[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  МАРТ 2006 АДАР 5766 – 3 (167)     

 

ГЕДАЛЬЕ БАНКВЕЧЕР

Григорий Канович

Окончание. Начало в № 2, 2006

Банквечер сначала подумал, что чудаковатый Пакельчик подтрунивает над ним, и отнесся к его предложению с недоверием. Но по трезвом размышлении решил – почему бы в самом деле не попытаться отвлечь Рейзл от ее беды работой – глажкой, пришиванием пуговиц, отпарыванием старой подкладки? Глядишь, втянется и через год-другой даже закройщицей станет. После того как Арон уехал в командировку в Москву, реб Гедалье подыскивал зятю, старшему подмастерью, подходящую замену. Да и как было не подыскивать, если Банквечер и в младшем подмастерье Юозасе не был уверен – вздумал рыжий снова требовать прибавки к жалованью. «Сами, господин Банквечер, знаете, что сейчас делают с хозяевами, угнетающими трудящихся». Что-что, а это реб Гедалье хорошо знал – загоняют, как мебельного фабриканта, прикладами в телячий вагон, и – в гости к белым медведям. Хотя, кроме самого себя, он, Гедалье Банквечер, никого не угнетал.

Чем Рейзл не замена? Только бы она согласилась, а обучить ее – дело нехитрое.

Банквечер понятия не имел, как подступиться к дочери, с чего начать, боялся, что все его просьбы она отвергнет с ходу.

После смерти внука реб Гедалье входил в ее комнату почти на цыпочках и всегда с какой-нибудь доброй вестью на устах – придуманной или всамделишной.

– Тебе, Рейзеле, целых три замечательных письма из Москвы! Дай Б-г каждой еврейке получать такие письма. Не письма, а пасхальные подарки. Ты только послушай!

Банквечер принимался читать эти письма, как пасхальную агоду, и, пользуясь тем, что Рейзл сама к ним не притрагивалась, «перелицовывал» их, дополнял заимствованиями из баек Хацкеля Брегмана, подслащивал собственными, давно забытыми признаниями в любви и жалобами на разлуку и тоску, всплывавшими из сгустившейся от ила памяти; осторожно снимал с конвертов незнакомые, копеечного достоинства, марки, на которых красовались либо бравый красноармеец в островерхом шлеме, демонстрировавший свою богатырскую силу воображаемому классовому врагу; либо стахановка-ткачиха, озарявшая всю планету своим счастьем. Отец раскладывал перед Рейзл глянцевые фотографии (она и к ним не прикасалась, словно там был запечатлен не Арон, а совсем чужой человек) и терпеливо рассказывал, что на них было изображено. На этом снимке, Рейзеле, наш Арончик возле Кремля – того дома, где живет старый друг Мейлаха Блоха и всех трудящихся на свете Сталин; а вот на этом – он в перепоясанной портупеей гимнастерке на Красной площади в очереди к другому дому, где в хрустальном гробу лежит вечно живой Ленин; а тут Арончик в пилотке – на колхозной выставке достижений, смотрит на счастливых коров и доярок в выходных платьях, а на последнем снимке твой благоверный гордо выходит из подземного поезда на остановку, украшенную мраморными колоннами. До чего же, доченька, только люди не додумываются – поезда под землей!

Но Рейзл не интересовали ни Ароновы письма; ни поезда под землей; ни счастливые коровы и разнаряженные доярки, такие же породистые, как и их коровы; ни дом, где жил Сталин; ни обитель, где в хрустальном гробу лежал Ленин. Она сама словно лежала в гробу, не одна – вместе со своим Эфраимом, не успевшим вкусить материнского молока, и всё, что происходило за пределами гроба, не имело к ней никакого отношения. Ей хотелось только одного – чтобы не приподнимали крышку и не уговаривали ее вернуться к тому, что было прежде.

Реб Гедалье по ночам не спал – лежал с открытыми глазами в постели, прислушивался к каждому звуку и как отец Отца умолял Б-га, чтобы Он смилостивился над ним и над его несчастной дочерью. Всевышний по Своему обыкновению ничего не обещал, но и в милости не отказывал.

– Муж есть муж, – опережая милость Всевышнего, сказал разносчик «Еврейских новостей» Хацкель Брегман. – Когда молодая жена долго остается одна, она может и не колыбельную запеть, а что-нибудь покруче. Где же, спросишь ты у меня, выход? – Хацкель перевел дух и выпалил: – В постели! Надо вызвать из Москвы Арона. Лягут оба, поначалу покалякают о том о сем, а потом разок-другой, как водится между супругами, сделают то, что ты с Пниной, а я с Голдой, да будет благословенна их память, по ночам умели неплохо делать.

– И что?

– Что – что? Ручаюсь, что наутро у твоей дочери все хвори как рукой снимет. Вот что! Я знаю, ты не в ладах с буковками. Дай мне адрес, я сяду и под твою диктовку напишу Арону в Москву. Он парень сообразительный, одна нога туда, другая – сюда, и через день-два он у тебя на крылечке.

Адреса Банквечер Брегману не дал, потому что надобность в услугах Арона, к счастью, отпала. То ли Г-сподь услышал мольбы реб Гедалье и смилостивился над ним, то ли Рейзеле, еще совсем недавно склонявшаяся над пустой кроваткой, любовно выложенной подушечками, вышитыми тонким бисером, и застеленной байковым одеяльцем, без всякой посторонней помощи взяла себя в руки и избавилась от рухнувшего на нее помрачения – перестала своим заунывным пением выворачивать отцу душу и мало-помалу с каким-то целительным рвением стала хлопотать по дому – убирать, мыть, стирать, развешивать белье, кухарить, даже украдкой смотреться в большое портновское зеркало, висевшее в гостиной, и смущенно присматриваться к новым клиентам – малословным русским командирам, от которых у Банквечера не было отбоя. Когда подмастерье Юозас объявил забастовку и наотрез отказался без прибавки к жалованью выходить на работу, Рейзл и вовсе ожила и бросилась помогать старику – она и утюжила, и пришивала, и отпарывала, а порой часами под его руководством строчила и строчила на безотказном «Зингере».

Банквечер не сводил с нее глаз, налитых радостной влагой, и ненавязчиво и настойчиво втягивал в работу. Следя за тем, как она орудует иголкой и неистово жмет на педаль «Зингера», он нет-нет да ловил себя на мысли о том, не сменить ли ему вывеску, не прибавить ли ему к старой, уже выцветшей надписи над входной дверью имя дочери – «Банквечер и Рейзл Дудак», пусть все знают, что отныне у него появился не только помощник, но, может быть, наследник и продолжатель. При дочери о своем намерении он и заикаться не смел – вместо того, чтобы обрадоваться, она еще рассердится и отругает его: «Банквечер и Рейзл Дудак?» – что это, мол, за бред? Евреи от смеха животики надорвут.

Ну и пусть себе на здоровье надрывают. Евреям никогда не угодишь. Они и Б-гом недовольны. А вывеска Банквечеру даже во сне снилась. Жаль только, что не всё, что снится, можно назавтра внести в дом или повесить над входной дверью.

Но реб Гедалье не столько заботила смена вывески, сколько отсутствие старшего подмастерья Юозаса, который словно сквозь землю провалился. Вряд ли – даже с помощью трудолюбивой Рейзл – он успеет в обещанные сроки выполнить все заказы. Привыкший держать слово Банквечер вставал ни свет ни заря, садился за швейную машинку и, не давая себе роздыху, строчил до позднего вечера, а иногда и до глубокой ночи.

В такую июньскую ночь, перед самым рассветом, бормоча себе под нос единственную заученную в незапамятные времена своего ученичества песенку, реб Гедалье на неразлучном и объезженном «Зингере» незаметно въехал в свою вторую по счету мировую войну. Но ни гул самолетов, ни разрывы бомб и стрекот зениток не заставили его отвлечься от шитья, подойти к окну и взглянуть на небо. Истинный мастер, уверял Банквечер, должен смотреть не на небо, а на материал. Портной – на сукно, сапожник – на кожу…

– Маневры, – сказал он самому себе и продолжал спокойно нажимать на педаль, и только когда у него за спиной, шурша ночными туфлями, как привидение, выросла испуганная Рейзеле, он обернулся.

– Слышал?

– Слышал.

– Кажется, это немцы, – прошептала она.

– Немцы? – удивился Банквечер, и его ноги вдруг примерзли к педали. – Ты не ошибаешься? Похоже на маневры.

– Это не маневры, – в сердцах повторила дочь. – Я собственными глазами видела, как низко над костелом пролетел самолет с крестами на крыльях, сделал круг и улетел… Это, папа, война. Как хорошо, что Арон в Москве.

– А что, доченька, в этом хорошего? Мы с твоей мамой врозь никуда не ездили, тридцать с лишним лет были всегда вместе.

Рейзеле помолчала и добавила:

– Хорошо, что и ее нет с нами, и… – она неожиданно запнулась.

– Чего замолкла? Кого еще?

– Эфраима, да не покарает Г-сподь меня за мои кощунственные слова. Над ними, папочка, уже никто не надругается. Их никто догола не разденет и не расстреляет.

– Что ты мелешь? Кто тебе сказал, что немцы нас разденут догола и расстреляют? Уж не паникер ли Хацкель Брегман, собиратель всяких ужасов и страхов?

– Мне это в прошлом году один беженец из Августавы на рынке рассказал. Будто бы немцы раздевают евреев догола, выводят куда-то за город и расстреливают.

– Не знаю, доченька, кого там у них в Польше выводят и раздевают. Но мы… мы с тобой, по-моему, ничего не сделали такого, чтобы нас расстреливали? Я с немцами прожил в Пруссии бок о бок пять лет, и ни один из них меня ни разу пальцем не тронул. Везде и всюду я только и слышал: «Данке шён», «Битте шён», «Филе данкен». Отнесешь, бывало, по просьбе Ганса Хёпке-Хавкина клиентам на дом готовую одежду, они тебя и пивом угостят, и еще чаевые пфеннигами дадут, – Банквечер покосился на замолкший «Зингер», вдруг оборвал разговор, грузно опустился на стул, нажал на педаль и с каким-то молодым азартом и неудержимой яростью помчался к этому пиву, к этим пфеннигам, к своей незабываемой школярской молодости...

На третий день войны Мишкине раскололось надвое, как грецкий орех. Из одной половины на улицы посыпались литовцы, которые с радостью, скрываемой под искусным равнодушием, наблюдали за отступающими в беспорядке частями Красной Армии и лихорадочными сборами местечкового советского начальства – энкавэдистов во главе с заместителем заместителя Повиласом Генисом и старовера – младшего лейтенанта Ионы Андронова, спешно грузивших в служебную «эмку» какие-то важные, не подлежащие огласке документы; бургомистра Мейлаха Блоха и его челяди, забирающихся в кабину и в кузов крытого брезентом грузовика; из другой половины на мостовую вылущивались евреи, целыми семьями направлявшиеся следом за потрепанной и присмиревшей от круглосуточных бомбежек пехотой.

Реб Гедалье из-за ситцевой занавески взглядом плутал по армейским колоннам и среди отступающего войска выискивал своих недавних клиентов, но то ли от того, что у него слезились глаза, то ли от того, что его заказчики – русские командиры затерялись в многочисленных нестройных рядах своих подчиненных, ни одного из них он так разглядеть и не смог. Банквечер и сам не понимал, для чего он их выискивает. Может, для того, чтобы каждому вернуть закроенный или еще не тронутый ножницами отрез, купленный в избежавших национализации лавках Шварца или Амстердамского, которые при Сметоне щедро и, как в ту пору казалось, дальновидно жертвовали на Международную организацию пролетарских революционеров? А может, для того, чтобы попросить у товарищей командиров прощения, за то что он не по своей вине подвел их – не выполнил в обещанный срок заказы. Но ведь войны, оправдывал он себя, начинают не портные.

– Люди бегут, – сказал он дочери с неподдельной горечью, хотя не был склонен ни к нытью, ни к паникерству. – Может, говорю, тебе, Рейзеле, на время куда-нибудь податься. К Элишеве, например. В деревне люди пашут, косят, доят, а не забрасывают друг друга бомбами.

– На время? В деревню? – удивилась дочь. – Ты что, как Арон, веришь, что Красная Армия в мире всех сильней и что она скоро прогонит немцев?

– Где ты, Рейзеле, видела еврея, который верил бы в чужую армию? – отделался грустной шуткой отец.

– Никуда, папа, без тебя я отсюда не подамся. И не упрашивай меня! Ты же сам никуда вроде бы не собираешься?

– Собрался бы, да в мои годы есть только одно подходящее укрытие от всех бед. Сама знаешь какое. По-моему, лучше всего каждому держаться поближе к тому месту, где ждут те, кого ты при жизни любил и кто тебя любил...

– Там, папа, и меня давно ждут… И Эфраим… И мама…

– Но покуда мы с ними встретимся и укроемся в том месте от всех напастей, надо, доченька, работать, а не смотреть каждую минуту в окно на то, чье войско уходит, а чье приходит. Скажешь – сумасшедший! А мне всегда немножко нравились сумасшедшие. Ведь в нашем сумасшедшем мире скучно и частенько даже накладно быть нормальным. Что касается меня, то я невзирая ни на что буду шить.

– Кому?

– Тем, с кого мерку снял.

– Но они уже, папа, никогда не вернутся. Может быть, их уже и в живых нет.

– Откуда ты знаешь? Арончик говорил, что и наш бывший бургомистр Тарайла, сторонник Гитлера, не вернется. А он, вот увидишь, скоро снова появится в Мишкине… Если немцы одержат верх…

Банквечер подошел к платяному, пропахшему нафталином шкафу, распахнул створки, вынул оттуда пиджачную пару и промолвил:

– Этот костюм я сшил ему не то к открытию сейма, не то к какому-то другому важному заседанию. Не помню. Когда Тарайла вернется, мы тут же отдадим костюм его владельцу.

– Если к тому времени мы будем живы.

Назавтра реб Гедалье встал на рассвете и, как ни в чем не бывало, оседлал свою лошадку…

Не прельстившись мелкой дичью, немецкие части в местечко не вошли. Они обогнули Мишкине и уверенно, не встречая сопротивления, двинулись дальше на восток.

Над опустевшими, замершими в ожидании улицами местечка клубилась гнетущая, ничейная тишина, которую не нарушали даже ни изредка врывавшийся крик отряхнувшегося от сна петуха, ни лай какой-нибудь дурашливой и раболепной дворняги. Не нарушал неверную, готовую вот-вот взорваться тишь и стрекотавший на Рыбацкой «Зингер». Стрекот машинки, всегда навевавший на Банквечера добрые, умиротворяющие мысли, сейчас как бы прошивал его душу неутихающей тревогой. Тревожился реб Гедалье не за себя, а за своих дочерей и почему-то больше всего – за похоронившую первенца Рейзл. Он корил себя за то, что не заставил ее, пусть налегке, со скудным скарбом, немедленно покинуть Мишкине – ведь жену заместителя начальника энкавэдэ Арона Дудака вполне могли подсадить в грузовик или в «эмку». Подсадили бы и увезли бы куда-нибудь в Ржев или Великие Луки. Его мучили угрызения совести из-за того, что он как следует не напугал Рейзл, не отдалил от пропасти, а, уравняв с собой, только неразумно подтолкнул к ней.

В комнате из полумглы на реб Гедалье поглядывали два длинноруких манекена, которые, как казалось, с укоризной качали безволосыми головами, и Банквечер первый раз в жизни не выдержал, встал и повернул их мертвецкими лицами к стене, украшенной большой выцветшей фотографией – он и покойная Пнина в двенадцатом году в Вильне, у входа в Большую синагогу, в которой они венчались.

Рейзл спала, а реб Гедалье пришпоривал свой «Зингер» и гнал его туда, где не было этой недоброй, заоконной тишины, этого затаившегося за каждым углом несчастья; туда, где он когда-то был молодым и счастливым пленником крохотной иголки, которая в отличие от бомбы никому не причиняет вреда, а благоволит ко всем без исключения.

Его яростную рысь внезапно остановил настойчивый стук в дверь.

– Кто там? – беззлобно прикрикнул на запертую дверь Банквечер.

– Откройте! – уже с большей настойчивостью потребовали за дверью. – Это я – Юозас Томкус, ваш бывший подмастерье. Не узнаёте меня?

– Юозукас? – удивленно переспросил реб Гедалье. – Сейчас, сейчас…

Банквечер заторопился, доковылял до двери, повернул в замочной скважине ключ, отодвинул защелку, и в комнату твердым, начальственным шагом вошел забастовавший перед самой войной подмастерье Юозас, а за ним ввалился смахивающий на располневшего Иисуса Христа бородач с белой нарукавной повязкой и обрезом за поясом.

– Не за прибавкой ли ты, Юозукас, явился? – косясь на нарукавную повязку бородача и обрез, попытался разрядить напряжение Банквечер.

– Ага, – с улыбкой ответил Томкус. – Теперь уж вам, хозяин, от прибавки не отвертеться.

Бородач с обрезом кивнул, полез в карман, вынул из помятой пачки «Беломора» папиросу и, чиркнув спичкой, бесцеремонно и картинно закурил.

– Наверно, не отвертеться, – закашлялся реб Гедалье, почувствовав, что Юозас и бородач пришли неспроста и что от них, как сивухой, разит бедой.

– Как я вижу, вы неплохо справляетесь и без подмастерьев. Работаете за двоих, – Томкус цепким взглядом знатока оглядел «Зингер».

– Дочка помогает. Дай Б-г ей здоровья.

– Рожите помогает? Молодчина, – похвалил Рейзл Юозас. – Кому, если не секрет, шьете?

– Шью, просто шью. От нечего делать, – не вдаваясь в объяснения и от волнения переходя с жемайтийского диалекта на понятный Томкусу идиш, сказал реб Гедалье и снова надрывно закашлялся. – Когда-то в глупой молодости я не папиросами, а самосадом баловался, но сейчас, извините, дыма на дух не переношу. Легкие у меня дырявые.

– Кончай, Казимирас. У человека легкие дырявые, а ты дымишь, как паровоз, – перевел Юозас с идиша слова Банквечера своему напарнику.

Бородач неохотно погасил огонек о стоявший на комоде праздничный восьмисвечник, швырнул окурок на пол и усердно затоптал его кованым ботинком.

– И всё-таки, кому же вы, хозяин, от нечего делать шьете? – Томкус подошел к швейной машинке, словно правдивого ответа ждал не от Банквечера, а от нее, похлопал шершавой ладонью по железу и по-хозяйски уселся на стул. – Понятно, понятно, – пропел он, разглядывая уже простроченную штанину. – Брюки для товарищей командиров? Не так ли? Нехорошо, нехорошо обманывать специалиста.

– Кто заказывает, тому и шью.

Юозас не отреагировал, пощупал сукно, несколько раз нажал на педаль и с ехидцей промолвил:

– «Зингер» в полнейшем порядке. Как подумаешь, он, может статься, будет тем единственным «евреем», который уцелеет в Мишкине и еще принесет пользу...

И засмеялся.

Услышав чужие голоса, в комнату неслышно вошла проснувшаяся Рейзл.

– Доброе утречко, Рожите, – поприветствовал ее Юозас. – Оказывается, ты не сбежала вместе с красными, как некоторые твои подружки. Молодец. Настоящая патриотка. Помнишь, как мы с тобой и Элишевой на праздники наш гимн пели – «Литва, отчизна наша», вы с сестрой – на иврите, а я – по-литовски. Здорово у нас получалось.

Рейзл не ответила.

– Видно, ты, ласточка, еще не проснулась. Что тебе этой июньской ночью снилось? Москва? Мавзолей? Ленин в гробу, а рядом рыдающий горькими слезами Арончик? – поддел ее по-литовски Юозас.

– Ха-ха-ха! – грохнул заскучавший по смачному дымку бородатый Казимирас и снова полез в карман.

Рейзл не шелохнулась, стояла рядом с отцом, смотрела на Томкуса с испуганным презрением, и на память ей вдруг пришел незнакомый беженец из Августавы, который на рынке, прицениваясь к душистому деревенскому меду, рассказывал, как в Польше расстреливали раздетых догола евреев.

– Не обижайся, Рожите. Арон был хорошим парнем, только зря в дерьмо вляпался.

– А ты… ты не вляпался? – тихо заступилась за Арона Рейзл. – Ведь и ты еще недавно был за власть рабочих и крестьян и за швейной машинкой распевал уже не «Литва, отчизна наша», а «Интернационал».

– Я и сейчас за власть трудящихся, но без русских и евреев, – огрызнулся Юозас.

Бородач Казимирас снова захохотал, извлек из кармана курево, но в последнюю минуту почему-то сунул незажженную папиросу в рот и стал перегонять ее из стороны в сторону. Переминаясь с ноги на ногу, он разбойно покручивал в руке пропахший воском семисвечник и нетерпеливо ждал, когда Юозас подаст знак, и тогда они, закончив бесполезные разговоры, приступят к делу. Впереди еще вся Рыбацкая улица, а дружок Томкялис так долго тут с одним старым евреем нянчится…

Но Томкус не спешил. Его обуревало чувство радостной мести, смешанное с жалостью. Кого-кого, а Банквечера ему было в самом деле жалко. Реб Гедалье был не похож на тех своих сородичей, которые в сороковом распоясались и дорвались до власти. Если бы у него, у Юозаса, спросили, кого миловать, он бы без запинки ответил: моего учителя! Его-то он уж точно оставил бы в Мишкине целым и невредимым, как и «Зингер». Не тронул бы он и гордячку Рейзл, которая в отличие от своего муженька не выбегала из дому навстречу русским танкам, не осыпала их полевыми цветочками, а, беременная, сидела дома и вышивала цветочки на рубашонке для своего ребенка. И еще пощадил бы Томкус чудаковатого доктора Пакельчика, который бедных лечил даром и спас от верной смерти его старшую сестру Антанину. Но служба есть служба – велено прочесать местечко и вымести из него всех евреев, чтобы и духа ихнего тут не осталось. Хочешь не хочешь – исполняй! Могли бы, конечно, во временном повстанческом штабе дать им с Казюкасом не Рыбакцую, а другую улицу. Но теперь деваться некуда – сейчас они выведут и реб Гедалье, и Рейзл во двор и погонят их на сборный пункт, в синагогу, а потом… А что будет с ними потом, только начальники в штабе знают.

– Как я понимаю, ты сюда пришел не за прибавкой к жалованью… как я понимаю, ты сейчас получаешь жалованье в другом, более доходном месте, – непривычно заикаясь, с трудом подбирая слова, произнес Банквечер.

– Верно. Я не за прибавкой пришел, – сказал Томкус и, повернувшись к напарнику, добавил: – И к вам, как видите, не богатого клиента привел.

– Да уж вижу – одет он вполне по сегодняшней моде, – прохрипел Гедалье.

– Ха-ха-ха! – грянул Казимирас.

– Зачем же вы в такую рань пришли?

– Можно подумать, что вы с луны свалились, и не знаете, что Советам капут. Мы за вами пришли. За вами, – ответил за Томкуса бородач с обрезом и, упиваясь своим безнаказанным превосходством, продолжил: – Чтобы раз и навсегда очистить Литву от клещей и паразитов.

– Казимирас за словом в карман не лезет, но его слово страшнее, чем он сам, – не то похвалил, не то мягко пожурил необузданного напарника Томкус.

– Чем же, хотелось бы знать, клещ Гедалье Банквечер и его дочь – паразитка Рейзл так не угодили Литве? Тем ли, что всю жизнь плохо шили сермяги и полушубки? Мы что – законы не соблюдали, в казну налоги не платили? – распаляясь от страха, выпалил старик.

– Эка доблесть! А ради чего вы хорошо шили и законы наши соблюдали? Ради Литвы? Черта с два! Ради собственного кошелька! А исподтишка что делали? Гадили и вредили, – ухмыльнулся Казимирас. – Вредили и гадили.

– Может, тем вредили, что кое-кто из паразитов когда-то даже кровь за Литву проливал! – переводя буксующее дыхание, прошептал Банквечер, тщетно пытаясь оградить себя и Рейзл от грозившей им опасности.

– Евреи за Литву кровь проливали?! – выпучил глаза Томкус. – Тут уж вы, хозяин, хватили через край. Не рассказывайте нам сказочки!..

Реб Гедалье жилистой рукой вытер со лба россыпи холодного пота, жестом подозвал к себе дочь и спокойно сказал:

– Рейзеле! Открой, пожалуйста, нижний ящик комода… там на самом дне есть такая малюсенькая стопочка бумаг. Мама ее в холстинку завернула. Найди среди них лист, на котором большая гербовая печать и всадник на лошади. И покажи его нашим гостям.

– На кой хрен нам, Юозапас, заглядывать в какие-то бумажки, у нас дел по горло, а мы тут всякую чепуху выслушиваем, – пробасил бородач с обрезом, раздраженный увертками и словоизвержениями бывшего хозяина Томкуса, ненужной возней с бумагами, – да предъяви они бумагу от Самого Г-спода Б-га, и это им уже не помогло бы.

– Не волнуйся, успеем, – бросил Юозас.

В душе Рейзл осуждала отца за напрасное и постыдное унижение. Перед кем он унижается? Перед своим бывшим подмастерьем и этим неотесанным бородатым громилой? Ее коробило от суетливости и высокопарных оправданий родителя. Глупо смазывать елеем ствол нацеленного обреза, который всё равно в тебя выстрелит. Но, не желая прекословить отцу, Рейзл неторопливо, с нарочитым тщанием принялась раскладывать бумаги, пока наконец не обнаружила ту, которую он просил.

– Вот! – с неуместной торжественностью сказал реб Гедалье и протянул пожелтевший документ Томкусу. – Благодарность за подписью майора Витаутаса Кубилюса, командира третьего пехотного полка...

Бывший подмастерье долго шарил по листочку взглядом, пытаясь удостовериться в подлинности подписи, и громко, скорее всего для Казимираса, прочитал:

– Рядовой Банквечер Гедалье, сын Бенциона… Участвовал в восемнадцатом году в боях за независимость Литвы. Ого! За независимость, – Томкус причмокнул языком, повертел в руке бумагу и протянул ее Рейзл. – Был ранен… Чего ж вы, хозяин, об этом столько лет молчали?

– А зачем об этом говорить. Рана давно зажила, Литва рассталась с Россией и стала не Северо-Западным краем, а Литвой, и мы с Пниной с Б-жьей помощью переехали на жительство в Мишкине, и я в первый же день продел нитку в иголку...

– Что было, то было, – с вялым и бесплодным сочувствием процедил Томкус. – Но приказ начальника штаба Тарайлы пока никто не отменял, и мы должны ему подчиниться.

– Что я слышу? Господин Тадас Тарайла всё же вернулся? – воскликнул реб Гедалье. – Мы же ему с тобой двубортный костюм сшили. Я тебя еще посылал к Амстердамскому за пуговицами. Забыл?

– Как же, как же, – подтвердил Юозас. – Большие, серые, в цветных разводах.

– Пришли Советы, и господин Тарайла куда-то внезапно исчез, – пожаловался Банквечер.

– Но я, хозяин, очень сомневаюсь, что господин Тарайла, хоть он и вернулся благополучно, сможет вам чем-нибудь помочь.

– А я, Юозас, не его помощи прошу, а твоей, – с достоинством произнес Банквечер.

– Моей? – Томкус крякнул от удивления.

– Юзе! Сколько можно переливать из пустого в порожнее? – озлился Казимирас и снова задымил трофейным советским «Беломором».

Реб Гедалье бросился к шкафу, схватил висевший на плечиках костюм и понес к Томкусу:

– Я этот костюм всё время как зеницу ока берег: и нафталином пересыпал, и проветривал, и утюжил. Он чуть ли не полтора года взаперти провисел. Передай его, Юозас, господину Тарайле.

– Ладно. Передам. Это не проблема, – пообещал Юозас. – А пока пусть еще у вас в шкафу повисит. Как только освобожусь от дел, заскочу и заберу его. Ведь ваши ключи с сегодняшнего дня будут всегда при мне…

– Понимаю, понимаю, – с бессмысленным упорством повторял Банквечер, ни на кого не поднимая глаз.

– Ну, вроде бы договорились, – сказал Томкус и, к радости своего соратника, добавил: – А теперь, хозяин, двинемся. Брать с собой ничего не надо – ни из вещей, ни из еды. На дворе в разгаре лето. Не замерзнете. И от голода, даю честное слово, не умрете…

– А иголку, моток ниток и наперсток можно взять?.. Как говорил один умный человек, пока можно шить, можно жить.

– В синагогу с иголкой, ниткой и наперстком? – опешил подмастерье Юозас. – В синагоге не штаны латают, а грехи отмаливают и душу спасают.

– Я вроде бы уже тебе уже не раз говорил, что иголку, моток ниток и наперсток я взял бы с собой даже в могилу…

– Папа! – закричала Рейзл. – Замолчи! Сейчас же замолчи! Не смей их ни о чем просить! Они тебя всё равно не слышат. Дьявол им уши заткнул.

– Ай-яй-яй, как красиво – дьявол нам уши заткнул! А твоему Арону он не заткнул? – Томкус переглянулся с Казимирасом и, поймав его равнодушный, ускользающий, как дымок «Беломора», взгляд, сказал:

– Ну раз уж вам так хочется, возьмите.

– И еще одна просьба. Последняя. Хочу сказать пару слов «Зингеру». Можно?

– Он что, Юозапас, нарочно нас дурачит? – возмутился Казимирас.

– Почему бы старость не уважить. Мы же, Казимирас, не звери, а люди. Я за этой машинкой многому научился. Пусть скажет пару слов, – разрешил Юозас. – Только пару, хозяин, не больше.

Банквечер сел на стул, упер старые, больные ноги в педаль, но принялся не строчить как обычно, а что-то сбивчиво и невнятно шептать своей железной лошадке, перескакивая через годы и города, через перевороты и смуты, через свои невосполнимые утраты и неизжитые сомнения. Реб Гедалье беззвучно благодарил ее за то, что она столько лет безропотно служила ему верой и правдой, что вместе с ним успела состариться или, как ее погоняла шутил, заржаветь; он просил у нее прощения за все свои капризы и причуды, за то, что нещадно изнурял и ее, и самого себя и, конечно, за то, что Г-сподь Б-г отказал ему в великой милости испустить дух не на краю безымянного рва, а рядом с «Зингером» – своим утешителем и кормильцем.

– Прощай, – сказал он чуть слышно и, припав к крупу своей лошадки, накрыл ее, словно теплой попоной, свалявшимися седыми лохмами.

Только бы он не заплакал при них, подумала Рейзл, и вслух промолвила:

– Хватит. Вставай.

Томкус и Казимирас погнали реб Гедалье и схоронившуюся в молчании, как в вырытом окопе, Рейзл с обжитой ими Рыбацкой улицы к синагоге.

Редкие зеваки провожали их с дотлевающим любопытством – изгнанные из своих жилищ евреи уже никого в местечке не удивляли.

Рейзл держала реб Гедалье как слепца под руку; он и вправду перед собой ничего, кроме «Зингера», не видел и шел, смешно подпрыгивая на булыжниках.

Над почтой на ласковом летнем ветру снова развевался старый трехцветный флаг.

Высокий парень со светлыми, ангельскими кудрями, стоя на лестнице, большим кузнечным молотком задорно скалывал с опустевших домов многолетние, жестяные вывески. На щербатом тротуаре уже валялись «Хацкель Брегман. Колониальные товары» и «Парикмахер Наум Коваль», «Амстердамский и сыновья» и «Хаим Фридман. Свежее мясо». Голодные еврейские кошки, ставшие в одночасье бездомными и беспризорными, разочарованно обнюхивали обломки потускневшей жести и отворачивали от нее привередливые носы.

Вдалеке, за непроницаемой завесой юодгиряйской пущи ровно и неутомимо строчил невидимый пулемет, пули которого, должно быть, догоняли отставших от своих частей солдат отступавшей в беспорядке по литовским проселкам и большакам непобедимой Красной Армии...

– Строчит, как наш «Зингер», – сказал Банквечер и споткнулся о камень.

– Не разговаривай, папа, зазеваешься и, чего доброго, ноги сломаешь, – одернула отца Рейзл. – Этого нам только не хватало…

– А зачем мне, доченька, сейчас ноги? Зачем? – вопрошал реб Гедалье.

Его вопрос, как и все еврейские вопросы, был обращен скорее к Г-споду Б-гу, чем к дочери Рейзл, но, видно, в тот июньский день сорок первого года Всевышнего как назло в Мишкине не было, и старому реб Гедалье никто толком не мог ответить.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru