Михаль Говрин: «Иногда я чувствую себя археологическим курганом…»
Михаль Говрин — одна из самых ярких и своеобразных фигур современной израильской литературы — прозаик, режиссер, поэт, эссеист, педагог. Переводы ее романов на английский и французский изданы в крупнейших издательствах США и Франции. В 2010 году французский Книжный салон назвал ее в числе наиболее влиятельных писателей последних трех десятилетий. Фрагменты ее книг в русских переводах, выполненные интервьюерами, публиковались в журналах «Двоеточие» и «Солнечное сплетение».
Гали‑Дана Зингер Автобиографический аспект занимает в твоем творчестве особое место. Когда ты осознала, что этот подход столь плодотворен для тебя? И как ты, пишущая и беллетристику, и документальную прозу, разделяешь в процессе литературной работы свою реальную персону и воображаемые alteri ego?
Михаль Говрин Начинала‑то я как раз с яростного желания удрать от всего, что было связано с моей биографией, которая казалась мне абсолютно неинтересной. Дома я сбегала с книжкой на балкон, чтобы быть как можно дальше, или забиралась на антресоль. Я чувствовала, что мне нечего искать в этой скучной тель‑авивской квартире, где живут двое пожилых людей — мои родители. О чем тут писать?! И было неистовое желание ухватиться за какую‑то иную биографию, отправиться в другую жизнь… Переход от реальности к воображению у меня начинался в обратном направлении, и воображаемое было частью моей биографии. Был такой израильский фильм 1950‑х годов: «Высота 24 не отвечает», мне пришлось уйти с него на урок музыки, не досмотрев до конца. Но я с полным убеждением рассказывала всем вокруг, чем там все закончилось — ведь я была там на самом деле!
Некод Зингер Всякому, кто знаком с твоим творчеством, трудно поверить, что тебе было скучно в семье — ведь родители занимают так много места во всем, что ты пишешь…
МГ Я сказала «скучно» с изрядной долей самоиронии. Видимо, по юношескому невежеству все это было для меня слишком «тяжело». Родители были на два поколения старше меня, словно я родилась у бабушки с дедушкой. Дом был полон историй, которые я в юности не могла вместить. Нужно было начать с чего‑то другого. В книге, которую я сейчас пишу, я говорю о том, что мой бунт дал мне возможность отправиться по их следам. Мой первый брак, в 18 лет, был вызван исключительно желанием начать новую жизнь.
НЗ И более поздний отъезд в Париж тоже был побегом?
МГ Безусловно! Ведь я могла с легкостью сразу «попасть в обойму» — я уже появлялась на телевидении, ставила спектакли и в 21 год преподавала в университете. Я чувствовала, что должна сойти с этой колеи израильского успеха. И я все бросила, чтобы после развода отправиться навстречу полной анонимности. Я жила в «каморке для служанок», размером едва больше меня самой, на рю де Риволи и начинала писать диссертацию о метафизическом театре и пантомиме. Я была совершенно одинока, чувствовала себя клошаром — и это я, всем известная, вышедшая из номенклатуры «Мапай»! И вот однажды я вернулась из университета страшно усталая и сразу заснула, проснулась в пять часов и вышла на балкон: рю де Риволи пуста, нет ни души! Я страшно испугалась: я могу сдохнуть и никто не заметит! Что случилось с Парижем?! Выяснилось, что я проспала вечер и ночь, и проснулась в пять утра, а не вечера. Но этот ужас… Это была часть шока от мною самой выбранной полной потери идентичности. И с этого момента началось движение навстречу вопросу «кто я такая?», очень медленный процесс раскрытия навстречу тому, что было там, на третьем этаже… Диссертацию я уже писала о рабби Нахмане. Для меня это стало частью возвращения домой. В 1975 году была поездка в Польшу, которую я описываю в одноименном эссе. И она стала глубочайшим потрясением, резко изменила внутренний ориентир. В Париже в то время был расцвет еврейской школы: Левинас, Элицур, Ашкенази, Неер. Я вдруг начала изучать Раши, посещать разные семинары. Я стала понимать, что моя биография — это совсем не то, что я думала прежде.
НЗ То есть для осознания своего еврейства израильтянину требуется определенная мера отдаления от еврейского государства?
МГ Да, нужна мера изгнания, осознание того, что это место — вовсе не что‑то само собой разумеющееся. Я вернулась и поселилась в Иерусалиме, превратила себя в лабораторию, в которой на экзистенциальном уровне испытывается этот еврейский миф, и занимаюсь описанием этих испытаний.
НЗ Расскажи, пожалуйста, о работе над «Действом о море». Как происходило соединение традиционного листа Гемары с авангардом и письменного слова — с «действом», с театром?
МГ Моя близость к театру, видимо, унаследована и от отца, и от матери, в обоих случаях — со стороны ритуального аспекта театральности. Мой отец происходит из хасидской семьи, три поколения которой приехали в Эрец‑Исраэль: мой прадед — чернобыльский хасид, дед, уже близкий к раву Куку, и его сыновья — мой папа и дядя Акива — «мапайники», халуцим в Изреэльской долине. В семье всегда сохранялась связь поколений, разрыва не произошло. Прадеда и деда я не застала, но я помню, как папа и Акива встречались по субботам на улице Мапу в Тель‑Авиве, в дядиной квартире, среди всякой археологии в духе коллекций Даяна, рисунков Шагала с дарственными надписями на идише и старинных карт Святой земли. Мы приезжали в субботу на такси, они сидели за столом, курили и устраивали полную реконструкцию проводов царицы субботы в местечке Шпиков, пели субботние змирес, хасидские песни, подражая тамошним старикам в интонациях, в жестах, с большим юмором и с ностальгией. Эти интонации и жесты вошли в меня совершенно естественно, они перешли ко мне по наследству.
От мамы, которая ставила спектакли в детском доме в Польше во время советской оккупации и которая пела мне с убийственным сарказмом песню брехтовского Мэкки‑Ножа, я унаследовала способность разгадать гипнотическую силу театра, силу ритуала. Об этом и была моя диссертация по рабби Нахману. Уже после ее написания я прочла рукопись книги моего деда «Тора жизни», в которой заповеди анализируются с точки зрения психологии и физиологии. Сегодня я преподаю это в университете: ритуал содержит в себе теологию, жест, возможно, сильнее философии.
Сейчас мы подходим к «Действу о море», в котором выражена вера в магическую силу слова, в его способность творить мир. Текст начал возникать во время пребывания в Рио‑де‑Жанейро, на берегу океана, а фоном были парижские беседы с Жаком Деррида о том, что такое язык, и чтение трактата «Брахот». Сперва было желание фиксировать в языке грандиозное явление природы, но в процессе работы я почувствовала, что мне хочется его комментировать и разворачивать все больше и больше. Потом я наклеила куски рукописи на листы А3 и стала писать вокруг, по принципу листа Гемары, это напомнило мне театральную сцену. Текст обрастал комментариями, открывал мне возможности нелинейного мышления, сознания, состоящего из различных слоев, уровней, поколений. Работа со словарем и библейской конкорданцией была экстатичной, я открывала целые внутренние миры корней в иврите. Мое состояние напоминало опьянение, я видела слова и во сне. Это было похоже на новое обретение родины, возвращение к каким‑то древнейшим слоям коллективной биографии. Я уже много лет занималась авангардным театром, и мне было ясно, что мое возвращение к истокам может состояться только через бунт против литературы Оза и Йеошуа. Я писала «Действо о море» как манифест ивритской литературы… Никто этого не понял. Здесь настолько отсутствовало представление о таких вещах, что просто не оказалось против кого бунтовать. Но первые страницы были опубликованы в журнале «Димуй»…
Г‑ДЗ Где мы впервые и столкнулись с твоим творчеством. И подумали: вот оно! Наконец‑то!
МГ Молодежь первой поняла, что я делаю. Но в литературных кругах мне говорили: «Это не художественная литература, а религиозная». То же самое было после выхода романа «Имя». В моем поколении уже не оставалось тех, кого называли апикойресами, и эта роль — продолжателя традиции с анархической, авангардной свободой — досталась мне.
Г‑ДЗ Анархизм и авангард всегда были не чужды иудаизму…
МГ Конечно! Достаточно вспомнить рабби из Коцка: всем приходившим к нему клали на головы капустные листья вместо шапок и срезали пуговицы, чтобы выбить их из привычной благопристойной колеи. Некогда и в израильской политике присутствовали конструктивный анархизм и авангард, но это совсем исчезло…
Возвращаясь к автобиографической теме: я использовала героиню «Имени», Амалию, чтобы совершить то, на что сама не готова была пойти, хотя соблазн был велик. В этот период вокруг я видела людей, особенно женщин, в экзальтированных состояниях, которые целиком исчезали в ультраортодоксальном мире. Меня от этого спасла та самая квартира на третьем этаже — никто не мог сказать, что эта традиция принадлежит ему и требовать от меня крайних мер. Всё это было моим в ничуть не меньшей степени. Мама, на руке которой был номер из Освенцима, научила меня категорически отвергать роль жертвы. Уже взрослой, начав с интеллектуального интереса, с изучения источников, я почувствовала необходимость ритуала, субботы, кашрута. Но всё это шло изнутри, и не было отречения от чего‑то прежнего, наоборот, именно прежнее требовало выражения. Об этом и написано «Имя». С Амалией было совсем по Станиславскому: я знала, что не смогу писать, если не окажусь в ее душевном состоянии. Это был настоящий диббук, день начинался с вселения Амалии в мое тело. В «Моментальных снимках» процесс был сходным, хотя и проблематика, и форма совсем другие. Невозможно отливать новые сюжеты в одной и той же форме, подготовленной на любой случай.
Г‑ДЗ А когда ты почувствовала потребность в документальной форме?
МГ Всё началось с той поездки в Польшу и долго оставалось материалом, с которым я не знала, как совладать. Книгу о маме я начала писать в 2003 г., а сейчас уже 2014. Я прерывала эту работу много раз, писала другие книги… Возможно, дело в том, что писать ее просто страшно. Но мама всегда присутствует в моей памяти, воспоминания полны самоиронии — по проводу слепоты, глухоты, обоюдного соглашения об умолчании… Возможно, решимость все‑таки писать в документальной автобиографической форме дается лишь благодаря осознанию того, что, так я пишу некую коллективную автобиографию, которую просто обязана облечь в слова. Иногда я чувствую себя археологическим курганом, полным всяческих отложений прошлых поколений, которые обязана извлечь на свет.