20 октября 2015
Поделиться

[parts style=”text-align:center”][phead]ph1[/phead]
[part]

Ф30‑68

Абрам Гроссман

Катарсис

СПб.: Алетейя, 2015. — 320 с.

Генетик, художник и писатель А. Гроссман написал небольшой роман с множеством заключенных в нем смыслов. На то, что за книгой стоит определенная история, намекают уже предвосхищающие книгу материалы. Предисловие Улицкой с высокой оценкой. Уведомление автора — что книга писалась на английском, на русский была переведена потом, по настоянию друзей (некоторые языковые и синтаксические шероховатости остались, кстати). И еще одно предисловие — православного священника, в котором говорится о раввине из Вильно. Это уже ситуация полностью экуменистическая, отсылающая к «Даниэлю Штайну, переводчику» самой Улицкой. И тема эта, немного забегая вперед, будет продолжена — ссыльным поволжским немцам (и это сразу после войны) заупокойную молитву будет читать раввин, главный «немец» — партийный, а помогать им будут староверцы, язычники‑тунгусы и советские атеисты‑геологи… Все это с явной автобиографической подоплекой.

Ребе Фишер довольно необычным для традиционного по форме романа образом умирает в конце первой главы, затем, уже через много лет, появляется из Америки его сын. Вохровец Мокин, садист, обиженный жизнью, причастен к смерти Фишера — потом, опять же, появляется его дочь и даже внук. Поволожских немцев сорвали из их деревень приказом Сталина и просто выбросили умирать на безжизненном берегу сибирской реки (похожий эпизод есть в «Острове Сахалине» Чехова, там также воруют причитающееся ссыльным для обустройства — практики совершенно не меняются). Героев — а кого в ту жесточайшую советскую эпоху не кидало? — раскидывает по всей стране, вообще по глобусу. Из сибирских ИТЛ, исправительно‑трудовых лагерей, в Якутск, в Америку и даже Германию.

Но больше, конечно, тут лагерей. Аналогии с недавней нашумевшей «Обителью» З. Прилепина приходят на ум незамедлительно: в обеих книгах появляются, в частности, священнослужители (здесь ребе, затем и православный батюшка), даже театр, организованный на Соловках из заключенных. После книги Прилепина, помнится, и всколыхнулись еще раз дискуссии о том, можно ли после Солженицына и Шаламова писать на эту тему, открыть в ней что‑то новое. Но, во‑первых, споры эти столь же дидактичны, как известная максима — можно ли писать стихи после Освенцима. Во‑вторых, даже при поверхностном знакомстве с обеими книгами можно увидеть зримые отличия: у Гроссмана более приватная, что ли, оптика, он, скорее, интересуется теми людьми, судьбы которых сломал государственный молох, а не механизмом его работы. В‑третьих, наконец, о сталинских зверствах писать не только можно, но и нужно.

И рассказ о бесчеловечной эпохе будет временами действительно страшным. В Сибирь невиновных везут, загоняя в забитые вагоны для скота среди «трупов, сцементированных человеческими экскрементами, дорожной грязью и соломенной трухой». Нравы в тюрьмах можно понять по тому, как уголовные наказывают стукача: «…связали, вставили стеклянный стержень от градусника в мочеиспускательный канал его полового члена, а затем раздробили между кирпичами». И ужасов еще ждет много, потому что работают и зэки, и их охранники не в простом ИТЛ, а в добывающем урановую руду, так что и на свободе им не уйти от смерти — поджидает онкология.

В этом аду меняются люди. Ребе Фишер, проходящий в лагерях под номером Ф30‑68, останется таким же праведником, каким попал в жернова, — на поселении у высланных немцев он будет учить детей, в лагере будет безропотно работать в бухгалтерии на своих мучителей. А по ночам будет выкраивать время заниматься тем, к чему всю жизнь склонялась его душа каббалиста — гематрией, вычислением тайных смыслов сказанного в Торе за счет анализа числовых соотвествий букв в словах. Жизнь Василия Мокина дана как бы трехчастно: садистское отношение к заключенным — ретроспекция в его бедное и жесткое детство — и пусть относительное, но преображение, раскаяние.

Несколько наивный взгляд на человека, из палача — в пытающегося искупить свою вину? Но каких только рифм не выдает жизнь, особенно в ту эпоху, когда народы не переселялись, как в библейские времена, спасаясь из плена фараона, но перекидывались из одного конца необъятной страны в другую — по воле тирана. Библейских рифм, неожиданных, будет вообще много. Баржа везет ссыльных на новое поселение, детей, взрослых и младенцев — как некий анти‑Ноев ковчег (они же, по идее, обречены на смерть на новом месте). Ребе и у немцев, и у начальства МГБ занимается бухгалтерией — как Иосиф в плену. В лагеря на одни шконки брошены все народности, представители всех социальных кругов — там действительно вавилонское столпотворение языков.

Хотя эпоха «обнуляет» эти библейские смыслы. Она отменяет все человеческое, заменяя живое — числом. Числом не зверя, конечно, но — показателей достижений, числом винтиков, брошенных на войну, стройки, «перевоспитание». Мокин в свой «бесчеловечный» вохровский период бахвалится, что умерших зэков хоронят, написав на могиле только инициалы и даты жизни, а вот солдат де — с полным именем. Ребе Фишера называют только по номеру, он стал для охраняющих его по сути числом, считающим другие числа. И самое ужасное: дети в женском отделении лагеря настолько истощены, так утратили, опять же, индивидуальное, что собственные матери узнают их иногда лишь по их порядковому номеру на одежке…

Небольшой, но весьма гулкий — тем гулом эпохи, о котором писал Мандельштам, — роман заставляет не только задуматься, но и прочувствовать заново те вещи, о которых вроде бы хорошо знаешь, но которые до сих пор не избыли своего ужаса.

[author]Александр Чанцев[/author]

[/part]
[phead]ph2[/phead]
[part]

Риторика ненависти

Дмитрий Жуков, Иван Ковтун

Антисемитская пропаганда на оккупированных территориях РСФСР

М.: Центр «Холокост», Ростов‑на‑Дону: «Феникс», 2015. – 352 с. (Серия «Российская Библиотека Холокоста»).

В разговоре с пишущим эти строки один из авторов книги, военный историк Дмитрий Жуков (Москва), посетовал, что тема антисемитской пропаганды в отечественных исследованиях разработана крайне скупо. В значительной степени это было связано с тем, что в советский период она, как и в целом трагедия Шоа, не выделялась из общего контекста преступлений нацистов против гражданского населения. Вспомним дискуссию по поводу установки памятника в Бабьем Яру и запрет на издание «Черной книги» Василия Гроссмана и Ильи Эренбурга.

«Антисемитская пропаганда» подробно рассматривает формы риторики ненависти, которые использовали гитлеровцы с целью мобилизации местного населения. Авторы пишут о плакатах, радио‑ и кинопропаганде, книгах, газетах, а также листовках и воззваниях, обращенных к местному населению. Особое место нацисты уделяли листовкам. Только на линии фронта их было распространено около 5 млрд экземпляров.

Также Дмитрий Жуков и Иван Ковтун рассуждают о мотивации коллаборантов — авторов антисемитской пропаганды. Их они делят на три большие группы. Первую составили эмигранты первой волны, чья риторика ненависти восходит не столько к идеологии Третьего рейха, сколько к публицистике «Черной сотни» и «Союза русского народа». Это главный редактор берлинского «Нового слова» бывший офицер Белой армии Владимир Деспотули, имевший в кругах эмиграции «говорящую» кличку «Гестапули», и журналист Николай Февр. Во вторую вошли советские граждане, многие из которых до войны являлись профессиональными журналистами и публицистами (35%). Часть из них поступили на службу к оккупантам, руководствуясь конъюнктурными соображениями, другие — искренне поверив в национал‑социализм. Были среди них и настоящие каратели, которые сочетали призывы к установлению «нового порядка» и служению «новой Европе» с реальным террором по отношению к местному населению. К последним относился сотрудник СД Борис Филистинский, ставший в США профессором славистики Борисом Филипповым. Отдельно историки выделяют третью группу — штатных пропагандистов русских коллаборационистских формирований, бывших военнослужащих Красной Армии, набранных в лагерях для военнопленных.

Последнее, как представляется, вызывает определенные возражения и нуждается в коррекции, в случае когда речь идет о власовской армии. Исследователи справедливо опровергают миф о «либеральности» власовского Комитета освобождения народов России (КОНР). В частности, ими подробно описана карательная деятельность бывшего бригадного комиссара, одного из заместителей Власова, генерал‑лейтенанта Георгия Жиленкова, также не чуждого антисемитских инвектив. К приведенным исследователями фактам можно добавить еще один. Апологет Власова, бывший сотрудник Абвергруппы‑107 Свен Стеенберг (Артур Доллерт), вспоминал, что первые три десятка номеров власовских газет «Заря» и «Доброволец» вышли без всякой цензуры. Тем не менее уже в них содержалась антисемитская риторика.

Правда, прямых антисемитских заявлений от лица Власова в них нет. Также следует учесть, что и в таких программных документах власовского движения, как Смоленское воззвание и Пражский манифест, отсутствует антисемитизм. Приводимые Жуковым и Ковтуном статьи о главе КОНР, интервью с ним, содержащие призывы к борьбе с «иудо‑большевизмом» выходили не во власовской, а в местной коллаборационистской периодике и не визировались им.

Общаясь с экономистом Александром Билимовичем, зятем Василия Шульгина и членом Киевского клуба русских националистов («хорошая» кредитная история!), Власов заявил: «Скажу откровенно, я не разделяю антисемитских увлечений. Это немецкая, а не русская позиция. Мы всегда были терпимы ко всем народностям, и в этом наша особенность. Не стоит отрекаться от этого… Разве прилично делать выступления против евреев после проведенного гитлеровцами их физического уничтожения и при предательском отношении к ним советской власти во время войны».

Последнее, вероятно, понимали и нацисты. В подготовленном для Геббельса материале о КОНР доктор Эберхард Тауберт (автор сценария недоброй памяти фильма «Вечный жид») писал: «…власовское движение не национал‑социалистично… оно не борется с еврейством и вообще не признает еврейского вопроса».

Думается, что вопрос о доле риторики ненависти во власовском движении и отношении к нему главы КОНР еще нуждается в дальнейшем исследовании, которое, надеемся, Дмитрий Жуков и Иван Ковтун успешно доведут до конца.

[author]Андрей Мартынов[/author]

[/part]
[phead]ph3[/phead]
[part]

«ДАЖЕ СКАЗКИ ЗДЕСЬ — И ТЕ ЖЕСТОКИ»

Элайза Грэнвилл

Гретель и тьма

Перевод с английского Шаши Мартыновой. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 384 с.

Реальность, окружающая человека, иногда бывает ужасна, а порой она бывает ужасна непереносимо. И тогда человек, чтобы не умереть от боли и страха, создает в своем воображении иную реальность, фантастическую, которой пытается отгородиться от действительности. Сон разума не всегда рождает чудовищ: когда чудовища скалят зубы наяву, то жизнь в полусне — не самый худший способ сохранить разум. И в фильме «Список Шиндлера» Стивена Спилберга, и в фильме «Жизнь прекрасна» Роберто Бениньи действие происходит в гитлеровском концлагере, но маленький сын главного героя второго фильма вряд ли сумел бы выжить в первом.

Подобно тому как любящий отец у Бениньи заслонил кошмарную действительность игрой, Криста, юная героиня романа английской писательницы Элайзы Грэнвилл, спасается от нечеловеческой правды концлагеря Равенсбрюк с помощью ей же придуманной истории в духе сказок братьев Гримм — причем сказок в раннем их изводе, жутковатых по содержанию и довольно жестоких по стилистике, максимально приближенных к фольклору и еще не адаптированных к детской аудитории. Впрочем, даже у средневековых сказочников, чьи имена затерялись в веках, вряд ли бы хватило воображения, чтобы измыслить «нюрнбергские законы» и реализовать их при помощи газовых камер и печей крематория. Так что в воображаемой реальности девочки Кристы существо, которое она называет своим папой, — не врач‑изувер, проводящий бесчеловечные эксперименты над заключенными, а укротитель неких опасных «зверолюдей» (их ради всеобщей безопасности необходимо держать в узде).

Само слово «Равенсбрюк» возникнет лишь в финале книги, а пока повествование станет раздваиваться, дробиться: главы, где Криста конструирует условный мир, окружая себя сказочными фантомами, будут чередоваться с главами, в которых появляются психоаналитик Йозеф Бройер и его помощник Беньямин, а действие происходит в Вене в конце ХIХ века. Это уже не братья Гримм; повествование выглядит почти реалистическим, и единственное фантастическое допущение — появление у Бройера новой пациентки, безымянной (герой называет ее Лили), прибывшей, как догадывается читатель, из будущего, чтобы убить некое чудовище в человеческом облике. «Помогите мне, херр доктор, — обращается Лили к Йозефу. — Мне нужно очистить Землю от этого злодея. Это станет величайшим вашим служением человечеству, какое только вы могли бы совершить… И спасти ваших драгоценных потомков от ужасного несчастья». Безжалостный Серый Волк, рожденный в австрийском Линце, — пока щенок, и зовут его пока не Адольф, а еще Ади…

В романе два повествовательных пласта жестко разграничены (почти до самого финала), и не только сюжетно. Это еще два способа авторского наблюдения за происходящим. Один взгляд на мир, где усталый папочка‑укротитель управляется с «зверолюдьми», а юная Криста пытается подружиться с одним из них, юношей Даниилом, расплывчат, неконкретен, словно бы окутан легким маревом или намеренно расфокусирован. Зато уж мир, где венский психоаналитик Йозеф цепляется за реальность, пытаясь разобраться в феномене своей пациентки, предельно четок — как будто оптический прибор вынули из футляра и, тщательно протерев, навели на резкость.

Что же выяснилось при ближайшем рассмотрении? То, что в Австрии, на родине фюрера, в умилительную пору детства юного Ади произрастали те же фобии (вроде «кровавого навета»), которые позднее будут культивироваться в нацистском рейхе. Автор романа напоминает, что в Вене местные римско‑католические священники и солидарный с ними бургомистр «пылкой своей фантазией расписывали вековые басни о ритуальных убийствах, в том числе и о принесении в жертву христианских младенцев». Что‑то знакомое, не так ли?

Прочтите описание погрома: «Витрина лавки превратилась в полог пламени, срыгнувшего зловонный дым, и тот пополз по земле, а затем воздвигся призрачными столпами, заполняя площадь привидениями, глуша любые звуки. Тишину взорвали рев и крики множества голосов, шлепки бегущих ног, а за ними, контрапунктом к какофонии, — устойчивый двойной бой марширующих сапог». Нет, это пока не Хрустальная ночь, не Берлин 1938 года, а Вена 1899‑го. До прихода фюрера к власти в Германии еще далеко, но предводитель венских погромщиков, «белокурая бестия» Клингеманн, уже растолковывает еврейскому юноше Беньямину (перед тем, как избить его до полусмерти): «Вене тебя и твоего племени не нужно. Понял?.. Ты нам не ровня. Придет время, и мы тебе это докажем».

Вот она — точка слияния двух повествовательных ручейков: есть отдаленное прошлое, в котором тускло мерцают зачатки всего плохого, что случится в будущем, и есть это будущее, где даже в зыбком мареве видений Кристы просматриваются вполне земные и, увы, не сказочные кошмары. Путь от локальной беды до тотальной катастрофы оказывается пройден за краткое, по историческим меркам, время. И когда ближе к финалу марево наконец начнет рассеиваться, мы увидим подлинный Равенсбрюк: «…сокрушительный голод, сладкая тошная вонь горящей плоти на ветру, плач младенцев, который пытаются заглушить несчастные матери, звон в ушах от оплеухи, отвешенной походя, вкус крови во рту, боль в ногах после того, как много часов подряд простоишь под проливным дождем, снегом или жестким августовским солнцем, глухая дрожь глубоко внутри, когда глаза не могут не видеть, боль, потери».

К счастью, это еще не финал романа. В самом конце, под занавес, возникают еще один временной срез и еще одна точка отсчета: уже наше время, для которого происшествия в Вене 1899‑го и события в Равенсбрюке 1940‑х — отдаленное прошлое. Да, «чем страшнее воспоминание, тем сильнее оно душит настоящее», но любой морок однажды рассеется. Тогда‑то мы узнаем о еще одном обстоятельстве, которое объединяет обе сюжетные линии. Однако о подробностях умолчим. Не для того ведь писательница Элайза Грэнвилл изучала творчество братьев Гримм и прихотливо выстраивала сюжет, чтобы рецензент раскрыл все авторские секреты. Пусть читатель, дойдя до последних страниц, сам узнает о том, чем завершились истории Кристы и Лили, Даниила и Беньямина, и еще о том, как связаны эти персонажи. Впрочем, кое‑что мы можем гарантировать уже сейчас: Серого Волка, он же Ади, в этом сюжете больше не будет никогда.

[author]Роман Арбитман[/author]

[/part]
[phead]ph4[/phead]
[part]

Роза из революционного сада

Джонатан Литэм

Сады диссидентов

Перевод с английского Татьяны Азаркович. М.: АСТ: Corpus, 2015. — 586 с.

Автор девяти книг и множества публикаций в журнале «Нью‑Йоркер», лауреат престижных литературных премий и стипендий, американский писатель Джонатан Литэм выпустил в 2013 году монументальный роман «Сады диссидентов». Первые же критики увидели в нем одновременно черты семейной саги и «социальной энциклопедии». В своей книге Литэм показал Нью‑Йорк в непривычном ракурсе. И хотя действие ряда глав разворачивается в других регионах США и даже в других странах (ГДР, Никарагуа), точкой пересечения основных сюжетных линий здесь остается нью‑йоркский окраинный район Саннисайд‑Гарденз — «предместье разочарованных», вотчина коммунистов и евреев‑иммигрантов.

Героиня романа Роза Ангруш — ветеран левого движения, «красный мэр» своего квартала, воинствующая атеистка и урбанистка. Ее семья еще в начале ХХ века эмигрировала в Америку из польских губерний Российской империи. «Сочная бруклинская местечковая девушка», Роза в молодости работала на консервной фабрике, стала известной в городе активисткой Компартии и защитницей прав бедных. После 1933 года в США стали приезжать еврейские семьи из Германии. За одного из таких «немцев» — Альберта (сына состоятельного банкира и оперной певицы из Любека, живших в доме по соседству с Томасом Манном) — Роза вышла замуж. Их дочь Мирьям тоже будет бороться за освобождение трудящихся всех стран — уже на новом историческом этапе. А вот Альберт, оставив в конце 1940‑х жену и дочь, переехал в Восточную Германию — ведь «европейские цепи стряхнуть с себя невозможно». На родине он стал историком Второй мировой войны, специалистом по контрпропаганде. Посетившая в конце 1950‑х его Мирьям назвала научный институт, где работает папа, гнездом шпионажа и сталинизма.

Сама Мирьям, отдав в юности дань джазовым клубам и богемным студенческим тусовкам, вышла замуж за ирландского музыканта Томми, эволюционировавшего от стиля фолк к социально‑протестной тематике. «Она только и водилась с необрезанными, будто выполняя особую программу отречения от корней», — думала Роза о дочери. После знакомства с Мирьям в жизни Томми настали «те пикассовские дни, когда гитара и женское тело, с талией, бедрами и шеей, и его игра на обоих этих инструментах совершенно перемешались и сделались чем‑то единым». Родившийся у них сын Серджиус впитал культуру хиппи и этику квакеров, стал учителем музыки в пенсильванской глубинке.

Интерес к истории Саннисайда свел его однажды с Цицероном — сыном чернокожего полицейского лейтенанта, любовника Розы в 1950‑х годах. (За связь с «представителем власти» соратники по партии устроили над Розой суд, с выразительной сцены которого начинается роман.) Роза в свое время опекала мальчишку, и ее уроки не прошли даром: сбежав «подальше от евреев, от Гарлема с его скопищами негров», Цицерон окончил университет, стал профессором. Негр‑интеллектуал, гей, воспитанник коммунистки, бывшей жены «немецкого шпиона», — вот уж кто во всей этой компании самый настоящий, прирожденный диссидент.

«Сады диссидентов» — безусловная удача автора: здесь превосходно переданы ароматы и причуды эпохи, колоритно обрисованы характеры, текст пронизан духом Нью‑Йорка, свободолюбивым и мультикультурным. Литэм рассказывает о нескольких поколениях борцов за свободу и лучшую жизнь, которых так или иначе объединил Саннисайд. Судьбы героев прихотливым образом переплетены, их убеждения и привычки со временем меняются (даже твердокаменные коммунисты могут впасть в ересь), житейские и географические приключения попахивают авантюризмом, от которого подчас рукой подать до настоящей трагедии.

Можно воспринимать «Сады» как галерею фриков и леваков — чего стоит один только Ленни, кузен Мирьям и ее многолетний безответный обожатель, шахматист, нумизмат и закоренелый маргинал; даже готовясь к мировой революции, он не забывает о Земле обетованной. Никто из персонажей романа не сделал впечатляющей карьеры, не заработал больших денег, да и в семейном плане у этих прожженных конспираторов не все ладится. Многие потеряли родственников в нацистской Германии. У других родня переехала после войны в Израиль, чтобы «строить новый еврейский мир на пустынном фундаменте из осколков прошлого, на зыбкой почве ветхозаветных премудростей». Каноническая «американская мечта» обошла стороной жителей Саннисайда — соседей и знакомых неувядающей Розы. Но Литэм показывает нам хотя и не всегда счастливых, но по‑настоящему свободных людей. Недаром кумир Розы — не Маркс и Ленин, а президент США Авраам Линкольн, смело боровшийся за демократию и искоренявший расовые предрассудки. (Правда, замечает Литэм, революционная борьба «обернулась для нее катастрофическим отчуждением не только от собственного отца и его кровной веры, иудаизма, но и от всего человечества» — ведь ячейки Компартии, подчиненные советскому диктату, состояли наполовину из агентов ФБР.) А сама композиция этого романа, где перемешаны хронологические линии, сродни джазовой импровизации. Одной из тех, которые звучали в андеграундных клубах, куда любила ходить с друзьями юная Мирьям.

[author]Андрей Мирошкин[/author]

[/part][/parts]

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Forward: Древняя христианская богословская идея, лежащая в основе современного антисемитизма

Эти инфлюенсеры поддерживают Газу и критикуют Израиль по политическим и моральным соображениям, но одновременно утверждают, что обязаны выступать против Израиля вследствие религиозных причин, поскольку само его существование противоречит их убеждению, что Иисус занял место Израиля. Христианство «колонизировало иудаизм на богословском уровне», присвоив его ключевые идеи и одновременно отрицая их значимость для самого иудаизма

Золотая агада

Исход начинается не с казней, не с моря и не с бегства. Он начинается с того, что кто‑то входит к сильному и произносит требование, которое не опирается ни на оружие, ни на договор. «Отпусти Мой народ»: это утверждение, что у фараона есть предел. В библейском понимании свобода начинается с признания того, что власть не абсолютна