[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ МАРТ 2004 АДАР 5764 – 3 (143)
ТОРКВЕМАДА
Говард Фаст
Продолжение. Начало в №142
4.
На следующее утро Алверо проснулся в другом настроении. Не только сон и яркий солнечный день были тому причиной: утром у Алверо должна была состояться деловая встреча, назначенная месяцем раньше. Алверо давно подумывал о том, как бы испанским, итальянским и голландским купцам заключить договор. Последнее десятилетие оказалось временем небывалого процветания для их государств, и Алверо был уверен, что, если соединить торговый флот Голландии и Милана с военной силой, какую могут собрать испанские купцы, возникнет коммерческий триумвират, который со временем может стать настоящей империей.
Перед тем как заснуть, он пытался представить, что будет, если тот итальянец, Колумб, окажется прав и до Индии можно будет добраться, плывя через океан на запад; а сегодня утром, когда он приветствовал своих партнеров – Ганса Ван Ситтена и Сало Кордосу из Амстердама; Пери Гомеса и Луиса Лопеса из Барселоны и Дино Алеппо из Милана, – ему стало интересно, что они скажут и он весело и даже несколько легкомысленно сообщил им о планах Колумба. Однако это не сбило купцов с толку. К словам Алверо – он сидел в конце длинного стола в черном бархатном камзоле и белоснежной рубашке, смуглый, мужественно-красивый, соединяющий в себе изящество испанского рыцаря и проницательность купца, – нельзя было отнестись без должного внимания или пропустить их мимо ушей, поэтому не успел он кончить, как Ван Ситтен, голландец, спросил, сколько денег нужно королеве. Алверо ответил, что точная цифра не называлась, однако речь шла о том, чтобы снарядить небольшой флот, от четырех до десяти кораблей, и снабдить его оружием, достаточным запасом продовольствия, а также разнообразными товарами.
Ван Ситтен занялся подсчетами, а Гомес стал объяснять, что, несмотря на переживаемые Испанией годы подъема, ее золотой запас тает из-за постоянных войн с маврами.
– Любопытное противоречие, – сказал Гомес, – бурный экономический рост и нехватка наличных денег, которая все парализует. Если безумная авантюра итальянца увенчается успехом, я буду молить Б-га, чтобы она принесла нам не меньше миллиарда. Нам отчаянно нужны деньги. Сейчас в Испании каждая монета на счету...
– Вот чем, на мой взгляд, – проговорил Алеппо, итальянец, – и объясняется растущее влияние вашей инквизиции: она, как мне кажется, руководствуется не так благочестием, как жадностью. Стоит отыскаться еретику, как король и церковь конфискуют его собственность и делят ее. Сейчас это, возможно, обогащает короля и обогащает церковь, но поверьте мне, Алверо, это лишь на время, в конечном счете все от этого проиграют. Вы поедаете собственную плоть.
– Правильно, – согласился Ван Ситтен. – Скажите, Алверо, вы надеетесь получить деньги от Амстердама, верно?
– От Амстердама и Милана, – отозвался Алверо.
– Что до Милана, – вмешался Алеппо, – то на Милан нельзя надеяться. Так же как и на герцога Сфорца[1]. За свои слова я ручаюсь, но они не для дальнейшего распространения.
– Поверьте, друг мой, – поспешил заверить его Алверо, – то, о чем мы здесь говорим, никуда дальше не пойдет. Слишком многое из сказанного может затянуть петлю на чьей-то шее.
– Ну что ж, – продолжил Алеппо. – Я полагаю, что герцог Сфорца не может и не захочет отразить вторжение французов. Французский король спит и видит, как бы поскорее его начать. Французы – никудышные купцы, а давно известно: чем бездарнее купец, тем чаще его мысли обращаются к грабительству.
– Тем не менее, – перебил его Лопес, – мне кажется, вы недооцениваете Сфорца. Милан – по-прежнему богатейший город Италии. Сфорца может поставить под ружье больше наемников, чем Людовик. Все решают франки и флорины.
– Не так-то это просто, – вмешался Кордоса. – Милан – конечно же, богатый город, но поверьте мне, друзья, столько денег, сколько нужно, он не наберет. Не будем забывать, что мы ссудили Сфорца сто тысяч гульденов под восемь процентов через посредника – Авраама Беналафа, амстердамского еврея. Давайте уговорим его потребовать возврата долга.
– Но герцог не нарушил договор, – поспешил прервать его Алверо. – И в его лице мы будем иметь врага, а пока, что бы там ни задумал король Франции, в Милане правит он.
– То же самое скажет и Авраам, господа. Он не станет требовать, чтобы Сфорца вернул деньги. В ином случае евреи Европы вцепятся ему в глотку. Мне кажется, иметь дело с Миланом менее рискованно, чем с Испанией. Вполне вероятно, что король Франции, даже если он захватит Милан, выплатит долги Сфорца. С другой стороны, он сам просит денег, и, я полагаю, мы можем ссудить ему двести тысяч флоринов под двадцать процентов годовых. Таким образом через три года одна только прибыль покроет все убытки, которые мы можем понести в Милане. Действовать надо через парижских и миланских евреев. Впрочем, даже если война будет отложена, мы все равно окажемся с прибылью...
– Короче говоря, – подвел итог Алверо, – вы предлагаете не давать деньги королеве Испании. Вы к этому ведете, Ван Ситтен?
– Алверо, старый друг, смотри сам. Торквемаду назначили великим инквизитором. Куда идет Испания? Неужели ты думаешь, что аппетиты инквизиции можно удовлетворить? Послушай меня, – это между нами, только между нами – разве найдется хоть один благородный испанец, в ком нельзя найти хоть каплю еврейской крови, если не от отца и матери, так от бабушки и дедушки или прабабушки и прадедушки? Где остановится инквизиция? Какова цена залога? Какова цена гарантии? Моя бабка была наполовину еврейка. И теперь я приезжаю в Испанию, как во враждебную страну...
Алверо почудилось, что солнечный свет померк и в воздухе повеяло холодком. Он машинально принимал участие в дальнейшей беседе, говорил то, что от него ожидали. Деловая встреча закончилась, и все, кроме Ван Ситтена, который остался на обед, разошлись. Они с Алверо были старыми друзьями. За столом Ван Ситтен держал себя исключительно светски. Он побывал в таких местах, где не бывал никто из знакомых Алверо, и развлекал Катерину и Марию рассказами о далекой России, Святой земле, диких турках и варварском племени болгар. Когда разговор перешел на Колумба, оказалось, что Ван Ситтен тоже думает, что до Индии можно доплыть, если держать путь на запад. Однако он считал, что до Индии скорее всего так далеко, что понадобится огромный корабль – иначе людей и необходимый груз туда не доставить, а такого корабля пока нет. В Амстердаме, рассказывал Ван Ситтен, евреи-географы рассчитали длину пути вокруг света. Оно значительно больше, чем полагали итальянцы.
– И вот интересно – эти евреи родом из Испании. Вы уже двести лет поставляете нам испанских евреев, Алверо.
Заметив, что Мария де Рафель изменилась в лице, Ван Ситтен спросил, не раздражает ли ее такой откровенный разговор о евреях.
– Напоминание о них мне неприятно, – ответила Мария.
– В таком случае – молчу, – пообещал Ван Ситтен.
После обеда Алверо отправился с Ван Ситтеном к конюшням – там Хулио уже держал наготове оседланную лошадь голландца.
– Сегодня ты, старый друг, не в лучшем настроении. Хотел бы я хоть чем-то тебе помочь, – сказал Ван Ситтен, прежде чем вскочить в седло.
– Спасибо за участие. Но, боюсь, никто мне не поможет.
– Неужели дела так плохи?
Алверо пожал плечами, и Ван Ситтен, помолчав, сказал:
– Я не был в Испании два года, Алверо.Что случилось за это время?
– Ты сам об этом упомянул – инквизиция.
– А-а... – Какое-то время Ван Ситтен задумчиво смотрел на Алверо, потом сказал: – Вашим евреям следовало бы оставаться евреями. Здесь все они стали испанской знатью. В Голландии они остались евреями, и мы хорошо уживаемся. А здесь евреи искушают Б-га.
– А разве Б-га можно искушать?
– Вы, испанцы, слишком много думаете о Б-ге. Слишком много о Б-ге и слишком много о евреях.
– Это особая испанская проблема, – проговорил Алверо. – Видишь ли, друг мой, в нашей проклятой стране, как ты заметил, нет ни одного дворянина, который отчасти не был бы евреем – целиком, наполовину, на одну четверть или одну восьмую. Все мы называем себя христианами, но стоит копнуть поглубже...
Он замолк: его внимание привлек Хулио, стоявший в нескольких шагах с лошадью Ван Ситтена.
– Ты никому не доверяешь, – сказал Ван Ситтен.
Вместо ответа Алверо схватил его руку и крепко ее пожал.
– Не приезжай больше в Испанию, – тихо попросил он.
– Тогда ты приезжай к нам, – сказал Ван Ситтен.
Алверо ничего не ответил, только пристально посмотрел на него. Ван Ситтен сел на лошадь. Алверо взял его лошадь под уздцы, сделал Хулио знак удалиться. Медленно, церемонно, как велит обряд гостеприимства, он довел лошадь до ворот. Больше Алверо не проронил ни слова. Еще минута – и Ван Ситтен пустился вскачь.
5.
После отъезда Ван Ситтена Алверо, стоявший у ворот конюшни, увидел, что кто-то приближается к его дому. Этот человек ступал медленно и с достоинством; возле него кружили оборванные мальчишки, кидавшие в него засохшими комьями грязи. Алверо не сразу признал в нем раввина Мендосу и понял почему – тот был не похож ни на раввина, ни на еврея. На этот раз Алверо не кинулся к нему на помощь, а спрятался за столб конюшенных ворот и оттуда смотрел, как Мендоса направляетсяк его дому. Из своего укрытия он смотрел, как Мендоса пересекает сад и подходит к парадному входу – тогда Алверо, быстро обогнув конюшни, подошел к дому с другой стороны. Он стоял снаружи, у конца длинной галереи, невидимый для тех, кто находился в ней, когда Хулио отворил дверь Мендосе. Слуга с удивлением уставился на раввина; некоторое время он просто глазел на него, потом, придя в себя, слегка отодвинулся, кивком пригласив еврея зайти.
Со своего места Алверо не мог видеть, как Мендоса вошел в галерею. Катерина и Мария сидели в дальнем ее конце. Мария кроила плащ, ткань для которого Алверо привез из Севильи, а Катерина помогала ей соединять выкроенные детали и скреплять их булавками. Обе женщины с головой ушли в работу и не заметили Мендосы. Раввин остановился – и вновь оказался в поле зрения Алверо. На голове у него была широкополая шляпа, он сжимал руки. Алверо понял, что Мендоса потерял дар речи, он не мог ни назвать себя, ни каким-либо другим образом привлечь внимание женщин, а может быть, просто боялся, что было, по сути, одно и то же. Хулио подошел к раввину, он растерянно глядел на него и явно не понимал, что ему делать. Алверо спрашивал себя: почему он не входит в дом, чтобы разрядить ситуацию, но, как и Мендоса, словно окаменел и потерял способность двигаться и говорить. А Хулио был всего лишь слуга. Наконец он, шаркая, подошел поближе к женщинам. Они же по-прежнему не отрывали глаз от работы.
– Сеньора, – сказал Хулио.
Катерина сидела лицом к раввину. Мария подняла глаза на Хулио, тот знаком указал ей на Мендосу, и тогда Мария медленно повернула голову. Обе женщины смотрели на раввина, не говоря ни слова и застыв на месте, с удивлением, к которому примешивались страх и отвращение.
Алверо казалось, что он присутствует на представлении и видит сцену из пьесы. Он отчужденно следил за женой и дочерью. Их удивление рассердило его, а страх не только злил, но и вызывал неприязнь к ним; и тем не менее ни сдвинуться с места, ни заговорить он не мог.
Теперь, когда женщины знали о его присутствии, Мендоса сделал несколько шагов по направлению к ним и слегка склонил голову. Он не отличался ни изысканными манерами, ни изяществом, столь высоко ценимыми в этой стране. Он не снял шляпы. У него, однако, оказался красивый голос, и он прекрасно говорил по-испански.
– Я – раввин Биньямин Мендоса. Я взял на себя смелость прийти сюда. Знаю, что для меня большая вольность – вступать в разговор с такими благородными дамами, но я не хотел вам досадить, огорчить вас... то есть не хотел доставить вам неприятности...
Мария обрела наконец голос. Она чуть не сорвалась на крик – можно было подумать, что ей приходится давать отпор.
– Что вам здесь надо?
– Всего лишь видеть дона Алверо, благородная сеньора. Видеть его и говорить с ним.
Видимо осознав, что она говорит слишком резко, Мария взяла себя в руки и сказала холодно и спокойно:
– Он назначил вам встречу?
– Нет. Увы, нет. И как бы я мог договориться о встрече, если б не пришел сюда сам? Вы же понимаете, послать другого еврея я не могу. Кого же тогда? Да, я незваный гость, но я должен был прийти сам.
– Тогда я уверена, что дон Алверо не сможет вас принять, – сказала Мария.
– Понимаю. То есть я хочу сказать, что могу понять его нежелание принять меня. Я пытаюсь объяснить вам, благородная сеньора – вы его супруга, я знаю – что я не круглый дурак. Многое побудило меня прийти сюда, но самое главное – то, что дон Алверо де Рафель спас мне жизнь. Он... как бы это сказать... вложил в меня капитал, а мой народ серьезно относится к таким вещам.
Мария встала и, повернувшись к дочери, попросила ее выйти. Алверо почти физически ощущал, что с Катериной что-то происходит. Она избегала взгляда матери, а та повторила:
– Катерина, я же просила тебя уйти.
– Я хочу остаться.
– Меня не интересует, чего ты хочешь. Я просила тебя уйти.
Катерина покачала головой, но, не в силах устоять перед матерью, встала и выбежала из галереи. Мария – белая как мел – перестала сдерживаться и гневно потребовала от раввина ответа:
– Кто спас тебе жизнь? Ты хочешь сказать, что это сделал мой муж? Что это значит?
– Только то, что он спас мою жизнь, – ответил раввин.
– Это я уже слышала. Ты это сказал. Кто послал тебя сюда? Зачем ты пришел?
Раввин покачал головой, беспомощно развел руками. Он был смущен, озадачен, явно не знал, что ему делать.
– Если бы вы, донья Мария, пришли в мой дом, я просто приветствовал бы вас, не спрашивая, зачем вы пришли.
Мария сделала шаг по направлению к нему.
– Чтобы я пришла в твой дом, еврей? Такого быть не может! Скорее солнце не взойдет. Ясно тебе? Не может такого быть!
Алверо не выдержал. Он вбежал в галерею с криком:
– Мария! – В его голосе звучала боль.
Этот крик заставил Катерину вернуться. Она остановилась в дальнем конце галереи, наполовину скрытая за дверью. Хулио тоже не нашел в себе сил уйти и стоял тут же немым свидетелем, словно исход этой встречи был настолько непредсказуем, что – как знать – вдруг и от его присутствия зависят жизнь и смерть всех присутствующих.
Мария пристально посмотрела на мужа, затем – на редкость спокойно – заговорила:
– Этот еврей хочет видеть тебя. Утверждает, что ты спас ему жизнь. Я сказала, что он не может находиться здесь.
– Этот еврей, – прошептал Алверо.
Он двинулся было к Мендосе, хотел что-то ему сказать, но не нашел слов. Вместо этого он подошел к Марии и прошептал:
– Мария, Мария, лучше б ты вонзила мне в сердце нож! Человек приходит в наш дом. Пусть этот человек – искуситель. Но он приходит в наш дом. И тогда он – гость. Он под нашей крышей. Разве мы ударим его? Разве оскорбим? Разве унизим?
– Ты подслушивал, – сказала Мария.
– Я слышал ваш разговор.
– Ты подслушивал, – повторила Мария. – Как ты мог? Как ты мог подслушивать?
– Значит, тебя волнует только то, что я все слышал?
Мария посмотрела на мужа долгим взглядом. Затем повернулась, устремилась к двери, где стояла дочь, и вышла. Катерина же, напротив, вернулась в галерею. По ее щекам текли слезы. Сделав несколько шагов, она остановилась. Старик Хулио коснулся бархатного камзола Алверо.
– Я старик, – сказал Хулио, – а вы смотрите на меня так, дон Алверо, что мне лучше умереть.
– Я доверяю тебе, – хрипло прошептал Алверо.
– Это правда? – переспросил Хулио. – Иначе я пойду на конюшню и всажу нож себе в живот.
– Правда. – Голос у Алверо сел.
Катерина между тем решительно направилась к столу, где стояли бокалы и графин с вином. Наполнив бокал, она уверенно подошла к Мендосе и поднесла ему вино. Он по-прежнему стоял неподвижно, и тогда Катерина сказала:
– Попробуйте наше вино, сеньор Мендоса.
Алверо смотрел на них. Мендоса принял из рук Катерины бокал, она пододвинула раввину стул, предложив ему присесть.
– Я буду пить один? – спросил Мендоса.
– Налей мне тоже, – сказал Алверо дочери и велел Хулио принести хлеба.
– Достаточно и вина, – произнес Мендоса.
– Это мой дом, – сказал Алверо, и в голосе его звучала горечь. – Если вы пьете вино, то преломите со мною и хлеб.
Он подошел к дочери, поцеловал ее и шепнул, чтобы она оставила их. Она кивнула и вышла. Словно участники живой картины, Мендоса и Алверо, не говоря ни слова, стояли, пока Хулио не вернулся с хлебом. Алверо взял хлеб и, преломив его, протянул кусок еврею – тот стал сосредоточенно его жевать, словно пробовал на вкус.
– Садитесь, пожалуйста, – предложил Алверо.
Мендоса уселся за стол, Алверо сел напротив. Раввин заговорил о его дочери. Алверо показалось, что раввин цитировал или пересказывал какие-то места из Библии, но он не был в этом уверен. Сам он не очень хорошо знал Библию.
– Б-г благословил вас замечательной дочерью, – сказал Мендоса.
– Думаю, вы правы, но не забывайте, что благословение может обернуться проклятием. Я люблю дочь больше жизни.
– Любовь никогда не бывает проклятием.
Хулио – он до сих пор стоял возле них – неожиданно вышел, а Мендоса сказал Алверо:
– Этот человек любит вас. Почему вы боитесь его, дон Алверо?
– Мы в Испании, рабби. Нам надо учиться жить в страхе.
– Странное утверждение, дон Алверо, ведь не все жители Испании – евреи.
– Я вас не понимаю.
– Я хочу сказать, что жить в страхе – привычка преимущественно еврейская. Тем не менее бояться не стоит. Если жить в страхе и всего бояться, тогда вы правы, дон Алверо, любовь может стать проклятием. Но можно жить в страхе и не бояться – и тогда всякая любовь будет благословением. Но зачем я все это говорю? Я пришел в ваш дом не для того, чтобы говорить на философские темы. На самом деле я сожалею, что пришел к вам. Меня привели сюда неосмотрительность и отчаяние.
– Мне не за что вас прощать, – возразил Алверо.
– Даже за то, что вы спасли мне жизнь? – спросил Мендоса.
– Прощать за это? Я вас не понимаю. Вы были в опасности, и я сделал для вас то, что сделал бы для любого, оказавшегося в таком положении. Мой поступок не заслуживает ни благодарности, ни обсуждения. В нем нет ничего особенного.
– Только не для меня, – возразил Мендоса.
– Я не то хотел сказать. Теперь уж вы простите меня.
– Вы особенный человек, дон Алверо, но, возможно, все испанские дворяне – особенные люди. Всем вам свойственны любезность и изысканные манеры, а это своего рода благословение. Думаю, поэтому мне так больно видеть, что вы напуганы.
– В таком случае я должен вам сказать, что я нисколько не напуган. Б-г мой, чего мне бояться? Того, что еврей пришел в мой дом? Вы ведь духовное лицо, рабби?
– У вас свои духовные лица, дон Алверо.
– Тогда вы не можете даровать мне утешение.
– Пожалуй, нет, – согласился Мендоса. – Я пришел за утешением к вам, что непростительно, а теперь, с вашего позволенияя, удалюсь и больше ни с какими просьбами обращаться не буду.
– С какими просьбами, рабби? Что я могу для вас сделать?
– Вы уже достаточно сделали. Если вы помогли мне однажды, разве это значит, что вы всегда должны мне помогать?
– Возможно.
– Придя сюда, я подверг вас опасности, а значит, вы больше ничего мне не должны, – сказал Мендоса.
– Зачем вы пришли?
– Следует ли мне отвечать?
– Думаю, да, – кивнул Алверо. – Я и так плохо сплю. И не хочу совсем лишиться сна.
– Хорошо, – согласился еврей. – Известно, что вы – друг Торквемады.
– Откуда вам это известно? – удивился Алверо. – Потому что в тот раз я был с ним?
– В Сеговии об этом давно знают.
– Пусть так, я его друг, – пожал плечами Алверо. – Ничто человеческое ему не чуждо, он чувствует, страдает и тоже плохо спит – верите вы этому или нет.
– Верю.
– Он человек и нуждается в друзьях. Вы правы, мы дружим уже много лет.
– В таком случае вы должны знать, что он решил разрушить нашу синагогу – сжечь дотла.
– Не может быть! Это нелепость! Зачем?
– Разве мало тому причин, дон Алверо? Неужели вы не видите? Торквемада ненавидит евреев. Вы скажете на это, что многие ненавидят евреев. Но он ведь еще и великий инквизитор – глава инквизиции всей Испании.
– Пусть так, но ему не дозволено ни ущемлять права евреев, – возразил Алверо, – ни разрушать синагогу. И вы это знаете. Инквизиция имеет право карать еретиков, вероотступников, богохульников, но не евреев.
– Права, нарушение прав – вы изо всех сил стараетесь мыслить в рамках закона, дон Алверо. Но все решает сила. Торквемада говорит, он проповедует. Он призывает обуздать заразу. Он добродетельный человек, ваш Торквемада, и полагает, что исполняет Б-жью волю. Это беда всех добродетельных людей. Они говорят от имени Б-га, и Торквемада слишком многих убедил в том, что Б-г хочет, чтобы синагогу сожгли.
Алверо пристально смотрел на Мендосу – мрачно, подозрительно, ничего не говоря. Мендоса некоторое время сидел молча, а потом стал подниматься.
– Должен ли я покинуть ваш дом, дон Алверо?
– Только если сами того хотите, – пожал плечами Алверо.
Мендоса встал из-за стола. Он покачал головой; казалось, его бьет дрожь. Минуту-другую он стоял молча, потом сказал:
– Если, на ваш взгляд, какое-то там строение – ничто по сравнению с человеческой жизнью, тогда, полагаю, вы правы. Для меня в синагоге есть нечто такое, чего другие не видят. Это очень старая синагога, и уже по одному по этому она для нас свята. Вот отчего мы ее называем святой и считаем, что за ней присматривает Г-сподь Б-г. Она стоит здесь, в Сеговии, две тысячи лет. Ее построили еще карфагеняне. Среди них было много евреев. Многие известные ученые считают, что Гамилькар[2] родился в еврейской семье, а однажды я видел древний пергамент, в нем приводились факты, которые дают основание полагать, что сам Ганнибал посещал нашу синагогу. Есть также древнеарамейская надпись на камне, гласящая: «Здесь Ганнибал приносил жертву Б-гу своих отцов, Б-гу Исаака, Авраама и Иакова». Однако трудно сказать, насколько достоверна эта надпись: возможно, кто-то просто поверил в легенду и решил увековечить ее таким образом...
Теперь встал и Алверо и, глядя на раввина, заговорил. Голос его охрип; он доказывал, что синагога – всего лишь здание, ни больше и ни меньше:
– Дома строятся, и дома разрушаются! – чуть не кричал Алверо.
– Знаю, знаю.
– Да ни черта вы не знаете! – выкрикнул Алверо. – Я ничем не могу вам помочь. Ясно? Не уверен, что вы сами понимаете, о чем просите. Знаете ли вы, о чем просите? Отдаете себе в этом отчет?
– Отдаю, – тихо произнес раввин.
– Почему вы пришли ко мне? Почему из всего нашего города выбрали именно меня? Поговорим начистоту. Я имел дело с евреями. В Испании нет ни одного купца, который не вел бы с ними дел, и я знаю, как вы работаете. Вы покупаете, вы продаете, и вы подкупаете. Не менее сотни раз вы подкупали городской совет Сеговии. Подкупали и священников. И даже епископов. Почему же теперь вы пришли ко мне? Соберите столько денег, сколько потребуется, и ваша синагога будет спасена. При чем тут я? Почему из всей Сеговии вы выбрали меня? Потому что я спас вам жизнь?
– Нет, не потому.
– Конечно же, потому. Мой поступок превратил меня в вашего раба. Покорного слугу. Нечаянно я спас жизнь одному еврею и навсегда стал заложником остальных. Теперь я должен спасать жизни уже тысячам ваших единоверцев, спасать синагогу, а не синагогу, так что-то еще, что вы от меня потребуете...
– Позвольте мне уйти, дон Алверо, – взмолился раввин.
Алверо схватил еврея за руку, резко повернул лицом к себе и, притянув его почти вплотную, спросил:
– Почему вы пришли ко мне? Почему из всей Сеговии выбрали меня? Не потому, что я спас вам жизнь. Есть другая причина.
– Вам обязательно нужно ее знать?
– Да, – прошептал Алверо.
– Ну что ж, хорошо, – согласился Мендоса; он говорил тихо, так тихо, что Алверо пришлось чуть ли не прижаться ухом к лицу раввина, чтобы услышать, что он говорит. – Я назову вам эту причину. Я знал вашего отца по Барселоне. Знал, кто он и каков он. Я любил его, доверял ему и подумал: может быть, сын похож на него.
6.
Когда Мендоса ушел, Алверо сменил платье, натянул сапоги для верховой езды, взял шпагу и приказал седлать коня. Он вышел из своих покоев и спустился вниз, где его поджидала Катерина – жену после ухода Мендосы он не видел. Дочь спросила, куда он собрался, он оставил ее вопрос без ответа. Она взяла его за руку, пошла рядом, и Алверо, не удержавшись, сказал:
– Ты хорошеешь с каждым днем.
– А ты день ото дня становишься все красивее, – в тон ему ответила Катерина. – Будем и дальше расхваливать друг друга? К чему это? Мне больно, когда вы с матерью ссоритесь.
– Мы не ссоримся, – оборвал ее Алверо.
– Почему она ненавидит евреев? – спросила Катерина.
– Многие ненавидят евреев.
– Я не испытываю к ним ненависти. Разве они такие уж плохие?
– Люди как люди, – пожал плечами Алверо. – Одни хорошие, другие плохие.
– А этот человек, раввин Мендоса... его ведь так зовут? Скажи, он хороший или плохой?
– Ты хочешь, чтобы я судил людей? Я видел его однажды на дороге и тогда помог ему, и второй раз сегодня, у нас в доме. Мы немного поговорили. Разве этого достаточно, чтобы узнать человека? Иногда на это и целой жизни мало.
– А кто такой раввин? Это священник?
– Не совсем.
– Что ты имеешь в виду, говоря «не совсем»? Разве ты не знаешь?
– Знаю.
– Тогда почему не говоришь?
– Не потому, что хочу что-то скрыть от тебя. Раввин – нечто среднее между священником и учителем... – Неожиданно Алверо повернулся от дочери и направился к Хулио – тот держал под уздцы его коня. Когда Катерина подошла к нему, он уже сидел на лошади.
– Я вернусь сегодня вечером, – сказал он.
Катерина стояла молча, не сводя с отца глаз.
– Что ты так смотришь на меня? – спросил Алверо.
Лицо Катерины неожиданно озарила улыбка.
– Ты очень красивый мужчина, дон Алверо. Почему я не понимала этого раньше? Ты немолод, но очень красив.
Алверо поднял коня на дыбы и, пришпорив, выехал за ворота. Резвым галопом он поскакал к окраинам города, зная, что дочь смотрит ему вслед; однако, отъехав подальше от дома, перешел на рысь, а затем и на шаг. Ван Ситтен – Алверо расстался с ним всего несколько часов назад – должно быть, провел это время в одной из гостиниц Сеговии, и сейчас Алверо увидел, что он скачет впереди, окликнул его и пришпорил коня. Узнав Алверо, Ван Ситтен осадил лошадь и подождал, пока тот подъедет. На окраине дорога проходила через оливковую рощу. Вдали под палящим солнцем в поле работали крестьяне, небо было ясное, синее со стальным оттенком. Ван Ситтен утер пот и сказал:
– Нам, голландцам, всегда не хватает солнца, но, думаю, стоит пробыть несколько дней в Испании и мечтать о нем забудешь. Б-же, ну и жара! А тебе хоть бы что!
– Ко всему привыкаешь, – ответил Алверо. – Куда ты теперь, добрый друг?
– Сначала во Францию, потом домой.
– Я заметил, ты торопишься покинуть Испанию, – сказал Алверо.
– На этот раз в Испании мною овладел страх, – признался Ван Ситтен. – Не слишком приятное ощущение.
– Никогда не известно, когда к тебе подкрадется страх, – сказал Алверо.
– Так же как и смерть.
– Тебе смерть не грозит.
– Зато грозит Испании, – сказал Ван Ситтен. – По-моему, Испания гибнет. И если у тебя еще осталась хоть толика здравого смысла, Алверо, ты поедешь со мной.
Алверо покачал головой, но ничего не ответил. Они ехали рядом, Ван Ситтен продолжал убеждать друга и заверил Алверо, что, если тот решится покинуть Испанию, он будет ждать его до завтра и договорится, как переправить его семью. Алверо казалось, что страх Ван Ситтена граничит с безумием, и он старался успокоить друга. Наконец они подъехали к развилке. Дорога на север сворачивала влево, монастырь Торквемады был в полумиле направо. Они пожали друг другу руки и распрощались. Алверо смотрел вслед Ван Ситтену. Один раз тот остановился, повернулся в седле и долго смотрел на друга, но Алверо и на этот раз лишь покачал головой, как бы в ответ на его немой вопрос. Ван Ситтен вновь пустился в путь, и вскоре, исчез за поворотом. Алверо пришпорил коня и направился к монастырю.
Монастырь стоял на равнине в окружении роскошных фруктовых садов, оливковых деревьев и виноградников. В садах, подоткнув рясы и закатав рукава, работали дочерна загорелые монахи, их тонзуры блестели на солнце. Они едва взглянули на Алверо, и он провел между ними коня так, словно они пребывали в разных измерениях.
У монастыря Алверо спешился и под узцы подвел коня к коновязи с вбитыми в нее железными кольцами. Привязав коня, он подошел к деревянным дверям монастыря. Тишину нарушал лишь скрежет вонзающихся в землю мотыг. Алверо открыл тяжелую дверь и вошел.
Едва он переступил порог, ему показалось, что он в аду – такая кромешная тьма окружала его. Он немного постоял, дожидаясь, когда глаза привыкнут к темноте, потом двинулся вперед – за поворотом ему открылся длинный коридор, освещенный солнечными лучами, проникавшими сквозь незастекленные окна. Он остановился на мгновение, поглядел, как на его руках играют солнечные лучи, – и тут в противоположном конце коридора появился монах. Он медленно шел к нему, а в нескольких футах от Алверо застыл – молчал, ничего не спрашивая и ничего не предлагая.
– Я хотел бы повидать отца Томаса, – сказал Алверо.
Монах, казалось, задумался. Это был лысый загорелый человек с толстой шеей и плоским крестьянским лицом. Люди такого типа не менее древние, чем земля Испании, они такие же живучие и такие же бесчувственные. Обдумав просьбу Алверо, монах кивнул и, пригласив его следовать за собой по коридору, привел к двери, на которой был начертан алый крест. Сделав Алверо знак подождать, он открыл дверь и вошел в комнату. Вскоре он вышел, кивком пригласил Алверо войти, сам же остался в коридоре и, дождавшись, когда Алверо зайдет, закрыл за ним дверь.
Алверо оказался в аскетически обставленной келье – примерно тридцати футов в ширину и двадцати в длину. Дверь, через которую он вошел, находилась как раз по центру. На стене напротив, почти под потолком, располагались окна с цветными стеклами. Солнечные лучи, проникавшие сквозь окна, заливали все помещение странным светом, придавая келье какой-то нереальный вид. Стены, как и пол, были выложены из камня, слева всю стену занимало огромное распятие – вырезанный из дерева Христос застыл в вечной агонии невыносимого страдания.
Из мебели в комнате был длинный трапезный стол, за ним семь обращенных к двери стульев, обтянутых черной кожей, с высокими, завершавшимися крестом спинками. На столе в двух огромных медных подсвечниках стояли толстые свечи. Сейчас они не горели: дневного света вполне хватало. Рядом лежали массивная латинская Библия в кожаном переплете, крест, распятие и несколько пергаментных свитков. За столом, напротив двери сидел Торквемада, упершись подбородком в сложенные руки, и неподвижно смотрел на стол перед собой. Торквемада не поднял глаз на Алверо – тот продолжал стоять, а Торквемада все так же сидел за столом, не глядя на него. Затем приор неспешно поднял глаза и встретил взгляд Алверо. Однако он продолжал молчать, и тогда, четко выговаривая каждое слово, заговорил Алверо:
– Я встретил человека, который сказал, что Испания гибнет.
– И ты пришел сказать мне это, – кивнул Торквемада.
– Нет, – сказал Алверо. – Было время, когда я пришел бы к тебе просить о великом благодеянии. Пришел бы, чтобы преклонить колена. Чтобы поцеловать твою руку и просить дать мне такую веру, которая помогла бы устоять в любых испытаниях.
– Кто-то сказал глупость, и ты пришел бы просить укрепить тебя в вере?
– Иногда глупец мудрее мудреца.
– Но чаще он всего лишь глупец, – улыбнулся Торквемада. – Страна не погибнет только потому, что кто-то так сказал. Должен ли я вселить в тебя веру, дон Алверо?
– Раньше мы были друзьями. Когда умерла наша дружба?
– Разве она умерла, дон Алверо?
– Видно, настал час.
И тогда Торквемада сказал:
– Скажи мне, когда, дон Алверо, скажи мне, когда настал этот час?
– Если хочешь, скажу, – согласился Алверо. – Он настал, когда ты узнал, в чем твой долг, когда ты, отец Томас, стал на путь праведности.
– Это ни о чем не говорит, дон Алверо,– разве только о том, что ты умный человек. Ты утверждаешь, что я стал на путь праведности. Ты очень умный человек, я всегда это знал. Тебя, видимо, прельщает священник, которому недостает праведности. Весьма интересно. Значит, ты пришел сюда, не дожидаясь моего зова, чтобы сказать это?
– Меня терзают сомнения, Томас. Разве это признак ума? Признаюсь, я страдаю. Я, конечно же, не очень умен. Что за игру ты ведешь со мной?
– Я не веду никакой игры.
– В чем тогда дело?
– Ты желаешь исповедоваться? – спросил Торквемада участливо.
– Кому – священнику или великому инквизитору?
– Это один и тот же человек, – пожал плечами Торквемада.
– Не думаю. Я знал священника.
– А я по-прежнему знаю тебя, дон Алверо, – сухо произнес Торквемада. – Знаю лучше, чем ты думаешь.
– Лучше, чем я сам себя знаю?
– Возможно. Вполне возможно, что я знаю тебя лучше, чем ты знаешь себя. Я многое знаю, дон Алверо. Например, что сегодня в твой дом приходил раввин Биньямин Мендоса.
– Ты, Томас, не теряешь времени – шпионишь за мной,– не сдержался Алверо.
– Святая инквизиция не занимается слежкой, – спокойно возразил Торквемада. – Она все видит. Кто, кроме нее, откроет глаза, на то, что происходит? Вы хотели бы покончить с инквизицией и сделать нас всех слепыми? Тебе никогда не приходило в голову, что если Испания гибнет, то в этом виноваты евреи, взявшие ее за горло?
– Меня всегда учили, что святая инквизиция – церковный суд и евреями она не занимается.
– Это чистой воды софистика, недостойная тебя, дон Алверо. Святую инквизицию тревожит судьба христиан, которые являются христианами только на словах; особенно тревожимся мы за души тех из них, кто следует еврейским обычаям, тайно совершает иудейские обряды и ставит под угрозу бессмертие своей души. Что же до раввина Мендосы, я знаю, зачем он приходил к тебе.
Алверо слушал и задавал себе вопрос, испытывает ли он страх. Боишься ли ты, дон Алверо де Рафель, спрашивал он себя. Ты испанский дворянин, и несмотря на это, ты во власти страха. Ты, испанец, чувствуешь себя здесь чужим. Что ответишь ты этому человеку, Томасу де Торквемаде?
Вслух он произнес:
– Эта синагога очень древняя.
– Так вот какие у тебя аргументы, Алверо? – спросил Торквемада удивленно. – Ты выступаешь в защиту древности и ее ценностей? Синагога – древнее строение, но и евреи – тоже древний народ. Чтобы уничтожить одно, нужно уничтожить другое. Пока есть евреи, есть опасность, что христиане будут переходить в их веру. Так ты пришел просить меня о сохранении синагоги?
– Я не такой мужественный, Томас, – заговорил Алверо серьезно и искренне. – Я боюсь. И признаюсь в этом. Испанский дворянин признаётся в том, что он напуган, что он в ужасе. А раз так, то кто сегодня во всей Испании решится попросить не трогать синагогу?
Торквемада неожиданно улыбнулся и покачал головой.
– Алверо, Алверо, ты удивляешь меня.
– Ответь мне, – упрямо настаивал Алверо.
– Ответить? Кто попросит за синагогу? Ответ очевиден, Алверо. Конечно, еврей.
– Но я не еврей! – вырвалось у Алверо.
– Нет, ты не еврей, – повторил Торквемада, кивнув. Он взял со стола один из пергаментных свитков, развернул и некоторое время рассматривал его. – Но ты ведешь дела с неким Гансом Ван Ситтеном, голландцем, в нем большая примесь еврейской крови, и он исповедует иудаизм. Здесь, в Сеговии, он посетил синагогу, когда евреи молились. Знаешь ли ты, что у меня есть четыре надежных свидетеля, которые присягнут, что он иудей?
– Не могу в это поверить!
– У меня надежные свидетели, – продолжал Торквемада. – Это чистокровные испанцы, и они готовы поклясться, а ты говоришь, что не можешь в это поверить?
– Он голландец.
– Можно ли втиснуть бессмертную душу в национальные рамки? Пусть он голландец, но и над ним Б-жья воля. Он твой друг, но очистить его и даровать надежду – не в преходящей, земной жизни, а в жизни вечной может лишь одно. Так неужели ты помешаешь ему спасти душу?
– О чем ты?
– О костре, – отвечал Торквемада. – Ты ужаснулся?
– Да, ужаснулся, – признался Алверо.
– Ты думаешь, легко посылать на смерть живого человека? Но, мой дорогой Алверо, еще страшнее знать, что гибнет его душа. Ты согласен со мной?
Алверо не находил слов. Он стоял, молча глядя на Торквемаду.
– Ты тут говорил о дружбе, Алверо. Я хочу заключить тебя в свои объятия и открыть тебе свое сердце, но даже ради тебя я не могу пойти против веры. – Подняв руку, он наставил палец на Алверо: – Вот что я тебе скажу. Доставь мне доказательства того, что Ван Ситтен – еретик. Огласи их перед инквизицией. Тогда я раскрою тебе свои объятия. Тогда услышу твои просьбы, твои ходатайства.
Алверо по-прежнему молчал и пристально смотрел на Торквемаду.
– Я прошу тебя лишь доказать, что ты христианин, – сказал Торквемада.
Алверо сглотнул, собрал все силы и с трудом выдавил из себя:
– И я должен доказывать это тебе?
– Не мне, – ответил Торквемада. – Бгу.
7.
Выйдя из монастыря, Алверо некоторое время стоял у дверей, переводил дух. День клонился к вечеру; большая стая цапель, медленно взмахивая крыльями, летела по небу к своему гнездовью. Пока Алверо следил за ними, в их строй ворвался сокол, и Алверо подумал: а ведь где-то еще люди занимаются соколиной охотой. И от души им позавидовал. Странная мысль, подумал он, если учесть, как он подавлен.
Алверо направился через сад к коновязи, где оставил коня. Прошел мимо монахов, которые, не обращая на него никакого внимания, продолжали заниматься своими делами. В этом тихом, уединенном месте он тоже старался молчать и не обращать на себя ничьего внимания, постоял у коновязи, вскочил в седло и поехал прочь от монастыря.
Тишина распространялась все дальше. Она окутала поля, серовато-коричневые горы вдали. Алверо расстегнул рубашку и вытянул из-под нее серебряную цепочку. На цепочке рядышком висели крест и серебряный цилиндрик. Алверо с интересом ощупал их, подержал на ладони, а затем вновь спрятал под рубашку. Он уже выехал на большую дорогу и, не отдавая себе в том отчета, удалялся от Сеговии на север. Конь замедлил шаг, погруженный в свои мысли Алверо отпустил поводья. Эти мысли укрыли, укутали его еще одним защитным слоем внутри той величественной тишины, которая со всех сторон окружала его. Дорога пошла в гору, конь еле плелся. На вершине холма он остановился, но Алверо так и сидел в седле, застыв под пылающим послеполуденным солнцем.
Он смотрел на простиравшуюся перед ним северную дорогу, но не видел ее. На дороге показались два всадника в доспехах, они медленно ехали навстречу Алверо. На этих людях с суровыми лицами были кирасы и поножи, их кони тяжело ступали. К передней луке седла одного из них была привязана веревка. Конец ее затягивался петлей вокруг шеи Ван Ситтена.
Алверо разглядел их, только когда они подъехали ближе, – увидел внезапно, словно перед ним раздвинули занавес, и узнал голландца. Руки Ван Ситтену связали за спиной. Одежда на нем была разорвана, сам он с головы до ног запачкан грязью и кровью. Время от времени всадник, к седлу которого был привязан Ван Ситтен, ударом плетки пускал коня в галоп. Тогда Ван Ситтен пускался бежать, стараясь не отстать, падал, хватался за веревку руками, чтобы не дать петле затянуться на шее, поднимался на ноги и снова бежал, падал и бежал снова. Но каждый раз, когда, казалось, Ван Ситтен вот-вот задохнется, всадник останавливался и ждал, пока тот придет в себя.
Приблизившись к Алверо, всадники осадили лошадей, приветствуя его – как и подобает простым людям при встрече со знатным испанцем. Это были солдаты церкви, нанятые на службу инквизицией, – от сытой и спокойной жизни они изрядно ожирели. От их нечесаных волос, от немытых тел шел зловонный дух – казалось, он окутывает их плотной пеленой. Сидя в седлах, они ухмылялись Алверо, а он, в свою очередь, молча взирал на эту сцену. Тем временем Ван Ситтен заковылял к Алверо, беззвучно шевеля губами. Он открывал и закрывал рот. Алверо понимал, что голландец пытается что-то сказать, но не может вымолвить ни слова – губы его распухли, горло пересохло. Алверо молчание друга казалось частью великого молчания вокруг, а сквозь него прорывался безмолвный и страшный вопль– Ван Ситтен молил о помощи, просил сжалиться, хоть какого-то заступничества.
Но Алверо не мог вмешаться. Не мог даже пошевелиться. В воображении он уже выхватил шпагу, уложил обоих солдат, освободил Ван Ситтена, отвез его к себе домой, дал ему чистую одежду, свежего коня и помог бежать. Все это промелькнуло в сознании Алверо, но в действительности ничего такого не случилось и через какое-то время солдаты пришпорили коней и пустились в путь, волоча по пыльной дороге за собой Ван Ситтена.
Минуты тянулись долго. Конь бил копытом, нетерпеливо перебирал ногами, и наконец из груди Алверо вырвался стон. Алверо услышал, как он стонет как бы со стороны – даже если бы Ван Ситтен обрел голос, он не стонал бы с такой мукой. Алверо пришпорил коня и не отпускал шпоры до тех пор пока конь не перешел на бешеный галоп.
Время остановилось для Алверо. Он гнал коня кругами, вонзал ему в бока шпоры, нахлестывал плетью, не давал ему отдыха, пока измученный конь не оступился и не упал. Алверо вылетел из седла и, перекатившись по земле, уткнулся лицом в грязь и замер. Поднявшись на ноги, он увидел в нескольких шагах от себя крестьянина – тот стоял и молча смотрел на него, но помочь не торопился. Алверо подошел к коню, того била дрожь – морда в пене, круп горячий и влажный. Взяв коня под уздцы, Алверо повел его прочь. Стемнело, дорога была еле видна. Потом Алверо сел на коня и поехал назад в Сеговию.
Алверо чувствовал себя опустошенным. Пустота была мучительной, иссушающей, он слабел, его мутило. Казалось, душа покинула его, он омертвел.
Когда Алверо подъезжал к дому, кто-то окликнул его; он обернулся и разглядел в темноте Хуана Помаса – тот пустил своего коня рысью, чтобы догнать его. Взошла луна, и при ее свете Помас увидел, что на его будущем тесте нет лица, и это заставило юношу воздержаться от вопросов. Они вместе подъехали к конюшне и спешились. Конюх, уводя коней, сказал Алверо:
– Вы совсем загнали коня, хозяин.
Алверо молча посмотрел на него, но ничего не ответил. Затем повернулся к Хуану.
– Иди, скажи, что я вернулся, – приказал он. – Пойду переоденусь.
С этими словами Алверо повернулся и ушел в дом. У себя в комнате он сорвал всю одежду – тут же явился Хулио с водой и губкой. Слуга молча протер его губкой, Алверо насухо вытерся, надел черные чулки, черные штаны, белую рубашку и накинул длинный черный халат. И, не сказав Хулио ни слова, вышел из комнаты и спустился вниз. Алверо остановился на пороге галереи, услышав голос Катерины – высокий и, как обычно, возбужденный. Она рассказывала Марии, как провела день: она ходила к женщине по имени Карлотта, о которой говорили, что та делает лучший в Сеговии сыр с перцем. Марии не нравился этот сыр: она считала, что это еда бедняков и дворянам негоже его есть, но Катерина пристрастилась к нему, разделяя трапезы со слугами. Катерина не скрывала, что, несмотря на все возражения и протесты матери, купила сыр, и теперь рассказывала о ссоре Карлотты с мужем. Катерина оказалась свидетельницей их драки. Алверо услышал слова дочери, в которых звучало волнение и испуг:
– ... ужасная драка, мама. Она визжала, обвиняя его в том, что он спит с другими женщинами – с двумя разом. Он ведь страшный как черт – не понимаю, как это он нашел двух женщин, которые согласились иметь с ним дело...
– А ты стояла и слушала! – возмутилась Мария. – Как ты могла? Как ты могла до этого опуститься? Где твоя гордость?
– Мама, при чем тут гордость, и к тому же я достаточно взрослая. Я знаю об отношениях между мужчинами и женщинами. Меня такими скандалами не удивишь. Я видела стычки и похуже между нашими слугами – они такое говорили друг другу... Просто я покупала сыр, вот и все, а хороший сыр с перцем можно купить только у Карлотты...
– Опять ты о сыре! – воскликнула мать. – И почему ты такая упрямая?
– Мама, – сказала Катерина, – хватит про сыр. Неужели ты не хочешь услышать, что случилось дальше?
– Ну ладно, заканчивай свой рассказ, – разрешила Мария.
– Карлотта кричала, что мать ее мужа шлюха, и бабка шлюха, и прабабка, а потом схватила длинный нож, которым режет твердый сыр, и стала гоняться за ним вокруг большого стола – они на нем отжимают творог. Она увидела меня, но это ее не остановило. Мама, представь себе, она продолжала гнаться за ним, а мне крикнула: «Дорогая, ты уже взрослая, иначе я бы такого при тебе не допустила, да и не позволила бы этому гнусному негодяю находиться в одной комнате с тобой». Словом, что-то вроде этого, и самое удивительное, что она не прекратила гоняться за ним, а он – убегать от нее...
Тут Мария увидела Алверо и пошла к нему. Катерина смеялась. Она так заливисто смеялась, что не могла говорить. Подбежав к отцу, она расцеловала его.
– Где ты был? Ужин перестоял, – недовольно спросила Мария.
Переступив порог, Алверо увидел и Хуана он стоял чуть поодаль. Катерина перестала смеяться, отпустила отца и отошла к Хуану. Теперь все трое смотрели на Алверо. В нем произошла какая-то перемена, и дело было не в одежде. Он и сам чувствовал, что переменился, и сурово сказал им, что пора садиться за стол.
Ужин – его подали в столовой – прошел почти в полном молчании. Столовая, менее просторная, чем галерея, была обставлена строго – в духе времени; ее освещала люстра с тридцатью свечами. Алверо нравились белые оштукатуренные стены с темными деревянными панелями. Посреди одной стены он повесил круглый мавританский бронзовый щит – одно из самых красивых изделий из бронзы, когда-либо виденных им. Этот щит он подобрал на поле сражения двадцать лет назад. Стол, как и обычно, когда они здесь ели, был застелен белой льняной скатертью, на ней были расставлены серебряные тарелки, инкрустированные золотом. Ножи и вилки – как столовые приборы они только-только появились в Испании – были железные, но ложки – из чистого золота.
У Алверо кусок не лез в горло. Он не мог заставить себя есть, и когда Мария обратила на это внимание, Алверо ответил, что его мучает не голод, а нечто другое.
– Что случилось? – спросила Мария. – Где ты был?
Он уклонился от ответа, и она повторила свой вопрос снова.
– Ездил верхом, – ответил Алверо.
Пристально глядя на него, Катерина сказала, что отец опоздал на обед по вполне уважительной причине. Она знала, что отец любит ездить верхом и когда у него случаются неприятности, ищет выход на верховых прогулках. Хуан сидел молча; было видно, что ему не по себе. Катерина время от времени улыбалась и кивала молодому человеку, чтобы он не нервничал. Назревала семейная ссора, и Катерине было жаль Хуана: он пришел некстати.
– Ах вот как! Ты ездил верхом! – повысила голос Мария. – Это, по-твоему, ответ? Ты ездил верхом. Я не имею права спрашивать, где ты был, что делал, кого видел. Ты отвечаешь – ездил верхом! Ты не прикасаешься к еде, а когда я спрашиваю, почему ты не ешь, отвечаешь загадками...
– Вся наша жизнь – загадка, – мягко ответил Алверо.
Его мучила жажда. Он осушил бокал вина, Хулио наполнил его снова.
– Что за чушь! – фыркнула Мария. – Как можешь ты говорить такую чепуху при Хуане? Мы одна семья. Хуан – тоже, можно сказать, член нашей семьи. Он сказал нам, что твой конь в мыле и ты чуть не загнал его.
– Я скакал во весь опор, – отрезал Алверо.
– Ты был нам нужен, – сказала Мария, – но, похоже, конь тебе дороже семьи.
– Зачем я был вам нужен? Что случилось?
– Без тебя приходил приор, – ответила Мария.
– Торквемада?
– Меня не было дома, – сказала Мария. – Он говорил с Катериной.
Алверо повернулся к дочери, та поспешила его успокоить:
– Отец, он всего лишь поинтересовался, почему ты носишь на шее серебряный цилиндрик. Видишь, ничего особенного.
– И что ты ответила ему, дитя мое? – мягко спросил Алверо.
– Я сказала, что ты его носишь, сколько я тебя помню, – пожала плечами Катерина и спросила отца, что это за цилиндрик. – Понимаешь, отец, я не знаю, что это такое и почему ты его носишь. Скажи, почему?
– Он мне дорог как память, – ответил Алверо. – Я отказался от большей части воспоминаний, но расстаться со всеми – невозможно. Никому – ни мне, ни Торквемаде.
Алверо нащупал под рубашкой цепочку и снял ее через голову. Положил крест и цилиндрик на стол перед Катериной, но тут к нему обратилась Мария, голос ее звучал неприязненно:
– Алверо, что ты делаешь? Что за нелепые шутки? Торквемада приезжал сюда специально, чтобы расспросить о медальоне. Неужели ты ничего не понимаешь?
– Я знаю, что Торквемада приезжал сюда специально ради этого, – кивнул Алверо. – Добрый приор стремится знать как можно больше. Для него не должно быть тайн. Не сомневаюсь, он догадался, что именно я ношу на шее. А ты не догадывалась, Мария? Неужели тебе никогда не было интересно, что я ношу и почему? Неужели никогда?
Хуан Помас поднялся, он чувствовал себя неловко и попросил извинить его. Разговор их явно не предназначался для чужих ушей, и хотя со временем он тоже станет членом семьи, однако пока он им не является.
– Поэтому прошу извинить меня, – сказал он. – Я, пожалуй, пойду.
– Погоди! – остановил его Алверо ледяным тоном. – Сядь, Хуан. Ты уйдешь, когда я разрешу тебе уйти. – Повернулся к Хулио и добавил: – Ты свободен. Мы останемся одни.
Хулио, степенно поклонившись, вышел; воцарилось молчание. Алверо крутил в руках крест и цилиндрик. Катерина следила за его руками, отмечая про себя, какие они сильные и ловкие, какие длинные и изящные у отца пальцы. Почему она не замечала этого раньше? Хуан после слов Алверо опустился на стул и теперь сидел, уставившись в стол. Мария, раздраженная и взволнованная, потребовала от Алверо, чтобы он объяснил, зачем к ним сегодня приезжал Торквемада. Алверо молчал, и тогда она указала на медальон и, срываясь на крик, спросила:
– Что это, Алверо?
– Ты спрашиваешь об этом сейчас – после того как мы прожили вместе двадцать два года?
– Отец, – взмолилась Катерина, – ради Бога, скажи, что сегодня произошло?
– Не знаю. Я ни в чем не уверен. Что-то произошло, но что – толком не могу сказать. Как бы это тебе объяснить... Эта... – Алверо поднял медальон. – Эта вещь принадлежала моему отцу, а до него – деду. Что это такое? Это святая вещь, такая же святая, как и крест. В ней лежит кусочек пергамента, на нем написано несколько слов...
– Перестань! Хватит! – Голос Марии звучал визгливо.
Алверо, словно не слыша жены, повернулся к Хуану и спросил: все ли он понял? Следил ли за его мыслью? Хуан покачал головой. Он был озадачен и испуган.
Катерине он напоминал попавшего в западню зверя, но Хуан не был зверем – совсем нет. Скорее цыпленком в руках повара, собакой, угодившей в капкан, или мужчиной, лишившимся мужества. Катерине хотелось заплакать, зарыдать, упасть на колени и молить отца позволить Хуану уйти. Но она молчала.
Тут встала ее мать.
– Я не хочу это слышать! Не хочу! – холодно объявила она.
– Сядь, Мария, сядь! Ты поняла меня? – В голосе Алверо сквозила горечь. – Я сказал, что тебе нужно сесть, Мария.
Жена повиновалась, снова села за стол.
– Чего ты не хочешь слышать? Того, что в тебе течет еврейская кровь? И во мне? И в Катерине? И в Хуане?
Хуан отчаянно замотал головой. Он открыл было рот, облизнул губы и снова замотал головой. Он страшно побледнел – Катерине показалось, что его черные глаза смотрят из посмертной маски.
– Ну что? Говори, Хуан Помас. – Голос Алверо понизился до шепота. – Ты не согласен со мной?
Хуан – он совершенно потерял голову – вскочил на ноги, через стол подался к Алверо и с мольбой сказал:
– Что вы делаете, дон Алверо? Ради Бога, что вы делаете со мной? Я христианин. И вы это знаете.
– Христианин? – переспросил Алверо – губы его скривились в улыбке.– Конечно же, ты христианин, Хуан Помас. Разве я это отрицаю? Но вот твой прадедушка, Якоб Помас, был раввином. Ты и его считаешь христианином?
– Я христианин. – Голос Хуана звучал жалобно.
Мария, чернее тучи, встала из-за стола, стремительно направилась к двери, но на пороге остановилась и вернулась к Алверо; подойдя чуть не вплотную к мужу, она прошипела:
– Ты сумасшедший! Ты потерял рассудок! Сумасшедший! Безумец! Тебя свяжут и упрячут в сумасшедший дом.
– Я сумасшедший? – устало переспросил Алверо. – Значит, ты, Мария, думаешь, что я сумасшедший? А что, если я просто не обманываю себя? Есть ли в Испании хоть одна благородная семья, в которой не было бы примеси еврейской крови? И разве твоя собственная мать не наполовину еврейка?
– Ложь! – вскричала Мария. – Как ты смеешь лгать и богохульствовать?
– Ты права, моя дорогая жена, – сказал Алверо.– Что такое наша жизнь – ложь, загадка, ну а потом, если повезет, эпитафия. Не знаю, но мне кажется, мы смертельно больны и вот-вот умрем. И Испания умрет вместе с нами.
Алверо поднял медальон повыше. Катерина спокойно, почти безучастно спросила:
– Что это, отец? Ты сказал, что там кусочек пергамента. На нем есть какая-то надпись?
Мария и Хуан застыли на месте – ждали, что ответит Алверо. Когда тот заговорил, Хуан рухнул: силы вдруг оставили его.
– Это называют еврейским заклятием, – ответил Алверо. – Такой кусочек пергамента евреи прибивают к дверному косяку своих домов. В медальон вложен кусочек пергамента, и на нем надпись на иврите: «Возлюби Г-спода Б-га твоего всем сердцем твоим, всей душой твоею и всеми силами твоими».
Мария закрыла лицо руками, зарыдала и, спотыкаясь, вышла из столовой. Оставшиеся минуту-две сидели молча, потом Катерина спросила отца:
– И это все?
Алверо встал.
– Да, дитя мое, это все. Мне больше нечего сказать. Сейчас мне нужно идти к твоей матери. Она страдает. Не знаю, зачем я причинил ей эту боль. Поверь, раньше я никогда так не поступал.
С этими словами Алверо покинул столовую, Хуан и Катерина остались за столом. Катерина взяла цепочку, потрогала крест и медальон. Пребирала их, как перебирают четки.
– Катерина! – взмолился Хуан. – Прошу тебя, Катерина!
– О чем, Хуан?
Хуан ничего не ответил – молча сидел за столом. Тогда Катерина без обиняков спросила, почему он боится.
– Почему ты так боишься, Хуан? Ты сердишься на отца из-за того, что он сохранил этот медальон?
Хуан по-прежнему молчал. Катерина протянула ему цепочку. Он в ужасе отпрянул, словно в той таилась страшная угроза.
– Я не чувствую в себе никакой перемены, – сказала Катерина. – Час назад я не знала, что во мне и в тебе течет еврейская кровь. Теперь я это знаю. Но никакой перемены в себе не чувствую. Решительно никакой.
– Я христианин, как и ты. И тебе это известно, Катерина, – вырвалось у Хуана.
– Да, известно. И это означает, что я – и то и другое. Я еврейка и христианка, и это ничего не меняет.
– Что ты говоришь!
Катерина надела на шею цепочку и взглянула на Хуана. Тот яростно зашептал:
– Сними ее, пожалуйста! Ради всего святого, сними!
Катерина улыбнулась, сжимая цилиндрик в руке. И беспечно сказала:
– Держа эту вещь в руке, я как бы исповедую иудаизм. А теперь представь себе, что наш добрый приор Томас здесь. В таком случае я сказала бы ему: «Отец Томас, я исповедую иудаизм». Бедный приор! Ему пришлось бы отправить меня на костер. Отдать приказ привязать меня к столбу и сжечь...
Голос ее пресекся, лицо потемнело – так темнеет свеча перед тем, как фитильку погаснуть. Катерина приблизила лицо к Хуану:
– Б-же мой, Хуан, что здесь творится?
– Что бы это ни было, не дай Б-г, чтобы это коснулось нас, – сказал Хуан.
– Когда я была совсем маленькой, Хуан, у нас в Сеговии проходил рыцарский турнир. Последний – больше такого не было. Думаю, не только в Сеговии, но и во всей Испании. Мир изменился, над турнирами теперь смеются. Но тогда меня, маленькую девочку, турнир привел в восторг. Испанские рыцари с головы до ног были закованы в латы, их стяги и вымпелы всех цветов радуги развевались по ветру. Один рыцарь был в ярко-красном, другой – в небесно-голубом, третий – в снежно-белом. А потом начался поединок – рыцари съехались, раздался звон мечей, лязг доспехов... – Катерина замолчала – казалось, она перенеслась в то время. – Мой отец тоже участвовал в турнире. Тебе трудно вообразить дона Алверо в латах? Он был в белом. С ног до головы в латах, поверх них белый плащ. Знаешь, мне казалось: в мире нет рыцаря доблестнее его. Он выбил из седла своего противника, поднял коня на дыбы, поскакал ко мне, поднял меня и посадил в седло впереди себя...
– Катерина, неужели ты не поняла, что произошло? Как ты можешь болтать о рыцарях, об их доспехах? Ты что, дурочка? Разве ты не знаешь, что творится в Сеговии? Нет больше рыцарей в доспехах. Никакой рыцарь не оградит нас от того, что здесь творится...
– Ты по-прежнему хочешь жениться на мне? – перебила его Катерина; голос ее звучал холодно и отчужденно.
– Я дал слово.
Кровь ударила Катерине в голову; она встала,отошла было от стола, потом повернулась к Хуану.
– Будь проклят ты вместе с твоим словом! – выкрикнула она. – Я освобождаю тебя от него! – И вышла из комнаты. Хуан Помас остался один.
8.
В эту ночь Хуан Помас не спал. Он шел в темноте, ведя под уздцы своего коня. Потом привязал его к сухому дереву, а сам сел на камень, размышлял, проклинал себя и даже плакал. И так просидел несколько часов кряду, пока не услышал крик петуха – только тогда он сел на коня и поскакал во тьму. Ближе к рассвету тьма постепенно рассеялась, вдали зазвонили монастырские колокола. Хуан Помас направил коня прямо на этот звон.
Торквемада видел, как Хуан подъезжает к монастырю. Он тоже провел ночь без сна; впрочем, он часто бодрствовал ночью. Вечером Торквемада закрывал дверь своей маленькой, похожей на клетку кельи и вел битву с дьяволом. Иногда Торквемада скидывал одежду, призывал монаха и тот хлестал его плетью до тех пор, пока все тело не покрывалось багрово-синими полосами. Эти следы в его битве с дьяволом служили доспехами. В этой битве Торквемада не всегда одерживал победу. Были ночи, когда победа оставалась за ним, но бывали и ночи, когда торжествовал дьявол. Однако Торквемада каждый вечер снова бился с дьяволом. Он почти не сомневался в том, кто в конце концов победит.
Теперь, когда колокола возвестили, что наступило утро, Торквемада приступил к неспешному обходу монастыря, и каждый его шаг, казалось, совпадал с мерным ударом колоколов. Торквемада не остановился, когда увидел, что Хуан въезжает в монастырский сад и, спешившись, привязывает коня у большого древнего камня.
Хуан думал, что Торквемада не заметил его, но такова уж была особенность Торквемады: он научился замечать, не замечая, видеть, не видя, и даже осуждать, не осуждая. Хуан подошел к монастырю и встал в тени – дожидался, когда Торквемада совершит очередной круг. Возвращаясь с обхода, Торквемада остановился в нескольких шагах от Хуана – стоял не двигаясь. Густая тень от стен монастыря не позволяла Хуану понять, смотрит на него Торквемада или нет, как он оценивает его появление и нет ли в глазах приора немого вопроса. Он не различал ни глаз, ни даже лица Торквемады, видел только фигуру в черном облачении с куколем.
Так они молча стояли, пока окружавшая их тьма не стала серой, потом светло-серой. Наконец Торквемада произнес, и голос его звучал ласково:
– В это время, в такое раннее утро, мой сын, плоть может быть одета, но душа обнажена. Она открыта Богу. Она стоит перед Ним в наготе своей, потому что ее не могут скрыть ни одежды, ни плоть.
Слова Торквемады прозвучали ни как вопрос, ни как утверждение. Хуан не знал, что сказать, и стоял, в страхе ожидая, что за этим последует. Торквемада продолжал:
– Ночь – время сна. Почему ты не спал, сын мой?
Хуан Помас тупо покачал головой. Ему было страшно; он понимал, что должен ответить на вопрос Торквемады, но не мог вымолвить ни слова, толькокачал головой.
– Ты боишься меня, сын мой? – спросил Торквемада. – Но тебе нечего бояться. Мы слуги Господа. Христовы дети. Как можешь ты бояться меня? Может быть, тебе сказали, что раньше Торквемада был человеком, а теперь стал чудовищем? Но разве чудовища служат Господу? Этот вопрос ты должен задать себе и сам на него ответить. Так скажи мне, разве чудовища служат Богу?
– Не знаю, – пробормотал Хуан.
Теперь все вокруг заливал свет, яркий утренний свет – первые лучи солнца коснулись плоских башен монастыря. Хуан уже мог видеть Торквемаду; его сутана стала обычным черным облачением из домотканого сукна; под куколем было видно худое, смуглое лицо со скошенным костлявым подбородком, но глаз по-прежнему нельзя было различить. Нависающий куколь отбрасывал на них тень.
– Ты хочешь служить Богу? – спросил Торквемада. – Хочешь служить Испании? Хочешь служить своей бессмертной душе?
Хуан пытался ответить, но не мог выговорить ни слова. Ему хотелось убежать, но он понимал, что это невозможно. Ему хотелось пасть на колени и молить о пощаде, но и это было невозможно.
– Ты тоже думаешь, что Бог забыл Испанию? – продолжал Торквемада. – Если так, тогда я должен спросить себя, почему у тебя такие мысли. Я должен задать себе вопрос, почему Божье дитя и дитя Испании думает, что Бог забыл его родину. Я должен открыть тебе мое сердце и дать ответы – иначе какой же я приор? Поэтому говорю тебе, сын мой: Бог не забыл Испанию. Он только отвратил свой взор от евреев. За все время от сотворения мира и до наших дней Бог забыл одних только евреев. Но...
Он подошел ближе к Хуану, настолько близко, что юноша мог наконец видеть его глаза – черные дыры на обтянутом кожей лице.
– Но еврея, ставшего христианином, – такого еврея Господь помнит. Потому что такой еврей обретает бессмертную душу, а бессмертную душу Господь никогда не забудет.
Он протянул руку, дотронулся до плеча Хуана.
– Пойдем.
Хуан пошел рядом с приором – они двинулись вокруг монастыря и молча шли до конца колоннады. Оттуда Торквемада повернул назад.
– Что привело тебя сюда, Хуан Помас? – возобновил разговор Торквемада. – Сюда мало кто приходит по собственной воле. Люди обычно оказываются здесь, когда их приводят солдаты инквизиции, солдаты Святой матери церкви. Но за тобой солдат не посылали, и все же ты здесь.
Торквемада протянул руку и коснулся шеи Хуана. Его палец очертил линию вокруг шеи молодого человека – тот вздрогнул и отпрянул. Торквемада прошептал:
– Что за медальон носит на шее дон Алверо?
Торквемада продолжал идти дальше – ждал, что ему ответит Хуан. Тот молчал, шел рядом, не отвечая на вопрос и не вдаваясь в объяснения. Дойдя до конца колоннады, Торквемада опять повернулся и пошел назад.
– Инквизиция святая. Она свята – как Отец, Сын и Дух Святой. И суд ее свят. Ты знаешь, что такое святая инквизиция, сын мой?
Торквемада обнял Хуана за плечи. Неожиданно Хуан вырвался.
– Клянусь Богородицей, – закричал он, – потому что я христианин! Я клянусь, клянусь вам, отец Томас, что дон Алверо – христианин!
Спокойно, невозмутимо Торквемада, понизив голос, сказал:
– Ты слишком много клянешься. Зачем ты подвергаешь опасности свою бессмертную душу? Бог ненавидит божбу. Разве я просил тебя клясться? Просил?
– Дон Алверо – христианин!
– Ты отвечаешь на вопрос, которого я не задавал, – сказал Торквемада. – Это ответ, но где же вопрос, Хуан Помас? В твоем сердце, в твоей душе, или это вопрошает Бог? Я не спрашивал тебя, христианин ли дон Алверо. Я спрашивал тебя, что в медальоне, который он носит на шее?
– Заклятие, – выпалил Хуан.
– Что за заклятие?
– Еврейское заклятие.
– Скажи мне, Хуан Помас, что такое еврейское заклятие? Ты знаешь?
– Я слышал, как дон Алверо произносил его.
– Что?
– Я уже говорил. Я слышал, как дон Алверо произносил еврейское заклятие.
Торквемада кивнул и двинулся дальше. Хуан следовал за ним, как будто невидимая сила приковала его к приору. Наконец Торквемада сказал:
– Произнеси это заклятие сейчас, Хуан Помас.
Они сделали еще шесть шагов. Хуан хранил молчание, и тогда Торквемада крикнул громко и повелительно:
– Я отпускаю тебе грехи. Говори! Я приказываю! Не гневи меня, отвечай!
Хуан остановился, повернулся к приору и, глядя ему в лицо, произнес умоляющим тоном: «Возлюби Г-спода Б-га твоего всем сердцем твоим, всей душою твоею и всеми силами твоими».
И тут вновь зазвонили колокола. Их звон отдавался в голове Хуана – ему казалось, что их громоподобный звук разорвет его череп, лишит его разума.
(Окончание следует)
Перевод В. Бернацкой
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru