Алия 1970‑х
«ЛИТВАКИЯ» И СИОНИЗМ
Считается, что алия 1970‑х описала себя сама в многочисленных автобиографиях и биографиях героев-сидельцев, выстрадавших в схватках с советской властью право не только на въезд в Израиль, но и на восхождение в Иерусалим, земной и небесный. Оспаривать это право — грех.
Страдания были велики, а героизм беспримерным. Нельзя оспорить и тот факт, что подвиги одиночек возбудили мировое общественное мнение и, несомненно, способствовали возникновению бреши в железном занавесе. Остается вопрос: только ли они и насколько именно они определили массовый характер алии 1970‑х? В нескольких статьях по этому вопросу, опубликованных в 1970‑х годах в иерусалимских журналах «Сион» и «22», некоторые из этих героев признаются иносказательно, но честно, говоря о себе: «Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа».
Своевременной релевантной статистики по данному вопросу не существует. С моей точки зрения, героизм борцов за выезд в Израиль (или вообще из СССР) вдохновлял и ободрял в основном тех, кто уже решил ехать и был готов воевать с властями за выезд. А вот эксцессы этой борьбы, заканчивавшиеся судами, сроками и лишениями, были скорее помехой активности масс, чем ее катализатором.
Борьба за выезд проходила в разных регионах СССР по-разному. И хотя создалось впечатление, что решения по этому вопросу принимались властями централизованно, отклонения на местах были значительными.
Учитывая эту особенность, не стану стремиться к глобальным выводам, а просто опишу то, чему была непосредственным свидетелем. Мой этнический анклав называется «литваки». Таково было издавна прозвище евреев — уроженцев Литвы. До второй мировой войны их было в Литве примерно 250 тыс. После войны не насчитывали и десятой части. Мы говорим не обо всех евреях, живших тогда в Литве, а только о литваках, значительно отличавшихся в своем мироощущении и традициях от евреев, приехавших в Литву после войны из других областей СССР. Эти две популяции существовали параллельно, но сепаратизм был неполным и в основном зависел от воли новых поселенцев. Если те настаивали на привезенных обычаях и вкусах, в местные компании их не звали.
Чем отличались литваки? В первую очередь тем, что в культурно-образовательном плане они были ориентированы на Европу, а не на Россию. Кроме того, литваки в подавляющем большинстве хотели оставаться евреями. Та или иная форма культурной автономии была присуща этой группе со времен призвавшего их в Литву князя Гедимина (ХIV век). Но в их памяти еще свежа была и невиданная в еврейском мире ситуация почти полной общинной автономии в довоенной Литве. Как, впрочем, и тот факт, что в войну литовцы активно участвовали наряду с нацистами в уничтожении евреев.
Религиозных ортодоксов в общине осталось после войны немного, но основные положения еврейской традиции знали все и в той или иной мере соблюдали. В довоенной Литве были школы и гимназии на идише, иврите, немецком, польском, литовском и русском языках. Но даже те, кто оканчивал немецкую или литовскую гимназию, знали идиш и имели представление об иврите. Многие успели побывать в Палестине до войны, почти у всех в Израиле жили родственники. Заявленных сионистов осталось немного, но в каждом семействе кто-нибудь мог рассказать об отрочестве, проведенном в одном из еврейских молодежных или спортивных клубов. В довоенной Литве действовали все ветви сионистского движения: одни слушали Жаботинского и Бегина, другие учились земледелию в социалистической «Ахшоре». И хотя после войны все еврейские организации были распущены советской властью, на общинном уровне они продолжали существовать. Назовем эту самоорганизующуюся структуру «Литвакией».
Еврейские врачи «Литвакии» обязаны были лечить «своих» с особым тщанием, а неимущих «своих» — еще и бесплатно. Еврейский сирота не мог не найти приют в еврейской семье, и бедной литвачке по-прежнему собирали на приданое всем кагалом. Литвак не должен был остаться без работы и средств к существованию, а одинокая вдова могла не беспокоиться о пропитании. Работала вся эта социальная помощь на добровольных началах и основывалась на исторической общинной памяти, связывавшей узами родства или товарищества даже тех, кто предпочел бы об этих узах забыть. Приведу анекдот из собственной жизни: в ранней юности мне запретили встречаться с неким молодым человеком по той причине, что его бабушка не отдавала карточные долги. Бабушки этой давно не было в живых, как и ее противников, но общинная память продолжала взымать с потомка нравственный долг.
В Израиле я познакомилась с жизнью других этнических еврейских общин: грузинской, бухарской, кавказской, йеменской, иранской и пр. У каждой своя история и свои культурные навыки, но в плане ощущения «свой-чужой», как и в плане функционирования социального механизма, между ними много общего. Общее это основано на алахической традиции и составляет квинтэссенцию именно еврейского мироощущения. Руководить извне такой сложившейся за поколения структурой невозможно. Этнический анклав не доверяет чужакам.
Принято думать, что национальное возбуждение, охватившее часть евреев СССР в конце 1960‑х годов, связано с эпидемией государственного антисемитизма и вдохновляющей победой Израиля в Шестидневной войне. Но к концу 1960‑х государственный антисемитизм в СССР как раз ослаб, тогда как победы ЦАХАЛа вряд ли могли подвигнуть тысячи евреев в разных уголках СССР нестись в ОВИРы (отделы виз и регистраций) с просьбами о выезде на ПМЖ в Израиль. Скорее, как раз хрущевская «оттепель» и брежневский детант позволили людям поверить в возможность благополучного исхода такого шага. Если это так, то в массе своей алия 1970‑х, во всяком случае в первую свою пятилетку, должна была состоять из людей, заведомо желавших по тем или иным причинам уехать в Израиль (или сбежать из СССР).
Уцелевшие литваки пытались эмигрировать на Запад с самого конца войны. Некогда дорогая их сердцу Литва стала нехорошим местом. Согласно семейному преданию, в 1946 году два автобуса с нелегальными эмигрантами попытались пересечь границу с Польшей. Один автобус задержали, другой прорвался. В нем была моя тетя, впоследствии обосновавшаяся в США. Затем струйка эмиграции стала почти незаметной, но к концу 1950‑х она превратилась в поток. Лицам польской национальности, а также тем, кто родился или жил в той части Литвы, которая была до очередного передела приписана к Польше, разрешили эмигрировать на родину.
Литва кишела такими поляками разных национальностей. Другим помогало фиктивное супружество. Уезжали родственники, друзья, знакомые, одноклассники. Семейное предание утверждает, что двум моим незамужним тетям фиктивный брак с поляком стоил по золотому николаевскому червонцу, и это было недорого. Обе вскоре оказались в Израиле. Я была слишком молода для фиктивного брака, а вскоре поток прервался. Но в 1969 году он возобновился, уже напрямую, в Израиль.
В конце 1969 года мы подали документы, и отказ не заставил себя ждать. В семье было четыре диплома, и мы не рассчитывали на скорый отъезд. Однако в Литве советскую власть не жаловали и те, кто ей служил. От этих чиновников, вполне сочувствовавших нашему желанию уехать, мы узнали, что разрешения дают в Москве и придется «повоевать». Первая партия евреев, уже писавшая письма из Израиля, добилась разрешений голодовкой на московском телеграфе. Так рекомендация «повоевать» получила вектор.
Решение это пришло само собой во время беседы трех молодых дам, вышедших с отказными бумажками в руках из приемной ОВИРа. Одну звали Тамара Ожехова. Она была успешным инженером и матерью двоих малышей. Вторую именовали Рут Гликман. По профессии она была экономистом, а ее муж Лева уже считался известным урологом. Третьей в компании новоявленных отказниц оказалась я. Мы втроем долго кружили по городу, пытаясь сообразить, как действовать дальше. Понятно было, что просто так ехать голодать на московский телеграф нелепо. Смысл голодовки заключался в том, чтобы о ней заговорили «голоса» (Би-би-си, «Свобода» или «Голос Израиля»). Тамара взялась узнать, как и через кого можно это обеспечить. И узнала. Канал связи имел имя, фамилию и московскую прописку. Звали его Виктор Польский, и он готов был принять нас для беседы.Тут придется признать, что зачаточный механизм того, что власти раздули до состояния «сионистского подполья», существовал. В 1970–1971 годах в Москве он состоял примерно из десяти-пятнадцати взаимозаменяемых человек, которые знали, по каким телефонам нужно звонить за границу, чтобы на другом конце провода поверили сообщению и стали действовать. Взаимозаменяемыми эти люди были в том плане, что исчезни один из них, другой был готов выполнить ту же функцию. Исчезновение не обязательно означало арест. В ту, первую, встречу Польский повел нас к получившему разрешение Михаилу Занду. Только что отсидевший 15 суток и отголодавший вместе с Польским и Слепаком бородач готовился к отъезду в Израиль. С трудом отрываясь от своей, разделенной надвое библиотеки (это беру с собой, а это — как оставить?), он стал обучать нас правилам переписки на туалетной бумаге, сжиганию бумажных гармошек в пепельнице и прочим тайнам активного отказничества.
Мы с Тамарой переглянулись: «пошуметь» — одно, а уходить в детективное подполье — другое. Никто из взрослого и ответственного населения Литвакии в такие игры играть не станет. За время долгих бесед на свежем воздухе (мальчики в штатском за нами еще тогда не волочились) и консультаций с рассудительными юристами мы пришли к заключению: наше дело не воевать с советской властью, а заставить ее вышвырнуть нас вон, и как можно быстрее. То, чему пытался научить новобранцев Занд, вело в ином направлении. К счастью, Польский вовремя открыл «бардачок» в своей «Волге». Там — на виду и без всякой конспирации — лежали оригиналы коллективных обращений граждан еврейской национальности к мировой общественности. С подписями.
— Все это давно передано, а копии наверняка лежат в КГБ, — усмехнулся Витя. — И запомните: то, что они захотят найти при обыске, найдут в любом случае, есть оно там или нет.«Литвакия» в массе своей была далека от философских проблем истинности и ошибочности советского строя, и ей не было дела до разногласий или соглашений между диссидентами и сионистами. Окажись мы замешанными в антисоветчине любого порядка, нас лишили бы репрезентативности, относительно которой мы тоже отнюдь не обольщались. Никто нас в начальники не назначал и слепо повиноваться не собирался. Претендовать можно было только на взаимное доверие, но кризис доверия мог возникнуть ежеминутно, и породил бы его слух. Как в случае с бесчестной бабушкой. А пока нам доверяли — подписывали протестные письма и присоединялись к акциям. Особый кредит доверия был у доктора Леона Гликмана. Возможно, из-за врожденной немногословности. «Литвакия» не любила болтливых. И чрезмерно активных тоже не любила.
Вскоре к нашей троице (а учитывая семейные связи — и дюжине) присоединился Яша Файтельсон. Он учил иврит и любил намекнуть на свое отношение к одному из громких процессов. Все это ставили нам на вид. Мешало оно людям. Отпугивало. К счастью, вскоре выяснилось, что отношение Яши к процессу было не слишком явное. Кроме того, он был готов на время оставить учебник иврита дома. На этих условиях мы и кооптировали его незнамо во что. В сущности, опять-таки в личное доверие друг к другу. А вот телефоном Польского мы даже с ним поделиться тогда не могли. Нас об этом настоятельно попросили. И началась сионистская деятельность, хотя, признаюсь честно, тогда я имела о сионизме самое смутное представление.
Думаю, что многие в «Литвакии» разделяли мое отношение к Израилю. Катастрофа сделала свое дело. Мы все хотели жить под защитой своей армии и в собственном государстве. Желательно, не в кибуце. Не менее желательно — в благополучных районах благополучных городов. В то время такой взгляд на вещи сионизмом еще не назывался. Ни в Израиле, ни в мире. Что до советских властей — для них любой еврей заведомо был сионистом, а житель «Литвакии» и подавно.