[parts style=”text-align:center”]
[phead][/phead]
[part]
Воссоздание утраченного мира
Джонатан Уилсон
Марк Шагал
Перевод с английского Нины Усовой. — М.: Текст, Книжники, 2014. — 238 с. (Чейсовская коллекция).
Книга американского писателя Джонатана Уилсона о Марке Шагале — документальный роман, а не строго научный труд. Уилсон внимательно проштудировал основные работы своих предшественников. В списке литературы упоминаются исследовательские труды Бенджамина Харшава, Франца Мейера, Якоба Баал‑Тешува (Яакова Бааль‑Тшува), более популярная работа Сидни Александера, воспоминания Вариана Фрая, книги, написанные самим художником, его сыном Давидом, Беллой Шагал и Вирджинией Хаггард. Получилась продуманная, уравновешенная по тону, изящно беллетризованная биография с элементами личного: воспоминаниями автора о своем юношеском восприятии творчества Шагала, рассказами о встречах с людьми, знавшими художника. Особый акцент сделан на «еврейской линии» в судьбе и живописи Шагала. Биографические факты Уилсон чередует с собственными интерпретациями шагаловских произведений и размышлениями о самом феномене этого художника — «сурового изгнанника и беспечного бродяги».
Для Уилсона Шагал — магический реалист, певец утраченного мира, художник, «рисовавший на идише». В юности, признается писатель, Шагал ему казался старомодно сентиментальным, слишком «местечковым», сугубо ностальгическим автором. В сравнении с новейшими исканиями художников 1960—1970‑х Шагал и вправду выглядел несколько «ретроградно». Репродукции работ Шагала, вспоминает автор, висели в общежитии, но не этот художник был в ту пору властителем дум молодых британских и американских интеллектуалов. Летающие над городом влюбленные, бедные художники, скрипачи на крыше, коровы и козы — во всех этих кочующих с картины на картину образах Уилсону‑студенту виделось нечто на грани этнографического китча. Но позже, всматриваясь в подлинники полотен мастера, изучая его жизнь, контекст творчества и всего ХХ века, Уилсон понял, что в произведениях Шагала запечатлелись история еврейского народа, превратности его судьбы, обреченность того мира, в котором художник родился. Весь его жизненный путь — это вдохновенная песнь о непоправимых утратах; это память о прошлом, ставшая великой живописью.
Во всем мире Витебск ассоциируется с полотнами Шагала. Однако, отмечает Уилсон, на картинах этого художника — далеко не весь Витебск, а те окраинные, бедные кварталы города, в одном из которых Шагал родился и провел ранние годы. Респектабельный центр города в то время мало чем отличался от облика таких районов в других городах Российской империи (ну разве что вывески с еврейскими фамилиями выдавали черту оседлости). В этой зажиточной части города в начале ХХ века жили будущая жена и муза Шагала — Белла Розенфельд и многие знакомые Марка по художественному училищу, в том числе Виктор Меклер (в их взаимоотношениях биограф усматривает гомоэротические подтексты). Обитатели этой части города были заказчиками юного живописца Шагала. Но его истинной родиной был другой Витебск — тот, где жили портные, мелкие торговцы, менялы, работники рыбных складов. К числу последних относился и отец Шагала — человек, насквозь пропахший селедочным рассолом. Мир этого небогатого района, штетла, врезался в память художника на всю жизнь и запечатлен во многих его работах — вплоть до плафонов парижской Гранд‑Опера.
Этот еврейский мир западных губерний Российской империи оказался утрачен, растоптан вместе со многими людьми, его населявшими. Революция, Гражданская война и в особенности вторая мировая уничтожили этот родной Шагалу «космос». Еще в середине 1930‑х он приезжал в польский Вильно, географически и ментально близкий Витебску. Но после войны мест, хоть чем‑то напоминающих художнику его родину, на земле не осталось. Ностальгия по штетлу (черты которого Уилсон усматривает даже в парижском «Улье») пронизывает многие работы художника. Закат идишской культуры Шагал остро чувствовал и выразил это в своих картинах, стихах и эссе. Не случайно Шагал так любил поговорить на идише с выходцами из западнороссийских местечек. Так, с виленским (позже израильским) поэтом, партизаном второй мировой войны Авромом Суцкевером Шагал дружил и переписывался на протяжении полувека — до самой своей смерти.
Довоенный Париж и в целом Франция «до коллаборационистов» тоже стали в 1950‑х годах для Шагала одним из фрагментов огромного утраченного мира. Он не сразу решился вернуться в Европу из Америки, а Германию вообще больше не посещал. Многое из того, что невозможно было вернуть, что сгинуло в огне европейской катастрофы, он оживлял на своих полотнах. Однако было бы наивно искать в этих произведениях конкретные исторические детали. На его холстах, замечает Уилсон, соединялись многие, подчас враждебные друг другу миры: «прошлое и настоящее, мечта и реальность, раввин и клоун, мирское и духовное, революционер и художник, Иисус и Илья Пророк, человек и зверь, Витебск и Париж — все перемешано и образует мир, где не только история и география, но даже законы природы ставятся под сомнение». И такие произведения говорят об эпохе и людях сильнее исторического документа.
[author]Андрей Мирошкин[/author]
[/part]
[phead][/phead]
[part]
Наука под грифом «16+»
Кенааниты — евреи в средневековом славянском мире
Под редакцией В. Московича, М. Членова, А. Торпусмана. М.–Иерусалим, Гешарим/Мосты культуры, 2014. — 576 c. (серия «Jews and slavs»).
Выпущенный совместно Центром славянских языков и литературы Еврейского университета в Иерусалиме и Государственной классической академией имени Маймонида сборник «Кенааниты» — это попытка подвести какие‑то итоги полуторастолетним изысканиям в области изучения первых еврейских общин на территориях, заселенных славянами, причем попытка достаточно удачная.
В открывающей сборник статье известного этнографа и еврейского активиста Михаила Членова говорится, что раннесредневековая история евреев в славянских землях давно уже перестала быть tabula rasa для современных специалистов по иудаике, хотя все еще остается таковой для большинства медиевистов. При этом автор отмечает, что большинство современных исследователей заняты изучением проблематики в рамках парадигмы «евреи vs. славяне», уделяя гораздо меньше внимания поиску места этих евреев внутри еврейской цивилизации того времени. Говоря о евреях, живших в Средние века в славянских землях и бывших славяноязычными, М. Членов предлагает обозначать их как кенаанитов, поскольку в аутентичных еврейских источниках за ними закрепилось название «кенааним».
Само название «Кенаан» для славянских земель, населенных евреями, появилось из пророчества библейского пророка Овадьи, в котором евреи Кенаана были названы одной из трех общин, что смогут в будущем вернуться на историческую родину, поскольку в Средние века евреям, для того чтобы понять свое место среди других еврейских общин, нужно было вписать его в контекст библейской географии. Впервые название Кенаан применительно к Восточной Европе появляется в созданной в X веке книге «Йосифон».
Сам М. Членов датирует появление этого термина IX веком, когда Прага и Киев стали центрами активности купцов‑евреев. Он также отмечает, что можно говорить о существовании (в этнолингвистическом смысле) двух Кенаанов — Западного, для которого основным был древнечешский язык, и Восточного, жители которого, возможно, говорили на языке, позже известном в Великом княжестве Литовском как «русская мова». Спорным, однако, представляется предположение автора о том, что основой для возникновения этой эды стало сохранившееся с римских времен еврейское население восточной приальпийской зоны, поскольку, согласно имеющимся данным, регион радикально поменял состав населения в эпоху Великого переселения народов. Исчезновение кенаанитов как этнической общности автор датирует XV–XVII веками, отмечая, что эта группа была поглощена ашкеназскими евреями.
Свою гипотезу предлагает живущий ныне в Израиле Абрам Торпусман, начавший заниматься исследованием этой темы будучи в составе Еврейской историко‑этнографической комиссии, первой полулегальной научной еврейской структуры в позднем СССР. Он выводит кенаанитов из византийской Фессалоники, где существовала мощная еврейская община, жители которой в VII–IX веках хорошо знали славянский язык. На переселение же в славянские земли, по мнению А. Торпусмана, евреев толкнули преследования византийских властей.
Заведующий кафедрой семитологии и гебраистики Петербургского государственного университета Семен Якерсон, подробно разбирая с точки зрения палеографии один из первых документов, составленных от имени кенаанитов — знаменитое Киевское письмо, — приходит к не очень утешительным выводам: да, письмо подлинное, оно написано в одной из стран европейского ареала расселения евреев до XII века. Но однозначной привязки к Киеву нет, как нет и точной датировки из‑за отсутствия сопоставимого материала.
Большое внимание в сборнике уделено этнокультурным контактам евреев‑кенаанитов и окружающего их славянского населения. Алексей Алексеев исследует русско‑еврейские литературные связи эпохи Древней Руси, отмечает, что Пятикнижие переводилось с иврита и даже сохранило деление на недельные главы, а ряд исторических сочинений об истории евреев вполне сочувственно воспроизводил тезисы еврейской историографии, уподобляя, к примеру, членов Сангедрина, казненных Иродом, младенцам, замученным в Вифлееме по его же приказу. Истоки подобной толерантности автор видит в Хазарском каганате, чьи традиции, по его мнению, унаследовала Русь. На это можно заметить, что подобная ситуация вовсе не была чем‑то необычным в этот период для христианской Европы, к которой безусловно относилась и Киевская Русь. До XVI века именно евреи в основном переводили на языки европейских народов тексты священных книг, научные трактаты, философские произведения и т. д. Моше Шнейдер, исследуя достаточно запутанный вопрос о влиянии каббалы на т. н. ересь жидовствующих в Московской Руси XV века, приходит к выводу, что подобное влияние действительно имело место. Статья Сергея Темкина описывает уникальный учебник XVI века, происходящий из Великого княжества Литовского.
Не забыты и вопросы ономастики и лингвистики, поскольку именно эти дисциплины и позволили поставить вопрос о существовании отдельной этнической группы евреев‑кенаанитов. А. Торпусман приводит обширный список еврейских имен и фамилий, имеющих славянское происхождение. Среди них, к примеру, оказывается имя Бейла и фамилия Бейлин с возможными производными (в том числе и печально известная фамилия Бейлис), происходящие от славянского имени Бела («Белая»). Директор отделения славистики Еврейского университета в Иерусалиме Вольф Москович исследует славянские заимствования в идише. Еще один профессор Иерусалимского университета Моше Таубе обращается к славянским фразам и словам, встречающимся в респонсах средневековых раввинов. В сборнике публикуются также исследования знаменитого филолога Романа Якобсона о глоссах на старочешском языке в трудах средневековых еврейских авторов.
Статья петербургского историка Всеволода Вихновича послужила причиной маркировки книги значком «16+». В ней разбирается известный рассказ о некоем Ице из Чернигова, засвидетельствовавшем в XIII веке перед еврейскими учеными Кембриджа, что соитие на Руси называется ibum. Подробно разбирая происхождение этого обсценного слова на основании данной короткой цитаты, автор, на наш взгляд, делает слишком поспешные выводы как о высоком уровне образованности самого Ице Черниговского, так и о значительной степени интеграции черниговских евреев в местное общество. Все‑таки знание обсценной лексики — не самый надежный показатель интеграции.
Замыкает сборник статья историка и переводчика Дарьи Васютинской, рассматривающей историю создания первой значительной научной работы, посвященной кенаанитам, — книги Авраама Гаркави «О языке евреев, живших в древнее время на Руси, и о славянских словах, встречаемых у еврейских писателей». В своем исследовании она приходит к парадоксальному выводу, что Гаркави активно консультировался по этому поводу с известным коллекционером еврейских рукописей караимом Авраамом Фирковичем (чьи поддельные колофоны Гаркави потом долго разоблачал) и активно использовал его предположения в своей работе.
В качестве приложения в сборнике опубликованы все сколько‑нибудь значимые тексты, посвященные кенаанитам, — от вышедшей в 1865 году работы Авраама Гаркави до трудов наших современников Андрея Архипова, Владимира Топорова и Александра Кулика. Читатель может погрузиться в интересный мир цитат из средневековых еврейских текстов, исследований древнерусской литературы и киевской топографии, как выясняется, буквально переполненной названиями, связанными с еврейской традицией.
[author]Семен Чарный[/author]
[/part]
[phead][/phead]
[part]
Отдельные люди и не только
Сергей Каледин
Черно‑белое кино
М.: АСТ: CORPUS, 2013. — 336 с
Сергей Каледин — автор перестроечных времен. Именно тогда вышли в «Новом мире» его повести «Стройбат» (поставленный по нему спектакль Л. Додина «Гаудеамус» поездил по миру) и «Смиренное кладбище» (фильм И. Итыгилова по книге вышел в 1989 году), о которых кто‑то из властных людей того времени даже говорил, что они были губителями СССР. Но в тех временах Каледин не застыл: и книги потом выходили, и еще, кажется, сейчас как раз можно (да и нужно) прочесть те вещи, даже посмотреть то кино новыми глазами…
Впрочем, похожий внешне на С. Параджанова и, судя по всему, очень жизнерадостный С. Каледин пишет отнюдь не только о тех временах. Он даже не столько пишет, сколько рассказывает. Рассказ течет свободным весенним ручьем, рассказчик перебивает сам себя, кто‑то из вспоминаемых друзей вдруг врывается в разговор. История сменяет историю. И, как при лихой монтажной склейке, мелькают лица, города и эпохи. Чечня, 1991 год, Афганистан, Колыма, Дахау, Таджикистан, Эстония…
Одни герои, эпизодические, появятся один раз и уйдут туда, откуда они пришли, другие — мама Томочка (именно так и только так), папа Женя, сын в Израиле, шукшинские почти соседи по даче, юные зэки из Можайской колонии, теща‑ингерманландка — будут соседями нам почти во всех рассказах, и если и не полюбятся, то точно удивят и запомнятся… К кому можно нежданно постучаться в калединском дачном товариществе на предмет срочного ночлега, общественных строительных работ или экстренного распития самогона, знаешь уж точно.
Несмотря на то что эти байки, воспоминания (молодая Т. Бек пишет за незадачливого и полуотчисленного автора, студента Литинститута, диплом: «Диплом ты написал, не скрою, вшивый. О, Сережа Каледин, Сахалин тебе вреден. Возвращайся навек. Ярославна. Т. Бек») и действительно удивительные истории можно читать смеясь, как довлатовские вещи, — ассоциаций почему‑то больше возникает кинематографических. Герои Каледина очень крепкие, несгибаемые, но потерянные, с убеждениями, но ищущие, от историй о них хочется смеяться, но им тяжело, хоть они и не показывают виду. Они смутные, как в сокуровском «Одиноком голосе человека» по Платонову, часто безъязыкие (на это есть Каледин!), как те же герои фильмов Аристакисяна. Ветерану Афганистана сказали, что там не было войны, — он молча отнес свои медали и смял их под заводским прессом. Опустившаяся пьяница, разжившись алкоголем, никому не докучает, только поет тихонько сама себе песни. Нищие с Цветного бульвара, больной с синдромом Дауна, прислуживающая в церкви старушка, потомственная дворничиха. Если они и говорят, то вот так: «Он заступил нам дорогу, развел руки вялым недоделанным крестом и сказал одутловатым голосом: “Ня‑ня?..” И заплакал, как человек». Они — «загадка, нерешенный кроссворд, отдельные люди», «Б‑жьи люди» и «дым времени, пелена другой жизни? Вижу я их плохо, но уверен, что они — соль земли».
В их сломанных судьбах, скорее всего, виновато государство: «…все на свете было прекрасно, смешно и неопасно, застой не мешал» — это о юности, а так Сталин и невозможность закрытой страны вызывают почти физическую ненависть и обиду. Хотя, возможно, это и такие особенные люди, которые если и будут счастливы, то с точки зрения общепринятой останутся глубокими неудачниками. Тот же сын Каледина, красивый и талантливый. Был успешным корреспондентом российских газет в Израиле, потом узнаваемым радиоведущим. Отец уже радовался и готовился им хвастаться, но тот подался в бизнес, потом решил, что должен воспитывать очень много детей в Канаде. А сейчас он вроде успешен, но уже в Испании.
Такие странные люди, которые «жизнь понесли не туда». Что их спасает? Старый рецепт — не жаловаться, не сгибаться, юмор, застолья на кухне, где бывал Высоцкий, Галич и Ивинская, крепкая доля абсурда и та неожиданная посреди всего ужаса тех лет доброта, когда «еврейская родня, узнав, что Сурочка выходит замуж за мусульманского пьяницу, пришла в ужас, за исключением незабвенной тети Хавы, которая меня почему‑то жалела и кормила на убой роскошными свиными отбивными (еврейка — мусульманина!)».
Хотя спасение в мире Каледина, которого, кстати, Л. Улицкая в предисловии называет своим учителем, способствовавшим ее первой публикации, предусматривается далеко не всегда. Тем не менее включить «Черно‑белое кино» в список чтения определенно стоит. Особенно — дачного.
[author]Александр Чанцев[/author]
[/part]
[phead][/phead]
[part]
СКВОЗЬ СВИДЕТЕЛЬСТВО
Павел Нерлер
Con amore: Этюды о Мандельштаме
М.: НЛО, 2014. — 856 с.
Имя Павла Нерлера знакомо каждому, кто интересуется историей поэзии прошлого века и, конечно же, творчеством О. Э. Мандельштама. Некогда благословленный вдовой поэта, Нерлер принимал участие в подготовке многих его сборников, в том числе и двухтомного и четырехтомного собраний сочинений. Многие из них подготовлены в тесном сотрудничестве с выдающимися филологами и историками литературы: среди них такие бесспорные имена, как Сергей Аверинцев, Михаил Гаспаров etc. Работа со столь крупными специалистами задает высокую, почти недостижимую планку: трудно придумать большее счастье и муку для любого исследователя. Но существует и обратная сторона подобного сотрудничества: подверженность разного рода мифам о поэте и настойчивое стремление его, так сказать, канонизировать. Надо сказать, что самому Михаилу Гаспарову — ставившему во главу угла научную этику — подобный подход был чужд: для подтверждения этого достаточно вспомнить, сколько шума среди филологов наделали его статьи о поздних стихах Мандельштама, разрушившие множество интеллигентских мифов.
В свою очередь, книга «Con amore» склонна потакать подобным мифам: например, за счет своеобразной интонации элементы мифа встречаются почти во всех разделах книги, особенно усиливая свое действие в тех местах, где рациональное объяснение пасует (а в жизни Мандельштама, как известно, подобных моментов было немало). Это тем более странно, так как автор приводит огромное количество фактов, многие из которых не столь известны: трудно переоценить усилия Нерлера в их сборе и систематизации. Но, выкладывая читателю обширный массив фактографического материала, автор совмещает их со всем известными размышлениями о великом поэте и его апостолах, чья значимость определяется лишь степенью участия в публикации его наследия (так, действия Сергея Рудакова и Николая Харджиева проинтерпретированы Нерлером — вслед за Н. Я. Мандельштам — как «извращение миссии»). Можно сказать, что повествовательное мастерство автора делает из попавших в неординарные обстоятельства неоднозначных персонажей трогательных существ, отрабатывающих свою культурную роль. (При этом все те, кто предлагает альтернативные версии развития события — Эмма Герштейн, например, — допускаются в текст лишь дозированно.) Но в ситуации с О. Э. такой трюк не проходит: иллюстрацией этого является иронический анализ Нерлером лицемерного предисловия Дымшица к советскому изданию Мандельштама. В какой‑то момент начинает сопротивляться сам материал, и тогда слова Нерлера становятся неразличимыми: это относится, например, к главе о любовном треугольнике между О. Э., Н. Я. и Ольгой Ваксель (и Владимиром Татлиным, который периодически придавал этой ситуации форму прямоугольника). Ярость Надежды Яковлевны, не утихшая и через тридцать лет по истечении событий, говорит нам о сложном человеческом рисунке поэта и его спутницы жизни больше, чем какие бы то ни было комментарии.
Неоценимой заслугой Нерлера является систематизация фактов о последних месяцах жизни Мандельштама, проведенных в лагере «Вторая речка» под Владивостоком: с ними вновь контрастирует выбранная автором размеренная интонация, которая скорее подошла бы роману, чем документальному повествованию. Тем не менее читать эти строки с холодной головой просто невозможно: опираясь на свидетельства сокамерников поэта (собранные, по большей части, Надеждой Яковлевной), Нерлер рисует картину все более обостряющегося безумия в невозможных, нечеловеческих условиях. Эти фрагменты настолько поразительны, что какой бы то ни было комментарий — быть может, кроме философского, который мог бы написать Теодор Адорно или Джорджо Агамбен, — оказывается здесь излишним. Как известно, в последние месяцы своей жизни Мандельштам сочинил несколько стихотворных фрагментов, самым известным из которых является
Черная ночь, душный барак,
жирные вши…
Даже на самый поверхностный взгляд, эти осколки — которые могут сопротивляться атрибуции их как стихотворных — перекликаются с текстами Яна Сатуновского и Игоря Холина. Помимо восстановления истины и историко‑литературного расследования, Павел Нерлер подводит внимательного читателя к описанию той точки, где меняется авторская антропология и субъект письма. Он не решается на спекулятивные размышления на этот счет (они могли бы стать «извращением миссии»), но бессознательно выстраивает свое повествование таким образом, что подобные вопросы возникают сами собой.
[author]Денис Ларионов[/author]
[/part]
[/parts]