[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2012 ТАМУЗ 5772 – 7(243)

 

хаим граде

 

Перевод с идиша Велвла Чернина

В ближайшее время в издательстве «Текст/Книжники» выйдет в свет сборник рассказов Хаима Граде «Мамины субботы». Мы предлагаем вниманию читателей несколько рассказов, историческим фоном которых служит начало Великой Отечественной войны и предшествующие ему события в Вильне.

 

Попутчики

Прежде мне казалось, что пожилая женщина в длинном пальто — та вчерашняя старуха, брошенная сыном и невесткой; теперь мне кажется, что и лес вокруг — тот самый, в котором я пролежал до рассвета. Мне представляется, что этот лес шел вместе со мной и за ночь стал старше, гуще, непроходимее и темнее. От тесноты столетние стволы наползают друг на друга; хвойные и лиственные деревья стоят вперемешку, путаются ветвями и смотрят на приблудных чужаков. Мы, трое беглецов, тоже переглядываемся, как чужие, осторожно принюхиваемся друг к другу, словно сбившиеся в стаю звери, гонимые охотником.

У еврея в белой косоворотке доброжелательное лицо, полные щеки не знавшего голода человека и теплые карие глаза. Он говорит мне, что он из Бобруйска и что он был на партийной работе в освобожденной Литве. Затем он бросает взгляд на низенького исхудавшего беженца из Польши, который выглядит как подросток:

— Почему от тебя так воняет? — спрашивает его еврей из Бобруйска. — Ты не ходишь в баню? В каждом советском городе есть баня.

— Это от вас, советских, воняет. — Беженец из Польши торопливо отстраняется от нас.

Бобруйчанин удивленно смотрит на меня, как будто спрашивает, с кем я его здесь свел. Я приставляю палец к виску, давая понять, что беженец из Польши тронулся умом, и подмигиваю новому знакомцу, чтобы он оставил сумасшедшего в покое.

— Вы уверены, что на дороге немцы? — спрашивает бобруйчанин так, словно он и меня подозревает в том, что я не в своем уме.

— Они уже ставят там посты. — Я показываю ему на сереющее за деревьями шоссе, по которому снуют люди.

— Я вижу фигуры, но того, что это немцы, я не вижу, — говорит бобруйчанин и все-таки выбраться из укрытия, чтобы прояснить обстановку, боится. С минуту он сидит, склонив голову. Потом вытаскивает из-под своей белой блузы какие-то бумаги, просматривает их и рвет на мелкие кусочки. При этом он морщит лоб и мрачнеет, словно стараясь запомнить все, что там написано.

— Вы тоже порвите свои документы. — Он глубоко и тяжело вздыхает, как будто ему приходится сдирать кожу с собственного тела. — Если мы попадемся, немцы не должны догадаться, что мы евреи. Я белорус, и мы друг с другом не знакомы.

Я достаю свой паспорт и открываю его на странице с фотографией. Прежде чем порвать его, я хочу еще раз на нее взглянуть. Беженец из Польши, все утро молчавший, утонувший в гниении своих тряпок и окружающей дикости, вдруг восклицает:

— Не рви его!

Я кладу паспорт назад во внутренний карман. Он прав, этот польский безумец. Если я попадусь, я все равно не смогу обмануть немцев и уверить их, что я не еврей; а если прорвусь, то без паспорта в Советах и дня не проживу спокойно. Бобруйчанин вертит в больших руках тонкую и узкую книжечку, растерянно смотрит на меня и наконец спрашивает беженца из Польши:

— А у тебя есть паспорт?

— Я неблагонадежный элемент, — передразнивает тот язык советского начальства. — Мне не дали паспорта, а теперь он мне и не нужен.

— Партбилет я рвать не буду, — шепчет бобруйчанин себе под нос, словно польский парень помог ему, сказав, что у него нет паспорта, разъяснил коммунисту, что лучше рискнуть своей жизнью, чем остаться без партбилета. Бобруйчанин снимает правый сапог, кладет в него тонкую книжечку как стельку и, с трудом натягивая сапог на ногу, замотанную портянками, говорит беженцу из Польши:

— Если мы попадемся, смотри не болтай о том, что ты тут слышал и видел. У меня есть длинный нож, и, если ты скажешь хоть слово, я тебя зарежу, — пугает он парня. При этом по лицу бобруйчанина блуждает растерянная улыбка — он совсем не похож на человека, способного кого-то зарезать.

— У вас нет ножа, и я вас не боюсь, — отвечает беженец из Польши. — Доносчики — это вы, советские, а не я.

Бобруйчанин молчит, он подавлен и не хочет спорить с сумасшедшим. Он ложится на живот, опирается на локти и шепчет мне, что, когда стемнеет, мы попытаемся прорваться в Борисов. Это очень близко отсюда, и, по его словам, под Борисовым наши окажут немцам сопротивление.

Мне кажется, что до вечера немцы уже займут все окрестности, но я ничего не говорю. Мысль о том, что меня застрелят, отдает в мозгу тупой болью, словно все органы моего тела уже отмерли и только в виске еще бьется последняя жилка. Я смотрю на беженца из Польши в странной уверенности, что он спасется как раз потому, что не сознает опасности.

— Я из Вильны, у меня там жена и мама, — говорю я ему и несколько раз повторяю, как меня зовут. — Если меня застрелят, помни мое имя и то, что я из Вильны.

— Хорошо, — отвечает он.

Вдруг мы слышим треск сухих веток от чьих-то шагов. Две руки раздвигают листья над нашим укрытием, и высокий юноша в голубой рубашке с непокрытой головой, вытянутой и заостренной кверху, отскакивает, словно натолкнулся на волчье логово. По его испугу мы понимаем, что он нас не искал, а он по нашему виду понимает, что мы прячемся. Молодой человек быстро и взволнованно сообщает, что он местный, белорус. Он шел по лесу и встретил двоих. Они напали на него и отобрали деньги, пиджак и шапку.

— Сволочи! Если бы я их встретил, я бы с ними рассчитался! — говорит бобруйчанин, довольный встречей с местным жителем, и рассказывает белорусу, что дорога занята немцами.

— Немцы? — переспрашивает белорус, не слишком сильно пораженный и испуганный. — Когда я сегодня утром вышел из Борисова, там о немцах еще ничего не слышали.

Бобруйчанин вскакивает и выпрямляется. Он придает своему лицу строгое выражение и расправляет плечи:

— Я военный политрук, партийный. Товарищ, выведи нас через лес к Борисову.

— Я тоже не хочу оставаться на захваченной территории, — говорит белорус и направляется в глубь леса.

Я вскакиваю с травы, за мной с моим рюкзаком встает беженец из Польши, и вместе с бобруйчанином мы следуем за нашим проводником, пока не выходим на наезженную грунтовую дорогу посреди леса. Неожиданно наш проводник бросается бежать, превращаясь в сплошное мельтешение рук и ног, и, прежде чем мы приходим в себя, отбегает на большое расстояние. Он поворачивается к нам, показывает жилистый кулак, смеется и исчезает в чаще. Бобруйчанин смотрит на меня белыми от ужаса глазами — от них остались одни белки, а зрачки словно вытекли от страха.

Шпион, белорус-шпион. Мои губы трясутся и в беспамятстве шепчут: «Я накажу тебя по справедливости, но не уничтожу тебя». Я сую руку в карман пальто. Там лежит мой Танах, в котором есть этот стих... Нет Танаха.

— Что ты ищешь? — спрашивает бобруйчанин.

— Я ищу свой Танах. Вы не знаете, что такое Танах? Вы еврей и не знаете, что такое Танах?! — яростно кричу я, обливаясь потом, и спрашиваю беженца из Польши: — Может быть, ты видел мой Танах?

— Я не богобоязненный вор. — Тот бешено сверкает глазами. — Если бы сейчас у меня был кусок свинины, я бы его съел.

— Наган нам бы больше пригодился, — печально, с дрожью в голосе говорит бобруйчанин. — Я бы его, этого шпиона, уложил с первой пули.

— Этот Танах спас меня от смерти, из-за него еврейский командир на коне спас меня от расстрела, а вы не знаете, что такое Танах! — кричу я бобруйчанину и продолжаю искать книгу по своим карманам. Книги нет. Должно быть, я потерял ее сегодня утром, когда спрыгнул в яму, или раньше, на том привале в лесу. Я вернусь взглянуть... Б-г мой, Танах здесь! Он лежит на своем месте, в глубине кармана.

— Нельзя здесь медлить ни минуты! — кричу я попутчикам. — Этот шпион того и гляди приведет сюда своих дружков!

Бобруйчанин устремляется вперед, я иду за ним, а за мной — беженец из Польши. Ели стоят, облитые тьмой. Среди хвойных деревьев хиреют заблудившиеся дубы с наростами на суковатых стволах, посреди лета на их поникших ветвях вянут листья: темно-зеленые, лапчатые, они висят бессильно, как пальцы потерявшего сознание. Дерево с вывороченными корнями рухнуло, но места на земле ему не нашлось и оно осталось висеть, зацепившись кроной за ветви другого дерева. В лесу темно, холодно, тоскливо и промозгло. Я не слышу ни пения птиц, ни стука дятла, ни даже жужжания мух. Я окликаю бобруйчанина, который удаляется все больше:

— Подождите меня!

— Я не могу тебя ждать, ты хромаешь. — Он гневно и неохотно поворачивается ко мне и вскоре скрывается из виду.

Он больше не хочет идти с нами двумя. Я оглядываюсь — беженца из Польши тоже нет. Я пробираюсь дальше сквозь колючие кусты, сквозь густой папоротник, через высокие кучи опавших листьев и иголок, пока лес не становится жиже и вдали не мелькает шоссе. Мертвое дыхание густой тьмы холодит мою спину и гонит меня к дороге, залитой полуденным светом.

Выйдя на шоссе, я вижу перед собой холмистую местность, крыши высоких домов и фабричные трубы. Борисов! А где немцы?.. Нет, мне не показалось. Это была разведка, которая проверила дорогу и вернулась.

Впереди меня медленно и устало бредут два человека. Я догоняю их и вижу, что это евреи, старуха и молодой парень. Парень тащит на спине большой тюк постельного белья. В правой руке он держит большой жестяной чайник, и я слышу, как в нем плещется вода. Я чувствую, что у меня пересохла гортань, и задыхаюсь. Целая гора песка выросла у меня в горле.

— Евреи, дайте глоток воды, — хриплю я, — глоток воды!

Парень не может поднять головы, так как тюк высотой с него самого. Он мрачно смотрит на меня из-под бровей:

— Я и сам-то не пью. Это только для мамы.

Женщина едва переставляет ноги и идет, согнувшись вдвое. Ее бессильно висящие руки почти достигают земли, будто она нащупывает дорогу пальцами. Старуха останавливается, смотрит на меня с болью и надтреснутым голосом говорит сыну:

— Не жалей глотка воды. Помоги человеку в беде.

Я бросаю на чайник испуганный взгляд, словно там плещется кровь, а не вода. Слышишь! Сам он не пьет, вода у него только для мамы...

— Бросьте тюк! — кричу я. — Я видел на дороге немецкую разведку. Клянусь, что мне это не показалось.

— Где вы ее видели? — Парень медленно поворачивается с тюком на плечах и смотрит на пройденную им сонную и тихую дорогу, на которой нет ни души.

— Сын тащит наши вещи от самого Минска, — начинает плакать старуха. — Если Б-г нам помог и мы уже у Борисова, то как же мы теперь все бросим?

— Никого тут нет, вам это приснилось, — говорит парень, словно мой крик, что немцы мне не померещились, убедил его в обратном. — Я вижу, что вы с запада. Вы не знаете, что это такое, — скитаться по России без одежды и постельного белья.

— Идите, молодой человек, не ждите нас, — говорит старуха и снова просит сына: — Дай ему глоток воды.

Но я уже не хочу глотка воды, я ухожу так твердо, так пылко и поспешно, что забываю про свою хромоту. Я влезаю на гору, за которой начинается пригород Борисова. Тут и там под деревьями у пулеметов лежат группки красноармейцев, но никто из них на меня не оглядывается.

Я вхожу в пригород с его деревянными домишками, кривыми, косыми, запущенными, будничными. Небольшие отряды военных движутся по улицам во всех направлениях, тащат маленькую пушку по горбатой булыжной мостовой, идут за гружеными крестьянскими телегами, которые тянут усталые лошади. Телеги дребезжат, репродукторы на всех углах играют солдатские марши, в воздухе висит густая пыль, красноармейцы бредут без строя и порядка, измученные и чумазые. Я иду как в тумане, шатаясь, проталкиваясь через остатки воинских частей, между подвод, а за моей спиной тянется пройденный путь, солнечный, тихий и тайный.

Там, по шоссе, идет парень с большим тюком на плечах и жестяным чайником, заботясь о своей согбенной маме, не позволяя себе даже глотка воды. Позади них, по ту сторону леса и мшистой тьмы, бредут старуха и не отстающий от нее чужой русский солдатик-дезертир. За перевалом прошедшей ночи, по полю в окрестностях Минска бегут женщина с ребенком на руках, ее перепуганный муж и их старая покинутая мама. За спинами этих троих, за еще одним днем и одной ночью, у околицы деревушки Рекойн стоит и улыбается Фрума-Либча, а за Фрумой-Либчей сидит в Вильне в своей комнате мама, маленькая седая голубка. Хотя я все больше удаляюсь от нее, мама не становится меньше, словно она звезда.

Я слышу, как меня окликают по имени, и чья-то рука хватает меня за плечо. Это беженец из Польши.

— На, — подает он мне мой рюкзак. — А ты думал, что я его заберу.

— Откуда ты знаешь мое имя?

— Ты же просил помнить твое имя, если тебя застрелят, вот я и помню.

— Я просил тебя запомнить мое имя на случай, если меня застрелят? — Я смотрю на парня так, словно он посланец с того света и рассказывает мне, что я делал в предыдущем воплощении. — А зачем ты всю дорогу тащил мой вещмешок, если теперь ты мне его возвращаешь? Я думал, ты хочешь... Я дам тебе пару белья.

— Не нужно мне ни ваше белье, ни ваш Танах. — Его глаза снова загораются безумным гневом. — Я хочу кусок свинины, я хочу есть! Я сам не знаю, зачем убежал. Говорят, что евреи в Варшаве торгуют и живут.

Он ставит рюкзак рядом со мной и уходит, мотая головой из стороны в сторону. Его измученные ноги заплетаются, и мне кажется, что этот тощий паренек в распадающемся тряпье возвращается на тихую, солнечную, пустую дорогу, к густому темному лесу, в гниение мхов.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.