Воспоминания супруги полковника Красной Армии Соломона Канцедикаса, а также фрагменты фронтовых писем. Письма с идиша и польского переведены автором.
Сегодня я хочу встретиться с друзьями юности, учениками прославленной в довоенной Польше идишской реал-гимназии города Вильно и товарищами по антифашистской борьбе, – и я встречусь с ними: достану из шкатулки спрятанные от света треугольники писем с обратным адресом «Полевая почта №…» – пожелтевшие листки, густо покрытые мелким, убористым почерком, напрягу зрение, чтобы прочитать слова, стертые на изгибах, и увижу…
Я увижу тебя, Михаил Вайнер, – пламенного комсомольца-подпольщика с буржуазных времен, коренастого, с густой жесткой шевелюрой рыжеватых волос, густыми веснушками на носу и бодрой, жизнерадостной улыбкой. Я увижу тебя на посту у вильнюсской фанерной фабрики в ночь с 22 на 23 июня 1941 года (туда послал тебя дежурить горком комсомола), когда рядом рвутся снаряды; увижу, как, придя с ночной «вахты», ты быстро надеваешь спецовку и бежишь к себе на завод и лишь убедившись, что цех не работает, возвращаешься домой, чтобы прилечь; увижу тебя среди ребят, решивших уйти из города: они убеждают, что уходить надо, что руководство эвакуирует активистов, но ты долго споришь, что нельзя оставлять свой пост, что бороться надо здесь, на месте, но все обдумав, решаешь, что в рядах Красной армии сможешь больше сделать для борьбы с фашистами…
Обо всем этом ты рассказываешь мне в своих письмах из Литовской дивизии Красной армии, сформированной на Волге, в городе Балахне, в Горьковской области, в декабре 1941 года. Твой путь в дивизию не был легок: в Башкирии, куда занесла тебя эвакуация и где ты работал на золотых приисках бурильщиком, разведчиком, рабочим, ты долго добивался, чтобы тебя взяли в армию; но тебя, как западника, не призывали; тогда ты раз и еще раз писал Сталину, посылал ему письма на твоем родном еврейском языке, просил, чтобы тебя взяли добровольцем, и опять обивал пороги в военкомате.
Вот твое письмо от 23 июля 1942 года. Вторая годовщина Советской власти в Литве: «Вспомни эти дни два года тому назад. Наши демонстрации, митинги, знамена, вспомни, как все мы были счастливы – нам казалось, что нам принадлежит весь мир… Но проклятый пират обрушил на нашу свободную, прекрасную жизнь свою гигантскую военную машину, – пишешь ты дальше газетными штампами, не чувствуя, что это газетные штампы, потому что слова эти плывут из глубины твоего сердца. – Но ведь победа будет за нами. Если французская земля была для него местом прогулки, то на нашей, советской, найдет он свою могилу. Я обещаю, что, если вражеская пуля меня не сразит, я буду бороться так долго, пока глаза не откажутся видеть, ноги – ходить, руки – держать оружие, до последней капли крови, до последнего дыхания, до последнего биения сердца…» И неизменная, как в каждом письме, подпись: «Рот фронт! Михка».
… 7 ноября 1942 года, дивизия в пути на фронт. Михаил поздравляет с праздником, описывая, как праздник проходил у них в части: «Вчера на торжественном заседании были у нас товарищи Палецкис, Гедвилас, Прейкшас. Гедвилас произнес короткую, но ясную, замечательную речь о 25-ой годовщине Великого Октября. Я уверен, что 26-ую годовщину мы встретим в Вильнюсе, в нашей госфилармонии, как два года тому назад…»
…Михаил погиб в первом же ожесточенном бою на Курской дуге. Рота, где он служил, наступала на село Нагорное. На фланге стоял подбитый немецкий танк, а под ним окопались вражеские пулеметчики, непрерывно обстреливая наши позиции, не давая сдвинуться с места. Вдруг Вайнер рванулся вперед со связкой гранат, хотел броситься на огневую точку, чтобы уничтожить ее, освободить путь, но не успел добраться…
Брат его подполз, хотел оттащить, Михаил был еще жив. «Оставь меня,– прохрипел он, – мне уже крышка, бей фашистского гада». Это были его последние слова. Брат (который потом тоже погиб в бою) рассказал об этом товарищам.
…Ребята шли на фронт – преданные, готовые отдать жизнь ради общего дела. Но у каждого был свой характер, свой нрав, не всякому был дан одинаковый запас душевных сил и оптимизма. Иной выковывал свое мужество в жестокой борьбе с самим собой.
Передо мной письмо моего школьного товарища Даниила Купо от 30 октября 1942 года:
«Трудно было собраться и нелегко писать… Кошмарные события последних двух лет диким, разрушительным ураганом пронеслись над нами. Я уже давно не тот вильнюсский Данька, – не знаю, как ты сейчас, и поэтому так боюсь, что ты меня не поймешь. Писать тебе о своей жизни? Эх, я ведь тебя знаю, ты наверно ожидаешь описаний бивуаков при звуках боевых песен, рассказов о мире необыкновенных, интересных, полных энергии и энтузиазма людей – если так, не читай дальше моего письма, брось его в корзину у твоего учительского столика…
Моя жизнь – это, по крайней мере, пока, серые, монотонные, похожие друг на друга дни солдатских будней.
После полубездомной, полубродячей моей «штатской» жизни я попал в нашу дивизию в первые дни ее формирования и попал исключительно неудачно. Прибыл полон энергии, энтузиазма, – но тут меня назначили возчиком в роту транспорта. Это ведь не большое несчастье и не позор, но мне было очень больно, обидно и досадно. Окружение грубых людей, которые, узнав, что я «интеллигент», старались всячески унижать меня: тяжелая, незнакомая работа в лютые морозы, одиночество – все это плохо, очень плохо повлияло на меня физически и морально.
Потом были разные периоды – моменты, когда я был отличником, и также когда руки опускались. В общем я могу сказать с гордостью (тебе не понять ее, ибо ты не знаешь всей тяжести борьбы с собой), что я наконец взял себя в руки и держусь. Закаляется, вырабатывается мужская воля, иначе начинаешь смотреть на мир и людей, а главное – начинаешь видеть себя насквозь, только теперь начинаешь знать себя. Другие могут думать обо мне как угодно; о своих победах над самим собой знаю я один…»
…И тебя нет среди нас, Данька, ты скончался от тяжелых ран тоже на Курской дуге и похоронен, как Михаил Вайнер, как некоторые из наших ребят, в деревне Бобровка Покровского района Орловской области.
…В начале марта 1943 года я получила от мужа потертую открытку: «Я жив и здоров. Вскоре мы вступаем в бой. Ты пишешь, что бы со мной не случилось, ты ждешь меня. Я в этом никогда не сомневался. Но на войне вообще мало думают о смерти и ранах. Не думай об этом и ты. Пиши мне, чем чаще…»
Эта открытка и потом… долгое, долгое время больше ничего. Лишь спустя месяцы, когда я с моим мужем, тяжело раненным, увиделась, я нашла у него не отправленное, не законченное письмо, написанное летучим почерком, карандашом:
«Шевинка, дорогая! Должно быть никогда я не смогу передать тебе даже десятой части того, что я чувствовал сегодня: бесконечная заснеженная степь, кисловатый запах раскаленного металла, гром пулеметов, взрывы бомб, свист пуль. Рядом со мной – взрыв, мгновение тишины, кажется пронесло. Я отвернулся к Мойше Пухерту, знакомому моего отца, лежавшему слева от меня. Его головы не было, тело было раскорежено… Вокруг – ад, и во всем этом одна единственная мысль – о тебе. Я никогда не думал, что я еще что-то подобное почувствую…»
В тот же день, 26-го февраля 1943 года, мой муж был тоже тяжело ранен – множественный перелом бедра осколками мины. Шесть операций пришлось ему перенести, девять месяцев в госпиталях до того, как раны наконец закрылись, и он вернулся – вновь добровольно – в Литовскую дивизию, на фронт, на передовую…
Что же произошло зимой 1943 года в деревне Алексеевка, на участке Курской дуги? Почему пехотинцы дивизии после невероятно трудного марша, без прикрытия артиллерии, без отставших вспомогательных частей, голодные, на открытой заснеженной равнине, на которой немцы, с выгодных позиций так легко могли их поливать огнем – почему они в таких условиях были сразу брошены в атаку?
Я листаю рукопись мемуаров моего мужа, полковника Соломона Канцедикаса, где он вспоминает разговор, который вел уже в мирное время с генералом Жибуркусом (во время войны – командиром артиллерии в 16-й Литовской дивизии). Генерал рассказывал: «Тогда, в середине февраля, командование фронта неправильно оценило стратегическое положение на этом участке фронта, а ставка непрерывно ставила задание «Наступать!» Конкретно – командующему Брянским фронтом, генерал-полковнику М. Рейтеру было приказано, чтобы 48-я армия, в состав которой входила и наша дивизия наступала на станцию Змеевка, а затем – и на город Орел».
Рассказывая это, Жибуркус снял с полки книгу генерала армии С. Штеменко «Генеральный штаб в годы войны» и на странице 107 прочитал: «И. В. Сталин лично проверил подготовку к этой операции. И когда командующий Брянским фронтом пробовал намекнуть на то, чтобы отложить боевую операцию на один день, Главнокомандующий выругал его». «Но Сталин ведь сам, – заметил Жибуркус, – говорил, что бросать пехотинцев в атаку без прикрытия артиллерией – это преступление». Вождь это преступление совершил. И не только в том эпизоде.
Такое горькое боевое крещение пришлось на долю 16-й Литовской дивизии, при формировании которой было свыше 35 % евреев…
…Беня Мацкевич, один из членов подпольного антифашистского кружка, которым я руководила в школе, работавший в начале войны на оборонном заводе, написал мне в короткой почтовой карточке: «Сегодня выполнил норму на 550 процентов!» Он тоже пришел в дивизию, храбро сражался, был первым номером бронебойного расчета ПТР, отражал танковые атаки, был награжден тремя медалями «За отвагу». Вернувшись домой с войны, в живых застал только одну из сестер. Родителей и старшую сестру немцы и литовские их пособники расстреляли в Понарах.
После Победы Беня Мацкевич был заместителем директора бумажной фабрики «Верии» возле Вильнюса, работу долго не оставлял даже несмотря на пенсионный возраст и лишь недавно ушел окончательно, тоскуя по ней. Его уважали за преданность, доброту, сочувствие и внимание к каждому. А для Бени самым дорогим осталась на всю жизнь память о военных годах, о подвигах друзей и товарищей по оружию. В каждую свободную минуту, превозмогая недуг и жизненную усталость, он идет на кладбище, несет цветы погибшим солдатам и партизанам, убирает могилы…
Чего только не бывало на войне! Моего мужа, Соломона Канцедикаса, дороги войны свели с его давнишним другом по комсомольскому подполью Стасисом Наймавичюсом в одной части. Оба были батальонными политработниками, обоих в боях под Орлом тяжело ранило в один и тот же февральский день1943 года.
И вот письмо от мужа из госпиталя в Туле: «… Я лежу весь в гипсе, не могу шевельнуться, и вдруг слышу в коридоре знакомый голос. Так может говорить только Стасис! Это ей-богу Стаська Наймавичюс, думаю я, и прошу сестру узнать. И действительно – он, стоит в дверях, улыбается. Обнялись как могли. Он достает из кармана осколки, которые вынули из его тела во время операции, показывает мне. А потом – карманный атлас мира на плотной бумаге, в ледериновом переплете с застрявшей в нем пулей. Он носил этот атлас в кармане, показывая обычно солдатам карты, когда рассказывал об обстановке на фронтах и во всем мире. “Вот этот атлас и спас мне жизнь, – говорит он,– вот последняя пуля, которая была мне предназначена”».
Весной и летом 1944 года письма друзей были полны трепетным ожиданием освобождения Вильнюса. Потом, когда город освободили, стали приходить письма, полные горького отчаянья: приезжая на денек (дивизия располагалась относительно недалеко и люди иногда получали увольнительные), ребята находили в родных местах развалины и братские могилы близких.
…О Ляле Марголис, моей лучшей подруге, девушке с голубыми глазами и умным, спокойным лицом, я думала всю войну, каждый день в далеком Куйбышеве: она не успела уйти, осталась в Вильнюсе, и я не знала, жива ли она, что с ней. И вдруг – письмо:
«…Вся моя семья была до 4 июля в Вильнюсе. А когда через шесть дней я пришла со своим партизанским отрядом в город, я уже никого из них не нашла в живых…»
Мой муж и товарищи – уцелевшие и еще воевавшие, – всегда писали о близкой победе. Но в последний период войны, именно тогда, нотка тревоги и грусти порой пронизывала их строки. Это было и мучительное нетерпение, и горячее желание дожить до победы, и скорбь о тех, кто был рядом, но пал и уже не дойдет.
Вот фронтовое письмо мужа – от 7 мая 1945 года, за два дня до победы:
«Сейчас я лягу на койку и пролежу до утра без сна, а завтра, как всегда, пойду на передний край, к бойцам, и никто из них и не подумает, что этот спокойный, строгий офицер, десятки раз смотревший смерти в глаза, с трудом сдерживая себя от рыданий, вспоминал, тосковал…
…Стало тяжело. Я закурил сигарету и вышел из землянки. Темная, темная, ночь. Она освещается только ракетами, разрывами мин и снарядов. По ним можно определить передний край на многие километры. Передний край не спит, ни один боец, командир не может заснуть. Впереди на 80–100 метров немец, он делает вылазки, чтобы захватить у нас «языка», малейшее притупление бдительности может стоить жизни. Идет война беспощадная, кровавая. Без устали стрекочут пулеметы, автоматы, фашисты стали беспокоиться последние дни, все время пускают ракеты, стреляют, вот сейчас вышел их танк, бьет прямой наводкой через бугор, где моя землянка. Они ждут нашего наступления. И дождутся. Нельзя больше ждать, надо их прикончить и здесь. Слишком истосковалось сердце…»
Это было в Курляндии, где дивизия воевала давно, и оставалась после победы, участвуя в приеме пленных из последней 200-тысячной группировки гитлеровцев. Вот письмо от двоюродного брата мужа, полкового врача Завелевича от 11 мая 1945 года:
«Дорогая Шева!
Поздравляю с окончательной победой над Германией!
Работы у нас по горло, отправляем фрицев в тыл и принимаем имущество и снаряжение. Эти дни запомнятся на всю жизнь, мне пришлось быть при переговорах о сдаче в плен. Сема (он так называл моего мужа, зная его с детства) здоров, 7.V. мы с ним виделись…»
Многих друзей потеряли мы на фронте. Многие ушли из жизни после войны – фронтовые раны и горечь от потери близких не одного из них безвременно свели в могилу.
Когда мне хочется побыть в шумной, веселой компании довоенной вильнюсской комсомолии, я достаю письма военных лет. Глядя на почерк, я вижу лицо каждого из моих друзей. Я иду с ним по фронтовой дороге, стараюсь почувствовать то, что чувствовал он тогда.
И вновь мы вместе.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», №239)