Мир медленный и мир неподвижный

Валерий Шубинский 15 апреля 2016
Поделиться

ХАИМ ГРАДЕ

Синагога и улица

Перевод с идиша В. Чернина. М.: Книжники; Текст, 2015. —429 с.

Среди классиков еврейской прозы на идише Хаим Граде занимает место уникальное.

Будучи едва ли не самым молодым (из первостепенных писателей) по возрасту, он наиболее «архаичен» по материалу. Причем традиционный еврейский мир Литвы он описывает не извне, а «изнутри», и так, как будто он все еще существует (хотя угасает). Более того, в этом мире его интересует не эксцентрика, не маргинальные персонажи и странные истории (как, очень по‑разному, обоих Зингеров), а, скорее, мейнстрим.

lech288_Страница_54_Изображение_0001Четыре рассказа (на самом деле, повести) посвящены столкновению даже не «старого» и «нового», а строгого, монументального, непримиримого мира еврейского Закона и сложной, живой, развивающейся реальности. Столкновение это неизбежно, потому что герои, по крайней мере, трех из четырех рассказов — фундаменталисты, живущие мечтой о неподвижном святом мире. Окружающая реальность сама по себе довольно медлительна, но для фундаменталиста это мир стремительного разрушения и растления. Сам он кажется себе носителем и хранителем традиции, хотя, на самом деле, его экстремизм («у евреев или обязательно, или запрещено») — лишь реакция на «прогресс», на распад традиционного мира, который сам по себе был гораздо более сложен и терпим.

И тем не менее этот суровый радикализм синагогальных «аскетов» (то есть «порушей» — женатых людей, все время, кроме субботы, проводящих в бейт мидраше за изучением Торы) вызывает у писателя известное уважение — притом, что он понимает обреченность их усилий. Обитатели Старой синагоги, отказывающиеся видеть евреев в своих детях и внуках, пытаются научить Закону уличных мальчишек. Сами они, однако, нетверды в своих познаниях и с радостью берут уроки у забредшего в город ешиботника. Жестковыйность столяра Хизкии — косвенная причина грехопадения его дочери. Попытка умирающего торговца зерном Шлойме‑Залмана Раппопорта полностью вырвать своего сына из профанной, грешной, нееврейской жизни (гимназия, университет) и заставить его всецело посвятить себя изучению Торы тоже чуть было не приводит к обратным последствиям.

Похоже, что люди, страшащиеся, что у еврейского мира нет будущего, сами выключили себя из мира, в котором и с настоящим, и с прошлым, и с будущим все не так плохо. Симпатии автора — на стороне терпимых людей, которые, как бывший (и будущий) раввин реб Йоэл, находят баланс между миром «синагоги» и «улицей». Он видит в традиционном, вполне ортодоксальном мире возможности для сложных и многослойных человеческих чувств и с чеховской мягко‑насмешливой внимательностью живописует их (особенно в «Раввинше»). Сдержанная любовь людей в черных пиджаках и платьях до щиколоток оказывается драматичной и интересной. Так же как честолюбивые помыслы и сомнения в себе, не чуждые раввинам и «аскетам».

Улица, кстати, сравнительно сдержанна и осторожна в своей агрессии. Как правило, дело не идет дальше неподобающе коротких платьев, пренебрежения кашрутом, накрашенных ногтей модистки Берты Сапир и левых симпатий Мулика Дурманова, за которого выходит замуж дочь Шлойме‑Залмана. Еврейская улица. Ничего нееврейского писатель Граде не видит и не описывает, кроме разве что соблазнительных «девок», работающих в теплицах, чуть было не сбивших с пути Гавриэля, сына неосмотрительного зерноторговца. И это сближает его с еврейскими писателями первого поколения и отличает от непосредственных предшественников (группы «Ди юнге», Исроэла‑Иешуа Зингера) с их идишландом — когда все реалии условной черты оседлости, вплоть до церкви, по определению становились еврейскими и заслуживали описания.

Этому миру остались считанные годы до страшной гибели, но в четырех повестях, вошедших в книгу, этого совершенно не чувствуется. Нет даже намека на обреченность. Все четыре повести написаны до 1940 года? Все равно — неужто молодой писатель не ощущал, не предвидел? Это могло бы стать одной из тем преди/послесловия. Которого этой книге остро не хватает.

Что касается композиции, то здесь хотелось бы похвалить составителей. Она в каждой из повестей разная. Камерная и почти статичная в «Дедах и внуках»; параллельно разворачивающиеся сюжетные линии, объединенные общим хронотопом, во «Дворе Лейбы‑Лейзера»; более быстрое и концентрированное время «романа воспитания» в «Клятве»; эволюция отношений нескольких персонажей, связанная с перемещением в пространстве, в «Раввинше».

Переводам В. Чернина присущи те, что и прежде, достоинства и недостатки. Достоинства — безупречное знание языка и культурного контекста. Недостатки — суховатость слога (странная для поэта) и чрезмерная (в духе переводов столетней давности) русификация реалий. Зачем превращать всем понятных «гоя» и «шиксу» в «иноверца» и «деревенскую девку», а может быть, и требующего разъяснений (но ведь эти разъяснения полезны) «маскила» — в «просвещенца»? Тот же термин «аскет» — ведь читатель не понимает, в чем именно его аскеза, и невольно ищет христианские аналогии, которые в данном случае лишь сбивают с толку.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Четверо детей

Возможно, проблема еврейских общинных институтов — не в отсутствии интереса к этим институтам, а в том, что проблемы людей более масштабны, чем рамки, в которые их пытаются втиснуть. Если 63% американских евреев высказывают мнение, что Америка на неверном пути, не означает ли это, что их сложные отношения со своей общественной группой и религией напрямую связаны с нарастающим ощущением нестабильности американской жизни и общества?

Первая Пасхальная агада, ставшая в Америке бестселлером

Издание было легко читать и удобно листать, им пользовались и школьники, и взрослые: клиенты Банка штата Нью‑Йорк получали его в подарок, а во время Первой мировой войны Еврейский комитет по бытовому обеспечению бесплатно наделял американских военнослужащих‑евреев экземпляром «Агады» вместе с «пайковой» мацой.

Дайену? Достаточно

Если бы существовала идеальная еврейская шутка — а кто возьмется утверждать, будто дайену не такова? — она не имела бы конца. Религия наша — религия саспенса. Мы ждем‑пождем Б‑га, который не может явить Себя, и Мессию, которому лучше бы не приходить вовсе. Мы ждем окончания, как ждем заключительную шутку нарратива, не имеющего конца. И едва нам покажется, что все уже кончилось, как оно начинается снова.