Книжные новинки

Спорная память

Александр Чанцев 23 сентября 2016
Поделиться

АЛЕКСАНДР ЭТКИНД

Кривое горе.

Память о непогребенных

М.: Новое литературное обозрение, 2016. — 328 с.

У этой книги есть авторская история, даже две. Во‑первых, она выходила три года назад в Стэнфорде. Во‑вторых, это своего рода личный документ: отец Александра Эткинда, по его признанию, хотел написать такую книгу (и мальчиком не узнал вернувшегося даже из недолгого заключения отца), автор использует архивные документы, касающиеся его семьи (и в этом сходство с «Лестницей Якова» Л. Улицкой). Кроме того, многие вещи он обсуждал не только на соответствующих конференциях, но и в разговорах и спорах с друзьями.

 

Книга Александра Эткинда — о механизмах памяти о горе, вытеснении, работе с памятью, тех подчас весьма странных формах, что принимает эта работа. По всеохватности эта работа напоминает недавний труд И. Кукулина «Машины зашумевшего времени: как советский монтаж стал методом неофициальной культуры» — также привлекаются различные научные теории (от Фрейда и Беньямина до Арендт и Бахтина), такой же широкий набор тем оказывается возможным рассмотреть в данном контексте (от того, как репрессии повлияли впоследствии на сферу научных интересов ученых, до совсем современного отечественного кинематографа).

«В России не было серьезных споров — религиозных или светских — о проблемах коллективной вины, памяти и идентичности», — констатирует автор. И отсюда незаконченность, из‑за которой «недавнее прошлое упорно возвращается в российскую политику и культуру». И это становится своего рода «вечным возвращением», о чем, правда в связи с Холокостом и его отображением на экранах ТВ, писал еще Бодрийяр в «Симулякрах и симуляции»: «…то, что изгнано таким образом, с небольшими затратами, ценой нескольких слезинок, действительно никогда больше не повторится, потому что оно постоянно, снова и снова повторяется, и как раз в той форме, в которой, как считается, его осуждают, в самом средстве этого мнимого экзорцизма — телевидении».

Специфики у российской ситуации — как и неразрешенности проблемы (как минимум, с одной стороны, существует признание и покаяние, а с другой — на московских улицах и в канун 9 мая можно увидеть машины с изображением Сталина) — вообще много. Так, «если нацистский Холокост уничтожал Другого, то советский террор был похож на самоубийство. Такая, обращенная на саму себя, природа советского террора затрудняет работу тех механизмов, что действуют в обществе, пережившем катастрофу: сознательного стремления узнать о том, что произошло; эмоционального порыва скорбеть о жертвах, активного желания добиться правосудия и отомстить виновным».

Оно ведь действительно толком и не осмыслено. Эткинд пишет о «лагерном доходяге» Мандельштаме — хорошо, отгремел его год, есть весьма ценные работы Павла Нерлера и других. А вот про эротические лагерные рисунки, практически комиксы Свешникова много ли работ на слуху? Разбирал и обсуждал ли кто‑нибудь более или менее широко, как заключение повлияло на выбор научных интересов ученых, историков, филологов и антропологов — «одна группа историков, приобретших опыт тюрьмы, лагеря или ссылки, сосредоточилась на макроистории власти. Это история сверху — нарративы внешней и внутренней колонизации в России и мире. В этих работах я нахожу масштабные иносказания коллективизации и ГУЛАГа. Другая группа историков писала микроистории насилия, страданий и юмора, которые открылись им в лагерях. Это история снизу, и ее авторы смотрели на нее человечно и проницательно. В примитивном и первобытном они находили аллегории собственного лагерного опыта, пытаясь соединить их с историческим материалом. В их книгах видны следы экстремального, почти невообразимого для нас опыта насилия и выживания в лагерях и тюрьмах». Тут, кстати, Эткинд приводит ссылку на вышедший под редакцией З. Прилепина сборник современных тюремных воспоминаний «Лимонка в тюрьму» — многое действительно не меняется…

Выгоняемое из двери возвращается в окно, как говорят. Подчас в весьма странных формах. Но что удивительного в том, что лагеря меняли всю, как сейчас модно говорить, оптику людей? «Лагерное существование — чудовищное существование между жизнью и смертью — знает только движение к смерти. Поэтому Пушкин в лагере представился [А. Синявскому. — А. Ч. ] упырем, поэтому и Гоголь попал в гроб живым, поэтому и соседи казались призраками».

Кстати, с другим авторским суждением о Гоголе — что тот «будто предвидит марксов призрак коммунизма, заранее показывая тщетность этой бродячей надежды» — уже гораздо сложнее согласиться. Как и с тем, что кто‑либо вменяемый хочет сейчас «добиться канонизации Ивана Грозного и Григория Распутина». Или же с тем, что Лев Гумилев был всего лишь «русским националистом и антисемитом». Да и объяснения, что такое культ личности и прочая, лучше было бы не переносить из изначально американского издания.

Но кто сказал, что подобная книга должна быть спокойной и неспорной?

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Поправка на топос и этнос

«Страшная книга о счастливом детстве» — так начинает свое послесловие к повести Льва Квитко Валерий Дымшиц, видя счастье героев в их умении радоваться каждому дню среди нищей и бесприютной жизни. Быт еврейского местечка уже не кажется читателю экзотикой (вспомним хотя бы «Папин домашний суд» Исаака Башевис‑Зингера), но действительно ли этот жестокий нищий быт по прошествии времени кажется утерянным раем? Действительно ли детство — та волшебная оптическая призма, которая окрашивает прошлое во все цвета спектра?

Анна Франк и другие

Познакомившись с книгой Франсин Проуз, мы понимаем: то, что мы считали пройденным материалом, в действительности сложнее, чем казалось; то, что мы, по выражению Синтии Озик в эссе «Кому принадлежит Анна Франк?», принимали за знание, «варясь в соку собственной наивности», оказывается набором мнений и убеждений, часто навязанных нам.

Выход из биографии

Важно отметить то, что даже переведенные тексты Зебальда практически не повлияли на пишущих по‑русски сегодня: масштаб поставленных им вопросов и способы их разрешения просто‑напросто не по плечу тем, чьи имена фигурируют в разного рода премиальных списках. Зебальд ведет свою неспешную речь из точки, в которую современники предпочитают не вглядываться, — дело, разумеется, не в морализаторстве, а в широте подхода и, так сказать, технической оснащенности.