[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ОКТЯБРЬ 2013 ТИШРЕЙ 5774 – 10(258)

 

эстер бронер

Перевод с английского Олеси Качановой

 

Шепот

Бродим с мамой по прибрежным скалам Ла-Хойи[1]. Вслушиваемся в шум океана.

— До чего непривычно, — говорит мама, — разгуливать средь бела дня, словно какая-нибудь леди.

С моря до скал доносится шепот. В нем различимы хриплый смех, колыбельная, вздохи любовников. Теперь мама говорит застенчивее, тише. Когда-то она пела в хоре. Перед концертом вдевала серьги в растянутые дырки в ушах, брызгалась духами. Кубышечкой гордо стояла в ряду и вместе со всеми старательно открывала рот. Ее седые волнистые волосы в лучах рампы казались почти прозрачными. На службах в поселке для престарелых ей приходилось утыкаться в молитвенник, чтобы петь потише.

Мы с мамой предприняли небольшую вылазку. И сегодня впервые за пятьдесят восемь лет ей предстоит провести ночь без отца.

— Как ощущения? — спрашиваю.

— Чувствую себя вольной птицей, — весело отвечает она и берет меня под руку.

Она называет это «ходить по-польски».

Мы смотрим вниз, на пляж, где устанавливают столы для участниц мероприятия. Волны разбиваются о мол. Океан тихо плещется о берег Детской бухты. Здесь природой созданный амфитеатр. Пляж — сцена, а зрители разместятся на трибунах или на моле либо рассядутся, как на стульях, в углублениях скалы.

— Это твои декорации, мама, — говорю я. — А я буду смотреть на тебя вон оттуда.

Рядом с нами организаторы устанавливают динамики. Закрепляют их в корпусе и придавливают мешками с песком. Через круглые черные зевы этих ящиков снизу, с пляжа, будут транслироваться речи участниц.

— Что-то я нервничаю, — отвечает мать. — Давай еще раз все обговорим.

Завтра организаторы застелют столы белыми скатертями. Расставят возле каждого по четыре стула. На скатерти положат листки с четырьмя вопросами.

Этот день будет особенным, отличным от других, потому что в этот день старухи выйдут на берег морской, дабы изрекать истину, вещать на все голоса — от низкого до высокого — о главном: своем возрасте, приготовлениях к смерти, чувстве свободы, отношении к «Движению за освобождение женщин».

Некоторые из этих вопросов я, дочь, никогда не осмелилась бы задать матери, однако мне необходимо услышать, что она думает о теле, в котором пребывает. Мне необходимо узнать, сколько, по ее мнению, ей осталось.

Читаем с мамой вывеску на спасательной станции — штабе организаторов: «Шепот/Волны/Ветер: произведение искусства».

Мама у меня и есть произведение искусства.

«Мероприятие заранее согласовано, и все, что здесь происходит, осуществляется в его рамках. Призываем оказывать содействие, чтобы мероприятие прошло без помех».

— А какие могут быть помехи? — спрашивает мама.

— Нападение морских чаек, дождь, шквалистый ветер, серфингисты, лоточники, мамаши с детьми, транзисторные приемники.

Опасное это дело, выездное мероприятие.

— Как тебе мой белый костюм? — интересуется мама. — Откопала в старых запасах.

Насчет ее «раскопок» я молчу: блуза тесна, врезается в шею, впивается в подмышки, лопается на мощной груди. Брюки из полиэстера туго обтягивают налитые ягодицы. Но мать есть мать. Ходить по магазинам ей давно обрыдло. Новый костюм — расточительство. При этом она обязана была одеться в белое, как и все остальные в этом огромном стаде белоснежных голов.

Вскоре мне предстоит узреть парад белых теннисных туфель, белых туфель из Красного Креста с жесткими супинаторами, блестящих белых туфель из пластика, белых кожаных мокасин; те, кто поувереннее держится на ногах, будут во вьетнамках, на каблуках. Сто шестьдесят старух в возрасте от шестидесяти двух до девяноста девяти лет прошествуют в сторону моря.

Я думаю о женщинах и воде. Женщины всегда стремились к воде. На берегу можно было постирать вещи, искупаться, вымыть волосы — всю-всю гущу. Мокрые волосы, покуда они сохли, можно было рассыпать по плечам, делить на пряди, играть на них, как на арфе.

Воду набирали в горшки, чтобы сварить обед, ею поливали растения.

Наконец, в нас самих был мешочек с водой — плавающий внутри, наполненный водой мешочек.

Идея этого мероприятия, проекта «Шепот», принадлежит Сюзанне Лейси[2]. Любопытно, как ей удастся осуществить такой перформанс с непрофессионалами, собрать воедино фрагменты столь многофигурного полотна.

— Сюзанна сказала, чтобы мы не надевали цветных шляпок, — говорит мама, — и сумочки чтобы с собой не брали.

Она, как и все старушки, беспокоится за свою сумочку. Все они с большой неохотой сдают свои ридикюли — рычаги их управления жизнью, «дипломаты», хранящие их сокровища: кошелек, пудру, расческу, носовой платок, нитроглицерин от стенокардии, помаду, флакончик духов и — у моей мамы — карточки 8 х 13 см с вопросами, которые им предстоит обсуждать на берегу.

— Их будут охранять, — говорю я.

Тихий океан неспокоен. Закат розовый, с переходом в пурпур, на небе валок из туч. На его нежном фоне резко вычерчены скальные породы.

— Почему такое название — «Шепот»? — спрашивает мама.

Потому что женщины обожают шептаться и шушукаться.

Шепчут они, чтобы не разбудить детей или когда хотят тихонько кого-то подбодрить. Шепчут, когда поверяют тайны; шепчут, когда стесняются.

Произношу врастяг: шшшшопоттт. Звучание этого слова полностью отражает его суть. Нежный шуршащий звук, похожий на шелест листьев или прибоя. 19 мая сто шестьдесят женщин придут сюда, чтобы вынырнуть на поверхность и заявить о себе в полный голос.

В каких случаях шептала моя мать?

— Шшш. Соседи услышат! — сердито шикала она, случись мне, подростку, расшуметься.

Еще шептала, уткнувшись в наши волосы, когда гордилась нами или жалела, случись нам пораниться. Напевала шепотом.

 

— Лу, ли, лю,

Мама ню,

Лу, ли, лю,

Люблю».

 

В Ла-Хойе мы с мамой остановились в мотеле, в одном номере на двоих. Шторы задернуты неплотно. Мамино лицо освещено луной. Это совсем не та мама, которую я знала ребенком. Она иначе себя чувствует; кожа одрябла, кудри распрямились. Рот приоткрылся во сне. Зубы тоже не те. Серебряные пломбы почернели. Весь рот в дырках. Где ее ровные белые зубы, которые до последнего не нуждались ни в пломбах, ни в зубодере?

— Этот дантист меня не спрашивает, — объясняет она в первый же день моего приезда, — дергает, и все.

И теперь это старый забор с отсутствующими штакетинами.

Как бы мне хотелось запечатать прошлое печатью, разгладить ее лоб, вернуть волосам яркость, подтянуть подбородок.

Ее глаз было не различить за бликующими стеклами очков, а до папиных ушей было не добраться из-за слухового аппарата.

Внезапно меня охватывает страх. Мне хочется разбудить ее, чтобы она меня успокоила. Я боюсь ее потерять. Боюсь своей старости.

— Мама, — шепчу, — не оставляй меня. Молодость уходит, а это так страшно.

Теперь только вниз и вниз — и мне жутко. Лавиной скатываюсь в пропасть. Календарь сбрасывает листки, с бездумной скоростью отсчитывая время.

— Мама, — говорю ее спящей спине, — неужели черты моего лица расплывутся? Подбородок обвиснет? Глаза перестанут различать носки туфель? Грудь и живот сольются воедино?

Мама тихонько похрапывает.

— А как же моя семья? Я ведь тогда не увижу, что с ними будет дальше.

Пересаживаюсь в кресло и оттуда внимательно ее разглядываю.

Когда я родилась, мама была совсем молоденькой и играла со мной в снежки. Потом превратилась в молодую мать семейства с темными волосами на пробор и большими серыми глазами. И, все еще моложавая и стройная, возилась со своей первой внучкой. Не может быть, чтобы все эти мамы меня покинули — были и сплыли.

Настает утро 19 мая, день теплый и ясный.

— Пойдем на балкон, порепетируем, — предлагает мама.

Нам приносят завтрак в номер, и мы устраиваемся с подносом на балконе. Я прислуживаю маме; она сидит довольная.

В руках у нее карточки 8´13.

— Как вы относитесь к «Движению за освобождение женщин»? — зачитывает она. И отвечает: — По правде, если женщинам дать свободу, то некому будет заботиться о детях, а мужчинам не за кем будет ухаживать.

Качаю головой.

— Это меня спросили, — замечает она. — И выступаю тут я.

Она читает свои заметки.

— «Разводы ранят детей. Самовыражение — это хорошо, но как бы чрезмерная свобода не обездолила детей».

— Мама, — взвиваюсь я, — какое отношение имеет «Женское движение» к обездоленным детям?

— Вот еще, — возражает мама. — Кто из нас старше? Переходим к следующему вопросу. «Как обстоят дела с вашим здоровьем?» Я бы, может, и пожаловалась на здоровье, да кому охота слушать? Вопрос третий: «В последнее время у вас стало больше ограничений. Пугает ли это вас?» Имеется в виду, что я старая и завишу от других. Ну, честно говоря, свободы у меня никогда и не было, так что без разницы. Вопрос четвертый: «Как вы готовитесь к смерти?» — Тут она оживляется: — Чудесно. Я чудесно подготовилась. За все заплачено: гробы, участки, надгробия. Тебе останется лишь дать денег раввину, сотню или около того, не больше. Среди них встречаются шнореры[3], они так и норовят ободрать вас как липку, пока мы испускаем дух. А еще вид, Лейла, сама увидишь, вид роскошный — с вершины холма прямо на океан. И не близко к дороге, а то машины так бы и гоняли ночами напролет. Мы с папой все предусмотрели, чин чином. Молодцы.

— Мама, — рыдаю я.

— Что ты хнычешь, как маленькая, — говорит мама. — Кто умирает, ты или я? Это мне бы следовало все глаза выплакать. Кто знает, сколько нам еще отпущено и доведется ли на свадьбе у внуков погулять? С их-то темпами — вряд ли. Так что не тебе, а мне впору слезы утирать.

Собираемся на завтрак: мама в своих тесных блузе и брюках из полиэстера, я с блокнотом и ручкой (меня пригласили написать об этом событии сценарий для радио). В программке, в числе других ста шестидесяти выступающих женщин, числится моя мама.

— Они переврали мое имя, — говорит она. — Символично. Наконец-то я на сцене, и то под другим именем.

Но как только мероприятие набирает ход, она обо всем забывает.

Женщинам в белом предстоит завтрак в «Каса де Маньяна», доме престарелых в Ла-Хойе, с видом на море. Женщины рассаживаются за столиками в низком оштукатуренном здании в испанском стиле, под красной черепичной крышей. «Каса де Маньяна», Дом завтрашнего дня. Я жду, когда мать и другие женщины станут говорить о прошлом, настоящем и будущем, сколько бы им его ни осталось.

— Всем добро пожаловать, — говорит Сюзанна Лейси собравшимся в зале. — Сами вы себя не видите, но выглядите вы сногсшибательно!

Мама заливается румянцем. Из четверых за ее столиком она самая молодая и кажется сущей девчонкой. Рядом с ней сидит бабушка Сюзанны (она подсинила волосы, сделала перманент) и, приосанившись, слушает вступительное слово.

По другую руку от мамы занимает место женщина с венским акцентом; вместо обязательного для всех белого она позволила себе явиться в красно-коричневом. Ее волосы окутаны легким, как дымка, шарфиком.

Она говорит моей маме:

— Мне хочется вальсировать, это глупо, да? Я обожаю вальс. Но ведь в мои восемьдесят с хвостиком уже глупо кружить под «Голубой Дунай»?

— Вовсе нет, — отвечает мама.

Сюзанна говорит:

— Все мы, кто работал над этим проектом: женщины и мужчины, молодежь и старики — делали это потому, что у каждого из нас есть мать или бабушка, которых мы любим всей душой и которым хотели бы помочь.

Мама слушает и кивает. Она была прилежной ученицей, хоть в школу ей довелось ходить совсем мало.

— Мы не знаем, каково это — дожить до такого почтенного возраста, — продолжает Сюзанна, — как вам спалось этой ночью, мучают ли вас боли, что доставляет вам удовольствие и что вы чувствуете, когда умирает дорогой вам человек.

Мама сидит, задумавшись. Вспоминает. Все эти женщины вспоминают людей, которые были в их жизни. Собравшись на берегу, они станут рассказывать о тех, кто уплыл далеко. Мама будет думать о тех, в память о ком она в годовщину смерти — йорцайт— зажигает поминальную свечу: своих родителях, всех своих братьях и сестре Фанни, а еще о родителях мужа и его брате, племяннице и маленькой внучке. Эта последняя смерть очень сильно ее подкосила. Когда мама зажигает эту большую — гореть она будет долго — свечу, рука ее дрожит.

— Я хочу, чтобы каждая из вас вознеслась — стала богиней, — заканчивает Сюзанна свое приветствие, — и вновь, как и прежде, пифией.

Мама ухмыляется. Из-за отсутствия некоторых зубов ухмылка получается проказливой. Потом, когда я ее перебиваю, она будет в шутку говорить, предостерегающе поднимая палец: «Цыц! Я пифия».

Вдоль улицы выставлены канатные ограждения. Молодежь из оргкомитета готовится выступать в роли костылей, поводырей, ходунков, белых тросточек.

В «Касе» женщины сидят еще с сумочками: вышитыми бисером, кожаными через плечо, сделанными из кожзама; у одной такой к голубому кожзаму — коричневый кожаный ремешок. Мамина сумочка, как всегда, тяжеленная. Все эти дамские сумочки: и полотняный мешок, и сумочка на тонком ремне через плечо, и старомодный клатч — будут — точь-в-точь как кошки и собаки — терпеливо лежать и ждать своих хозяек.

На улице уже собрались фотографы и операторы. Среди них встречаются такие, которых зовут Ф. Глаз-Алмаз, Паша´, Джакузи.

Кажется, эти женщины собрались на обычный прием в саду; они сидят и ждут указаний. Затем пифии и богини отодвигают стулья и готовятся на выход.

Они движутся под магнитофонную запись, заблаговременно подобранную Сюзанной Стоун, звукооператором. Шествуют под пронзительные крики чаек и надрывный вой сирен. Торжественно, в одиночку или парами, чеканят шаг в такт прибою. Того и гляди погрузятся в какой-нибудь ковчег и выйдут в море. И среди этого людского потока плывет моя мать.

Набрасываю в блокноте портреты участниц.

Колонну возглавляет белая женщина девяноста лет, ее алюминиевые ходунки блестят на солнце.

Женщины щурятся от яркого солнца, они стесняются, чувствуют себя не в своей тарелке.

Женщины с распухшими лодыжками, в толстых чулках.

Мексиканка на костылях в белом, отделанном атласом, подвенечном платье.

Белая женщина в большой соломенной шляпе.

Крошечная кособокая филиппинка в домашнем костюме и белой шляпке с узкими полями, проходя мимо, подмигнула мне.

Та женщина с венским акцентом, в красно-коричневом шарфике, который не дает съехать ее пучку, и в кружевном жилете нежных тонов.

Афроамериканка в большой шляпе с цветастой лентой вокруг тульи.

Еще одна женщина с немецким акцентом — светловолосая, коротко стриженная, в белых серьгах и вязаном шарфе.

Стайка японок: мамы и бабушки, все с иссиня-черными волосами.

Высокая белая дама в сетчатом жакете ведет за руку женщину пониже.

Камбоджийские монахини с бритыми головами и в белых тогах.

Афроамериканка в белом шарфе, белой соломенной шляпе, с белыми серьгами-обручами в ушах.

Белая женщина, обвешанная бусами из белого бисера.

Прически самые разные: и аккуратно уложенные волны, и кудряшки «мелким бесом».

Проходит мама. Она явно изумлена: это ж сколько местных набежало!

Мама беседует с шагающей с ней бок о бок приятельницей, миссис Клэр Литтл, бабушкой Сюзанны Лейси восьмидесяти семи лет.

— Чему они радуются? — спрашивает мама у миссис Литтл. — Чему аплодируют? А еще почему, скажите, миссис Литтл, эти люди плачут?

Я не успеваю расслышать, что та отвечает: женщины переходят улицу и одна за одной скрываются за выступом скалы. И вновь появляются лишь далеко внизу: идут, увязая в песке. Мама, как сомнамбула, медленно бредет по зыбучей почве туда, где ее ждут столик и заготовленные вопросы.

Одна женщина уже рассказывает свою историю, помогая себе жестами. Возле ее столика на песке сидит черная птица, слушает.

До чего неожиданно видеть на пляже старух! Мы привыкли, что пляж — пространство лоснящихся гладких тел, бикини, мускулистых атлетов. Множество старых женщин на фоне морского пейзажа — картина сюрреалистичная, необыкновенная.

В стороне от залива проходит тренировка по подводному плаванию. Инструктор с учениками, все в зеленых масках с трубками и резиновых черных костюмах для серфинга, кажутся чудищами, вылезшими со дна морского. Белые волосы женщин, расположившихся на пляжах А и В в Детской бухте, напоминают плавательные шапочки. В воздухе парит ослепительно белая чайка. Царит праздничная, прямо-таки свадебная атмосфера. Женщины оживленно переговариваются, кивают друг другу белыми головками-пионами, словно пышно распустившиеся цветы.

— Когда я сошла по лестнице, — позже рассказывала мне мама, — и увидела, как синий океан сливается с небом, я будто в рай попала.

Невдалеке вижу маму, но видеть ее такой непривычно. Не стоит у плиты. Не подает обед. Она улыбается и непринужденно общается с окружающими. До чего же редко выпадала ей такая возможность. Ее жесты по-актерски выразительны и отточены.

Она репетировала вчера со мной свой рассказ на балконе мотеля:

— Я собиралась стать актрисой. Играла на сцене — в России и Польше, в те два года, что мы ожидали виз. Уж в Америке-то я точно буду играть, думала я, но надо было вернуть нашей тете деньги, занятые ею на переезд, — ведь нас было шестеро, — и я пошла работать. Устроилась в прачечную. А затем вышла замуж. И вот сейчас, шестьдесят пять лет спустя, когда мне уже восемьдесят один год, я соперничаю с голливудскими старлетками.

Перед широкой водной гладью женщины говорят и слушают друг друга. Громкоговоритель усиливает их голоса. До меня доносится призыв одной из белых женщин: «Не валяйтесь в постели!»

Другая заявляет: «А теперь я хочу делать только то, что хочу, — и точка».

Афроамериканка за маминым столиком, с розой в волосах, утверждает: «Вся разница между “теперь” и “тогда, в молодости” — лишь в том, что я стала медленнее лазить по горам».

Они размышляют о старости.

— Молодежь, наверное, смотрит на меня и думает: недолго тебе осталось.

— Гаснут огни, — вторит другая.

Они говорят о смерти.

— Смерть надвигается все ближе… Нельзя попусту тратить ни минуты жизни…

Обсуждают дома престарелых: кто-то с ужасом, кто-то спокойно.

— А мне тут, в моем заведении, нравится, — говорит одна белая, — у меня есть книги, есть телевизор. Готова довольствоваться тем, что имею.

— Я вот что хочу спросить, — обращается к маме дама из Вены. — Как, по-вашему, в восемьдесят четыре глупо мечтать о романе?

— При таком-то румянце? Вовсе нет, — ответствует мама.

Что ощущаешь, когда постепенно пустеет твое жизненное пространство? Что ощущаешь, когда с возрастом язык твой вечно натыкается не только об отсутствие зубов, но и на отсутствие близкого человека, пустоту вместо ушедших сестры или брата?

Сорок минут я стою и слушаю, как женщины доверительно и вдумчиво беседуют между собой. Когда действо завершается, одна из участниц возмущена: «Я еще не договорила!»

У этих женщин поразительная цепкость. Вставая, они крепко держатся за скатерть; опираются на стол и выпрямляют спину, чтобы тронуться в путь к подножию лестницы. Женщины поведали свои истории и теперь будут возвращаться, карабкаться обратно по крутым ступеням, опираясь на помощников из числа молодежи и своих более юных товарок.

На песке у опустевших столов резвятся младенцы.

Женщины возвращаются в «Касу». Вместе с сумочками их дожидается двухэтажный автобус веселенькой расцветки, он отвезет их в церковь Святого Иакова на банкет. Женщины рассаживаются, улыбаются с верхотуры. Мама машет из окна. С крыши спасательной станции Сюзанна дирижирует последним песнопением.

Смотрю на маму, она сидит в автобусе со своими новыми знакомыми: афроамериканкой с розой в волосах, румяной дамой из Вены, горделивой миссис Клэр Литтл. Они о чем-то шепчутся.

Сюзанна Стоун, звукооператор, потом сделает о «Шепоте» радиопередачу. Она напишет мне из своей студии в Сан-Франциско о том, как ей жилось среди всех этих голосов:

— С прошлой субботы моя душа, которой вообще-то тридцать один, говорит на разные голоса: ей то восемьдесят один, то шестьдесят пять, то семьдесят два. Голоса эти и пытаются подольститься, и дают наставления, и дразнятся, и оплакивают молодость, красоту, близость, потери.

Свой сценарий я озаглавливаю «Шепот: за пределами живого».

— Что происходит в том неизведанном месте, где деревья уже не растут, а голоса затухают? — вопрошаю я. — Хотелось бы знать, что происходит там, где нет ничего живого.

Мы возвращаемся на машине в поселок для престарелых, где живут родители.

— Моя актрисочка! — приветствует папа маму.

Они обнимаются. Два дня разлуки за пятьдесят восемь лет.

— Ну как, что нового узнала? — интересуется папа.

— Узнала, что не глупее прочих, — ответствует мама.

И хохочет так, что от блузы отлетает пуговица.

Уезжая, смотрю в заднее стекло, а они мне машут. Папа вскоре зябнет и уходит в дом, а мама продолжает махать, покуда лимузин, везущий меня в аэропорт, не скрывается из виду. Мне кажется, что это не она меня, а я ее провожаю.

Я не хочу, чтобы ты от меня уходила, мама. Пусть ты многое оставишь: мне — твои волнистые волосы, моей дочери — глаза орехового цвета. Не уходи. Останься. Я буду бережно вслушиваться в твой шепот.

Она подарила мне еще пять лет. И одиннадцать месяцев.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].      Северо-западный район города Сан-Диего (Калифорния).

 

[2].      Сюзанна Лейси (р. 1945) — американская художница, автор многих инсталляций, одна из которых посвящена пожилым людям.

 

[3].      Шнорер (идиш) — попрошайка.