СССР, но и за границей. В итоге еврейская тема стала негласно запрещенной. Не сразу, постепенно ее вытесняли. О чем не без иронии писали в романе «Золотой теленок» Ильф и Петров. Один из героев там констатирует: в СССР «евреи есть, а еврейского вопроса нет».
– Мое детство прочно связано с празднованием Песаха. На застольях меня просили читать куски из «Мотэле». Стол взрывался поощрительным хохотом, стоило мне дойти до «первого случая в Кишиневе». Не аплодировала только бабушка: уткинское своенравие казалось ей кощунственным. Нынче время изменилось. Мотэле моего детства больше не идет супротив древних ритуалов, скорее наоборот. С чем это связано? Мы стали старше, терпимее – а значит, и Мотэле? Изменилось само направление поэмы, ее суггестика?
– О мере терпимости судить не рискну. В московской коммунальной квартире, где начиналось мое детство, отмечали и Песах, и Пасху, а застолья всегда были общими. Вряд ли это имело прямое отношение к иудаизму или православию. Сейчас мне кажется, что в нашу коммуналку только неверующие вселились. Но уважали обычаи – свои, чужие. Мужчины были фронтовиками, на праздниках религиозных пили водку, закусывали чем каждый раз по традиции полагалось, шутили. О войне при детях не говорили, о религии тоже. И женщины о религии не говорили. Уткина я читал уже в отрочестве, коммуналки тогда расселили. О еврейской традиции мало что знал, с государственным антисемитизмом еще не сталкивался, бытового не ощущал вовсе. Был «стихийным атеистом», как большинство моих сверстников. Правда, неверующий отец объяснил, что религия – дело личное, полемика тут неуместна. Герой поэмы Уткина отстаивал свое право на частную жизнь, мнению большинства не желал подчиниться. Это воспринималось нормально. Таков мой опыт.
– «Еврейские павлины на обивке, / еврейские скисающие сливки, / костыль отца и матери чепец – / все бормотало мне: подлец, подлец». Происхождение Багрицкого не так туманно и скрыто от нас, как происхождение Уткина, которому детство и ранняя юность, возможно, бормотали то же самое. А потом партизанский отряд… Фадеев…
– Да, Уткин – фамилия вроде бы русская. Но в Российской империи среди евреев немало было Уткиных, Утиных и тому подобных. Картину же отречения, изгнания, Багрицким описанную, не стоит понимать буквально. Едва ли не каждый поэт создает автобиографический миф. Другой вопрос – отношение к религиозному быту. Оно проецировалось на отношение к дискриминации. Багрицкий не любил гетто. Невелик был выбор до февраля 1917 года. От религии предков отречься, чтобы обрести права большинства, или терпеть унижение. Но и отрекаться – даже вовсе неверующему – стыдно. Проще бунт выдумать. С падением империи обстоятельства изменились. Багрицкий помнил о еврейских корнях. И Уткин помнил, не отрекался никогда. Что до отношений с Фадеевым, тут все сложно. Фадеев рапповским лидером был. Уткину от рапповцев доставалось крепко. По ведомству НКВД он числился «бывшим троцкистом». Но уцелел. Возможно, Фадеев защищал. Уткину повезло – на войне погиб. В послевоенные годы его бы и Фадеев не выручил. А друзьями они не были.
Кажется, в «Триумфальной арке» Ремарк устами сквозного персонажа выразил одну очень важную сентенцию: нет ничего трагичнее и смешнее уцелевшего героя. Иосиф Уткин, похоже, не только избежал этой «трагичной и смешной» участи, но и сохранил для потомков, пусть и в объеме двух поэм и нескольких «партизанских» стихотворений, то свойственное лишь ему своенравие, которое сегодня можно счесть добродетельным.
(Опубликовано в №218, июнь 2010)