Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте
Новая книга «Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте» продолжает монографию Юрия Бит-Юнана и Давида Фельдмана, посвященную жизни знаменитого писателя. Авторы реконструируют биографию Гроссмана, «попутно устраняя уже сложившиеся мифы». «Лехаим» публикует предоставленный издательством «Неолит» фрагмент книги, речь в котором идет об истории «путевых заметок по Армении». Это лишь небольшой «осколок» той сложной мозаики литературных и политических интриг, в эпицентре которых оказался Василий Гроссман.
…Второй вопрос гораздо сложнее. Ответ на него получил Перельмутер — в частной беседе с Гончар-Ханджян. Год спустя она рассказала историку литературы о боряновской методике обхода цензорских запретов. Тогда еще не было возможности ее описывать в печати, не ущемив интересы кого-либо из коллег.
Перельмутер же и нам объяснил суть боряновской методики. Для начала, чтобы уяснить причины и характер запретов, ереванскому главреду нужно было увидеть итоговую новомирскую верстку. Тот самый вариант, что Твардовский планировал отправить в типографию — после согласования с Гроссманом.
Борян, по словам Гончар-Ходжян, учитывал редакционную специфику: цензоры использовали цветной карандаш, а главред «Нового мира» вносил правку чернилами. Стереть ее уже нельзя: решение Твардовского — окончательное.
По версии Гончар-Ходжян, воспроизведенной Перельмутером, фрагмент верстки, который Твардовский и объявил противоречащим цензурным установкам, вычеркнут чернилами. Следовательно, это было решение вовсе не цензора, а новомирского главреда. И причина не вызывала сомнений — «еврейская тема».
Установка минимизировать «еврейскую тему» была введена издавна. Насколько и каким образом — приходилось решать самим редакторам. В данном случае Твардовский по собственной инициативе решение принял. Надо полагать, в разговоре с автором ссылался на волеизъявление «главлитчика». А Гроссман поверил, только все равно не согласился. Предпочел отказаться от публикации.
Когда смысл вмешательства Твардовского был уяснен в «Литературной Армении», верстку заново перепечатали. Устранили правку новомирского главреда и — предъявили ереванскому «главлитчику». Тот крамолу не обнаружил, впрочем, московский цензор тоже не усмотрел там ничего предосудительного.
Версия Гончар-Ханджян объясняет, почему Борян не поплатился должностью, игнорировав пометы в новомирской верстке. Именно потому, что правка была не цензорская. Твардовский принимал решение.
Не первый случай такого рода в его редакторской практике. Сообразно политическим установкам, Твардовский пытался и в романе «За правое дело» минимизировать «еврейскую тему». Удалось не все, и в ходе антигроссмановской кампании пришлось терпеть унижения. Потому остался, можно сказать, травматический синдром.
Он, кстати, обусловил и конфликт с К. Г. Паустовским. Уже после XX съезда КПСС тот передал «Новому миру» рукопись мемуарной повести «Время больших ожиданий». Так характеризовалась нэповская эпоха. Но в итоге автор от публикации отказался, возмущенный произволом редакции.
Письмо новомирского главреда Паустовскому опубликовано еще в 1983 году. Оно вошло в собрание сочинений Твардовского.
Аналогично и ответ Паустовского — в его собрании сочинений. Соответствующий том издан тремя годами позже.
Но советские литературоведы не анализировали суть конфликта. Причины были, конечно, политические. Это видно при сопоставлении писем.
26 ноября 1958 года Твардовский сообщил Паустовскому, что публикация невозможна, если не будет внесена новая правка. В частности, отмечалось, что не может «не вызывать по-прежнему возражений угол зрения на представителей “литературных кругов”: Бабель, апологетически распространенный на добрую четверть повести…».
Высказывались и другие претензии. Но Твардовский, резюмируя, подчеркнул, что настаивает на сокращении «апологетического рассказа о Бабеле, который, поверьте, не является для всех тем “божеством”, каким он был для литературного кружка одесситов…».
7 декабря Паустовский в ответ потребовал срочно вернуть рукопись. Обсуждать тему дальнейшего сотрудничества отказался. И добавил: «Что касается Бабеля, то я считал, считаю и буду считать его очень талантливым писателем и обнажаю голову перед жестокой и бессмысленной его гибелью, как равно и перед гибелью многих других прекрасных наших писателей и поэтов, независимо от их национальности» (курсив наш. — Ю. Б-Ю., Д. Ф.).
Речь шла о литераторах, осужденных в сталинскую эпоху. Но в этом абзаце несколько странно выглядит оборот «независимо от их национальности». По крайней мере, неочевидно, при чем тут этническая принадлежность жертв.
Однако прагматику указывает контекст. Бабель — еврей, как большинство его персонажей. Объявлен «контрреволюционером» в 1939 году, осужден, расстрелян, все упоминания о нем запрещались. Признан невиновным семнадцать лет спустя, что помнили в редакции «Нового мира». Были также памятны там антисемитские кампании сталинской эпохи. И, разумеется, скандал с романом «За правое дело».
Паустовский вполне прозрачно намекнул Твардовскому, что в 1958 году требование сократить «апологетический рассказ» о Бабеле обусловлено только инициативой главреда, его боязнью подразумевавшейся «еврейской темы». И счел вмешательство аморальным. Для полной ясности добавил: «Если редакция “Нового мира” думает иначе, то это дело ее совести».
Сходный конфликт был в 1960 году, когда новомирский главред вторично прочел роман «Жизнь и судьба». В дневниковой записи 6 октября Твардовским характеризовал как весьма опасное сопоставление СССР и нацистской Германии. Не меньше внимания уделено другой опасности: «Вторым тяжким моментом всей вещи является откровенно и до предела развитая тема “трагедии еврейского народа”, антисемитизма (опять же — и там, и там), решение всей сложности мирового побоища схватки социализма с фашизмом в свете этой особой, определяющей проблемы. Здесь — главный пункт, и автор не притворяется объективным, он как бы уверен, что представление интересов трагического народа и есть высшая объективность. Не то чтобы он не любил русских людей, нет, среди них он находит прекрасных людей, воспевает их, но ни одному не простил бы малейшей недооценки или несогласия с ним в этом вопросе…».
Твардовский пытался доказать себе, что его претензии уместны. А далее — словно бы спохватывался: «Но, кажется, я уже себя взъяриваю, “отмобилизовываюсь” против этого необычного по силе, искренности и правдивости произведения…».
Итог обсуждения с Гроссманом романа «Жизнь и судьба» известен — «250 лет». Неизвестно, воспроизвел ли Твардовский свою аргументацию, изложенную выше. Три года спустя он с автором вообще не стал полемизировать, а попросту вычеркнул из очерка то, что считал опасным. И сослался на цензора.
Гроссман, видимо, поверил. Ямпольский тоже. Ну а к 1980-м годам репутация Твардовского исключала предположения о его инициативах цензурного характера. И Липкин сочинил историю про то, как он сумел исполнить «завет Гроссмана».
Анализ истории очерка интересен, главным образом, в аспекте репутационном. Липкин — по ходу повествования — характеризовал упоминаемых литераторов и всего чаще — нелестно. Ссылался при этом на мнения Гроссмана или других знаменитостей, либо попросту выдумывал обстоятельства и ситуации. Авторитетному мемуаристу верят и ныне. Характеристики, например, Симонова, Некрасова, Боряна и многих других уже десятилетиями воспроизводятся критиками и литературоведами. Вопреки давно опубликованным и отнюдь не труднодоступным источникам.