[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2013 НИСАН 5773 – 4(252)

 

эстер бронер

Перевод с английского Олеси Качановой

 

«Блаженный приют»

Есть в округе Ориндж дорога, которая сплошь заботится об автомобилях, животных и людях: «Кузовная мастерская Голден-вэлли», «Ветеринарная клиника Голден-вэлли», следом — клиника для людей, спортивный центр «Лос-Кабальерос», где приводят в порядок тело, и медицинский пансионат «Блаженный приют», куда тело помещают, когда в порядок его уже привести нельзя. У «Блаженного приюта» персиковые стены, оранжевая черепица и зеленые ставни. Персонал сплошь мексиканцы, старший персонал — выходцы из Европы. Пациенты преимущественно местные, за исключением одного-двух богатых азиатов. Пациенты различаются, главным образом, способом передвижения: трость, ходунки, кресло-каталка.

За обедом высокий бледный мужчина в шапочке пытается донести до рта куриную тефтельку. Рука дрожит, тефтелька срывается с вилки. Превозмогая тремор, мужчина делает новую попытку, и тут его под локоть толкает каталка. Тефтелька изловлена, наколота, поднесена почти что к самому рту, но неожиданно подкатившие к столу соседки лишают вилку содержимого. Расстроенный, едок промахивается и в третий раз.

Никто не спешит ему на помощь. Кому из обслуги есть до него дело, когда властная женщина в инвалидном кресле звякает ложкой о стакан?

— Клюквенного соку! — надсаживается она.

На ней полосатый, как у фараона, халат.

— Работать не умеют, учи их и учи, — говорит она сотрапезникам. — За те полгода, что я здесь, персонал сменился полностью.

Впрочем, из пациентов тоже мало кто задерживается здесь на полгода.

Женщина за соседним столом открывает рот. У себя на востоке она вела хронику своей методистской церкви, теперь стенографирует местные события.

— Мы отмечаем полуторавековую годовщину, — говорит она.

Она восстанавливается после операции: ехала на машине, и в нее врезались сзади.

Я сижу рядом с матерью в качестве приглашенного к обеду гостя. Мама победоносно ухмыляется: ей выдали не только клюквенный сок, но и два стакана.

— Второй стакан — это мне! — вопит Фараонша.

— Моей дочери, — отвечает мать и, подтолкнув сок ко мне, шепчет: — Пей, живо.

— Можно приказать себе дистанцироваться от боли, — говорит дама-хроникер. — Возвыситься над ней. Ни за что на свете не стану пить обезболивающее. Лучше похожу взад-вперед по комнате.

— Вот еще, — заявляет Фараонша. — Боль противоестественна, и ее необходимо купировать.

Обсуждение занятное. Но мать ни с кем не общается и в подобных дискуссиях не участвует. В столовой она всегда просит, чтобы ее посадили отдельно.

— Зачем тогда вообще сюда спускаться? — спрашивает сиделка, которая ее одевает, причесывает, подкрашивает.

— Это вы меня заставляете, — огрызается мать.

— Вот вам пример, — вещает хроникерша. — У меня бывают жуткие головные боли, аж скулы сводит. Муки адские! А я не поддамся. Я их пересилю и вернусь в церковь, к своим обязанностям.

— Какая прелесть, — через стол говорит мать Фараонше и даме-хроникеру. А насчет творога и тунца под майонезом фыркает: — Какая гадость.

Ее отвозят обратно в комнату.

— Ой! — говорит она.

В «Блаженном приюте» ойкать не принято.

— Ой, вейз мир[1], — говорит мама, растирая вздувшийся живот.

Ее живот под одеялом — как холм. И дышит она с трудом. В комнате прохладно: работает баллон с кислородом. Резиновая трубочка, обвивая ее голову, подает в ноздри кислород.

— Мамочка! — кричит мать. — Мамочка, мама. На помощь!

Но ее мама далеко.

— Я с тобой, — говорю я.

— Что это ты на меня навалилась? — ворчит она.

Моего брата она рожала, когда ей было уже за сорок, и не издала ни стона. Этим фактом биографии она гордится.

— Я старше остальных, — заявила она в предродовой палате, — я должна показывать пример.

А здесь они все ровесницы.

— Ай, уй, — вскрикивает мать.

В окна врывается музыка. Играют на маримбе, музыка течет вдоль по улице из спортивного центра «Лос-Кабальерос». Исполняют «Долорес»: «Ау уй, Долорес, ау уй / ай уй / ла-ла ла…»

И там, и здесь, в стенах «Блаженного приюта», дуэтом голосят одно и то же.

— Не могу я больше! — говорит мать.

— Боли?

— Песня.

На мать теперь надевают фиксатор. Его вид напомнил мне болеро — такие носят музыканты, играющие на маримбе. Но у матери эта штуковина то привязана к креслу, чтобы она не сползала, то, как сейчас, крепится к перекладинам кровати.

Я закрываю окно, и мама затягивает собственный мотив:

 


Ой, мама-мамочка, как же мне быть?
Не могу я больше, не могу.
Не могу я больше, не могу.
Что ж теперь со мною станется?

 

К ней подъезжает высокая представительная женщина в кресле, смотрит сочувственно.

— Скажи Элеоноре Рузвельт, пусть катится отсюда, — требует мать.

Мать не одна. С ней живет еще японка, тихая и безропотная женщина.

Японку ежедневно навещает дочь. Каждый вечер заходит сын. Симпатичный внук забегает в обеденное время, всякий раз с подарком для бабули: то зеркальце, то цветок, то гребень. Они обрабатывают ее пролежни присыпкой; мягко переворачивают; балуют японскими деликатесами.

— Пообщайся с ней, мама, — призываю я.

— Она не говорит по-нашему, — отвечает мать.

Однако соседка по комнате успела набраться кое-каких английских фразочек.

— Не журись, — говорит она мне, когда время посещения истекает.

Временами она хрипит и задыхается.

— Рак, — говорит ее сын, — живого места нет.

Он смачивает салфетку и обтирает ее лицо.

— Она такая славная, — говорю я матери.

— Пропасть, — говорит мать. — Неужели ж ты не видишь, что между ей и мною — пропасть?

Сегодня мать лежит с закрытыми глазами. За весь вечер ни разу на меня не взглянула. А тут приоткрывает щелочки и зовет:

— Милая.

— Да, мамочка.

— Помоги мне.

О, если б только кто-то мог помочь — мы ли, родные ли той японской матроны; дочь Элеоноры Рузвельт, учительница, да хоть отпрыски той нетерпеливой женщины в полосатом халате.

Отыскиваю на этаже медсестру.

— У меня дел выше крыши, — осаживает она меня. — Пусть ждет своей очереди.

Возвращаюсь в комнату. Живот у матери все болит. Она все трет его и трет. Проходит час. Еще один. Пытаюсь остановить ее руку; она сбрасывает мою ладонь.

Дочь японской пациентки наблюдает за нами.

— Она вас вырастила, — говорит она, — а теперь вы имеете честь за ней ухаживать.

Уходя, соседкины родственники включают определенный телеканал. Чтобы их девяносточетырехлетняя мамуля погрузилась в атмосферу 1950–1960-х годов. На этом канале непрерывно идут комедийные сериалы. Крутят «Семью Патридж»[2], там белокурая мисс Сьюзан Дей уже добрых лет тридцать взрослеет в наших гостиных у нас на глазах.

Мать, широко раскрыв рот, стонет. Коновалу, который повыдирал ее зубы, плевать на то, как выглядят его престарелые пациентки. Еще недавно у мамы был полный рот здоровых, вольготно расположенных зубов.

— Зубная симфония, — как с восхищением приговаривал ее прежний стоматолог.

В телевизоре страдает от любви «Клевая девчонка»[3]. Ее играет юная Салли Филдс.

Сиделка берет у матери анализ крови на сахар.

— Повышенный, — говорит она. — Буду звонить доктору.

— А боли в животе?

— Не всё сразу, — отвечает сиделка.

На экране Фред Гуинн[4] в роли одного из Мюнстеров.

Прощаюсь на ночь и ухожу, не в силах никому помочь — ни матери, растирающей живот, ни ее задыхающейся соседке, ни клевой девчонке и ее зазнобе, ни Мюнстерам с их перипетиями.

На следующий день спешу по торговой улице мимо аптеки, «Гамбургеров от Аниты», «Кукурузных лепешек сеньора Рубина», клиник для машин, людей и домашних животных прямиком к красочному зданию «Блаженного приюта».

Кровать матери пуста.

Умерла?

— Она в холле, — говорит та самая медсестра, что дежурила вчера вечером.

— Ей лучше? — спрашиваю.

— А то, — отвечает. — Расфуфырилась с ног до головы.

В холле мамы нет.

— На том конце коридора еще один холл, — говорит сиделка.

Мамы там нет. Либо ее умыкнули, либо она сама смотала удочки.

Со мной здоровается какая-то женщина. На матери малиновый халат в зеленых «огурцах» и ее просто не узнать. Глаза, вчера весь вечер закрытые, сегодня распахнуты и кажутся огромными за стеклами бифокальных очков.

— Привет! — радуется мне она. — Пошли со мной обедать.

— По второму разу нельзя, — говорю я.

— Чепуха, — говорит мать. — Мы их заставим тебя покормить.

Вчерашняя сцена повторяется один в один. Я неловко въезжаю коляской в стол, где парализованный джентльмен пытается донести до рта ложку с супом.

— Прогоните эту водительницу! — кричит он.

Женщина в полосатом заявляет:

— Приглашать гостей к обеду чаще одного раза в неделю нельзя.

— Завидует, — шепчет мать.

Миссис Рузвельт кивает ей, осведомляется:

— Как вы сегодня себя чувствуете?

Мать молчит.

— Ответь же, мама, — говорю.

— Один раз ответишь, потом замучают вопросами, — возражает мать.

В ее обеденной карточке указано что-то не то. Сэндвич с ветчиной. Мать пожимает плечами.

— Скажешь, это не антисемитизм? — говорит она.

— Вы ошиблись, — говорю я сиделке. — Она ест кошерное.

— Докторская колбаса — это кошерное?

Я качаю головой.

— А салат с креветками?

Мать возводит глаза к небу.

— Тогда сэндвич с сыром. Уж он-то точно безвредный, — говорит ответственная сиделка.

— Если забыть про холестерин, — встревает миссис Рузвельт.

И расплавленный сыр, и холестерин мы делим поровну. Мать выпивает клюквенный сок и просит добавки, поглядывая краем глаза, принесли ли законный стакан женщине в полосатом.

— Пойдем в патио, — предлагаю я.

В патио можно попасть непосредственно из столовой, однако на деле все оказывается непросто. Медсестра заперла от нас дверь. Дверь нужно держать под замком и охраной, иначе все обитатели «Блаженного приюта» укатят, уковыляют, расползутся во все стороны.

В «Лос-Кабальерос» все играет тот оркестр. Аж земля пульсирует под ногами. Мамины волосы колышутся на ветру, как пушинки одуванчика. Взметаются вверх, опадают. «Долорес» грохочет через ограду.

— Сегодня утром ходила в кружок, — говорит мать.

— Правда? Какой?

— Пения.

Ее слабый голос еще способен выводить мелодию.

«Ай! Ай! Долорес!»

Настоящее то захлестнет, то отступит.

Она то впадает в дрему, то просыпается.

— Скорее, — говорит она. — Пора.

— Пора что, мама?

— Везти меня обратно, — шепчет она.

Я качу ее обратно под кондиционер.

Прошу двух сиделок помочь переложить маму на кровать. И обнаруживаю, что теперь на ней подгузник и что она ходит под себя.

Ей его меняют, а я жду рядом в холле; появляется медсестра.

— Она никогда уже не выздоровеет, — говорит медсестра. — Вы же это понимаете?

Как такое можно знать наверняка? Дама попутала свои должностные обязанности. Решила, что она Ангел Смерти.

— Так дальше и будет — то лучше, то хуже, — говорит медсестра. — Хотите, опишу вам, что происходит?

— Не надо, — отвечаю я, но она не унимается.

— У вашей матери отказывают:

 

глаза,

легкие,

почки,

мочевой пузырь,

кишечник,

сердце.

 

Мама в комнате снова начинает петь и причитать.

— Нужно выпускать газы, — говорит медсестра, адресуя это малоприятное задание двум мексиканкам.

— Мы ставим ей клизму в задний проход, — говорят они.

Свою крохотную зарплату они отрабатывают с лихвой.

Слышу, как мать начинает задыхаться.

— Будьте хорошей девочкой, — говорит ей медсестра. — Старайтесь сдерживаться. Вы же не хотите мешать окружающим?

— Какое мне, к чертям, до них дело? — интересуется мать.

В комнату для посетителей входит сиделка, несет в пластиковом пакете грязные простыни и ночнушку.

— Процедура завершена, — говорит она.

Иду к маме. Соседка по комнате спит. По телевизору идет «Я люблю Люси»[5], все самые обаятельные персонажи уже умерли.

Нет смысла будить мать, чтобы пожелать ей спокойной ночи.

На следующее утро мать бодра и весела.

— Всем перед сном дают по рюмке спиртного, — объясняет сиделка. — Они вечно куда-нибудь ее поставят и забудут, но по утру некоторые свою находят.

— Что с возу упало, — смеется ее коллега, — то пропало.

— Как мило, что ты пришла, — говорит мама и, когда я опускаюсь на колени возле ее каталки, треплет меня по щеке.

— Мне пора возвращаться домой, мама, — говорю я. — Сегодня самолет.

Она моргает и силится понять. Она позабыла, что я живу далеко, не в одном с ней городе, не на этой полуторакилометровой улице, между клиниками для зверей и для человеков.

Мама говорит:

— Разверни меня к окну.

Теперь она ко мне спиной. Мне видны завязки ее фиксатора.

Она смотрит исподлобья в небо. Там реет уголок американского флага, его водрузили во дворе «Блаженного приюта».

— Не журись, — говорит мать, не поворачивая головы.

Соседка нажимает кнопку на пульте, и комната погружается в пятидесятые — годы, когда снимали семейные комедии, по пляжу разгуливали загорелые мальчики, а обитательницы этой комнаты были полны жизни.

 

Песня

 

Звонит брат:

— Она впадает в кому.

Он проведал мать в пансионате.

— Хороший там за ней уход, — говорит он и рассказывает, как здоровенный усатый мексиканец из обслуживающего персонала умасливал мать поесть.

— Мамуля, — говорил этот детина, — ну хоть ложечку супчика или чуток желе, а?

— Но у нее нет сил даже пить через соломинку, — говорит брат.

Ее тело позабыло прежние навыки и прежнюю жизнь. Глаза не фокусируются; ноги не держат; сердце отказывает. Последние две недели дело не обходится без подгузников.

— Хотят вставить ей в ноздрю трубку, чтобы шла прямо в желудок, — говорит брат. — А я им заявил: «Черта с два!»

Моя мать идет ко дну. А мы бездействуем.

— У нее сводило руки. Она все мяла их, теребила, — продолжает брат. — И тогда я сел рядом и держал их с час, пока она не сложила их и не заснула.

 

Я летала к матери две недели назад.

Всего две недели назад она еще могла петь.

Сижу у нее. Она мерзнет, стучит зубами.

— Накройте меня! — кричит. — Еще одеял!

За девяносто восемь долларов в день, три тысячи в месяц, могли бы ей дать дополнительные одеяла.

— Разведи огонь, — просит она.

— Здесь нет камина, мама.

— Забыла, — говорит мать.

Огонь приводит ей на ум походную песню, ту, которую она некогда певала в лагере «Мехия».

— Это индийское название? — уточняю.

— Нет, это идиш, — отвечает мать. — Лагерь «Приятное местечко».

 

Арум дем файер

Мир зинген лидер.

 

— Что это значит? — встреваю я.


Вокруг костра
Поем мы дружно песни,
Ночь так прекрасна,
Что не уснуть нам до утра.

 

— АбвА, — говорю. — Я про рифмовку.

— На идише срифмовано лучше, — отвечает мама. — Знаешь, а ведь у меня был неплохой голос.

Сегодня она еле дышит. Жидкость в легких.

Приходит медсестра, мерить сахар в крови. Вдобавок к уже имеющимся болячкам у матери развился диабет, и ей дважды в день колют инсулин.

— Сколько нам имеет смысл все это тянуть? — позднее, при встрече, спрашивает брат.

Тут мать поворачивается ко мне.

— Походные деньки, — сонным голосом говорит она.

 

Арум дер файер

Мир фрелех танцн.

 

— О чем ты поешь, мамочка?

— Я не то чтобы пою, скорее, вспоминаю, — отвечает мать, — как лихо мы отплясывали там вокруг костра.

Меня вдруг охватывает желание расспросить обо всем, что она помнит.

— Записывай, — говорит мамуля.

Я достаю блокнот — он у меня всегда с собой.

— Какой-нибудь рецепт, — говорит мама. — Какой у меня самый лучший?

— Фаршированная капуста, — подсказываю.

— Олипсес, — отзывается мама. — Посади-ка меня. Лежа пластом много не навспоминаешь. Мысли утекают через маковку.

Сажаю ее, удобно подгибаю ноги. Она объясняет, как фаршировать капусту.

— Отварить капусту до полуготовности.

Дать остыть.

Взять мясо из расчета фунт на кочан.

Соль и перец по вкусу.

Потом обжарить большую луковицу,

с банкой консервированных грибов,

добавить изюм.

Она замолкает и переводит дух.

Сиделка сует ей в нос зонд.

— Мамасита, — говорит она, — кислородику на десерт не желаете?

И мама продолжает с трубкой в ноздре:

— Про соль-перец я сказала? Про лук? Изюм? Тогда все перемешать.

Начинку выложить в кочан,


добавить большую банку консервированных помидоров,

лимон и сахар по вкусу,

налить в кастрюлю воды, чтоб покрывала начинку,


варить, пока мясо не будет легко протыкаться вилкой.

Она откидывается на подушку.

— Про лимон я сказала? А про сахар?

Киваю.

— Так вот, это олипсес.

Зачитываю ей записанное. Она слушает, кивает.

— А теперь мясной борщ, — говорю я.

— Сначала салат с тунцом, — возражает она, — тот, что вы с братом обожали в детстве.

— Я знаю, как готовить салат с тунцом, — сообщаю я.

— Может, сама и расскажешь, а я послушаю? — ворчит мать.

— Тунец, — начинает она, —

сельдерей,

сваренное вкрутую яйцо,

майонез,

кисло-сладкие огурчики.

— Вся хитрость, — говорит мать, — как раз в этих огурчиках.

— Мам, майонез-то никто не ест, — говорю. — Холестерин.

— Тогда лопай всухомятку, — огрызается мать. — Дело хозяйское.

Я задумываюсь.

— А может, заменить йогуртом? — предлагаю.

— Йогуртом напополам с майонезом — и порядок, — соглашается мать.

— А теперь мясной борщ, — говорю я.

— Я устала, — возражает мамуля. — Неохота думать про еду, когда сама лежишь под капельницей.

Она облокачивается на локоть и задремывает.

Спит, а время посещения истекает.

— Мамуля, расскажи мне еще, — зову я.

— Ша, ша, — отвечает мама.

И поет, не открывая глаз:

 


Ша штиль!
Махт ништ кейн геридер
Дер ребе гейт шойн
Танцн видер.

 

Это значит:

 

Ша! Молчи!

Ни словечка не говори.

Ребе наш будет

Плясать до зари.

 

Она откидывается на подушку.

— Пусть у меня уже все отказало, но я, однако, не штиме, не глухонемая.

Мы молчим. Она погружается в сон. Рот ее открывается. Вдруг она хмурится и, вздрогнув, просыпается.

— Что, мамочка?

— Забыла дать тебе рецепт моего русского борща с говядиной. Мясные косточки. Поди к мяснику и купи мясные косточки.

— К мяснику уже никто не ходит, мама, — говорю я.

— Тогда не будет у тебя мясного борща, — отрезает она.

— Хорошо. Рассказывай. Я схожу.

Она глубоко вздыхает.

— Косточки с небольшой мякотью,

картофелина,

целая сырая луковица,

целые морковки,

свежая свекла.

Помыть свеклу, натереть на терке.

— С ботвой? — уточняю.

— Да, можно. Но я делала без, — говорит мамуля. — Хочешь мясной борщ, как у меня, ботву не клади.

Соль, перец, сахар,

банка консервированных помидоров,

все в кастрюлю и варить.

— Всё? — спрашиваю я.

— Если есть лимская фасоль, тоже можно положить.

— А дальше? — спрашиваю.

— Дальше будет борщ.

Ей хочется улизнуть от меня в сновидения.

— А другие рецепты? Песни? Ты пела мне колыбельные?

— Нет, — сказала мать. — В России слишком грустные колыбельные. Вечно причитания какой-нибудь вдовы о том, что ее малютке суждено всю жизнь скитаться по свету. Кому это надо?

— То есть ты нам не пела, не подтыкала одеяльце, не целовала на ночь? — спрашиваю ее полушутя, полусерьезно.

— У меня было три руки, — хмыкает мать, — поэтому я все успевала. В этих песнях ребенку сначала сулят горькую судьбинушку, а потом желают спокойной ночи. Потому еврейские дети такие серьезные. — Она что-то напевает. — Вот, например, от такого ребенок еще в люльке сделается революционером:

 

Шлоф майн кинд

шлоф кесейдер

зингн вил их

дир а лид.

 

Мать улыбается и протягивает руку. Кладет ее мне на плечо:

 


Баю-баюшки-баю,
Тебе песенку спою.

 

Средство надежное, — улыбается мать. — Сама посуди, как мог советский ребенок воспринимать такое:

 

Ди тайрсте палацн

Ди шенсте хейзер

дос алц махт дер оримен.

 

Прекрасные дворцы,

Роскошные дома,

Кто сделал их?

Рабочий люд.

Рабочие в них и живут?

Живут там богатеи.

 

— И чем кончается? — спрашиваю.


Бедняк гниет в подвале,
Холодном и сыром,
И, лихорадкою сражен,
Хворает он.
А богатей в своих хоромах,
Здоров, согрет и сыт,
Спокойно спит.

 

— Так вот о чем эта песня? — спрашиваю.

— Приблизительно, — говорит мамуля. — Это не точный рецепт.

— Но, мама, — не соглашаюсь я, — богатые тоже болеют. Здесь вместе с тобой лежат обеспеченные люди.

— Глупышка, — говорит мать. — Много ли бедняков доживают до моих лет? Старость — привилегия тех, кто может себе это позволить.

Она откидывается на спину. Руки ее подрагивают. Лицо опять хмурое.

— А любовные песни, ма? — спрашиваю.

Никак не угомонюсь. Мне так не хочется, чтобы она уходила.

— А тебе зачем? — спрашивает мама. — Встретила кого? Как бы то ни было, — продолжает она, — любовные песни у русских евреев тоже безотрадные. Влюбленных разлучают, ее выдают замуж за богатого в особняк с хрустальными люстрами, а его, бедолагу, вышвыривают за порог, где он зябнет и дрожит, как листок в зимнюю стужу.

Она умолкает и задремывает. Дрожит, как листок в зимнюю стужу. Одна рука подергивается. Другая ее придерживает.

— Шш, шш, мамале, — тихонько напеваю я.

Я баюкаю ее, и наконец лицо ее разглаживается, руки складываются в уютный замок.

 

— Ни на какие операции не соглашаемся, — снова уточняет брат по телефону. — Хорошо?

Я долго молчу.

— Хорошо.

— Мы же договаривались, — напоминает он.

— Да, — тихо говорю я.

— Я сообщил в пансионат телефон морга, — говорит брат.

Я молчу. Он все знает лучше меня. И заботиться умеет лучше.

— Да не злодей я, — говорит он. — Мы же не хотим ее баламутить, верно? И заставлять терпеть боль?

Значит, мы расцепляем кольцо наших рук? Перестаем отчаянно бороться с тем Ангелом?

Значит, говорим о ней в прошедшем времени, чтобы успеть свыкнуться?

Значит, если жидкость заполнит легкие, мы не станем повышать дозировку сердечных препаратов?

А сахар подскочит, бросим колоть уколы?

Этот наш междугородний звонок почти сплошь состоит из пауз.

— Читал ей сегодня вечером, — говорит брат. — Не знаю, слушала ли она, но я прочел ей все «Еврейские новости», каждую колонку.

Если нырнуть с лодки под воду, будет ли слышен ли шум мотора?

— Мне показалось, что она никак не может успокоиться, — говорит брат, — и тогда я ей спел.

— Да? — я поражена. — А что ты спел?

— Одну песню на идише, — говорит брат.

— Но ты не знаешь идиша, — говорю.

— Я брал уроки, — отвечает брат.

— Зачем?

— Что не дано, приходится брать самому, — говорит он.

— И как?

— Как песня? — смеется он.

В отличие от меня, он умеет выводить мелодию. Я могу вывести из лесу. Могу вывести из себя, но мелодию вывести не сумею.

Я ни разу не слышала, как он поет. Даже сейчас, по телефону, песня звучит очень трогательно.

— Ты понимаешь слова? — спрашиваю я.

— О, это народная легенда о старом рыбаке, который ходил в море и мечтал о богатом улове и о любви. Но так и не обрел ни того ни другого.

Права была мать насчет еврейских колыбельных.

— Кого-то обходит стороной, такое бывает, — говорю я.

— Бывает, — отвечает брат.

Пусть и мне кто-нибудь споет.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].      Горе мне (идиш).

 

[2].      «Семья Патридж» — американский музыкальный комедийный сериал, выходивший с 1970 по 1974 год.

 

[3].      «Клевая девчонка» — американский комедийный сериал о буднях серфингистов (1965), снятый по роману Фредерика Коэна. Главную роль исполняла актриса Салли Филдс (р. 1946).

 

[4].      Фред Гуинн (1926–1993) — американский актер, прославившийся ролью в популярном комедийном сериале 1960-х годов «Мюнстеры» про семейку дружелюбных монстров.

 

[5].      «Я люблю Люси» — американский комедийный сериал (1951–1960).