[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ИЮЛЬ 2012 ТАМУЗ 5772 – 7(243)

 

хаим граде

 

На чужой земле

Перевод с идиша Велвла Чернина

В ближайшее время в издательстве «Текст/Книжники» выйдет в свет сборник рассказов Хаима Граде «Мамины субботы». Мы предлагаем вниманию читателей несколько рассказов, историческим фоном которых служит начало Великой Отечественной войны и предшествующие ему события в Вильне.

I

«Мамочка, моя седая голубка, я оставил тебя, оставил и убежал», — шепчут мои губы; я качаюсь, как пьяный, тащусь с пешей толпой по ночным дорогам Белоруссии.

Сегодня утром, едва мы пересекли старую советскую границу, грузовик встал посреди дороги. Бензин кончился. Красноармейцы выпрыгнули из кузова с винтовками в руках, а меня бросили одного на чужих белорусских дорогах. Я по Б-жьей воле побрел дальше, завалился спать в каком-то стойле, пил воду в какой-то деревне, и где бы я ни появлялся, крестьянки и их дети торопились сообщить в советскую милицию, что в окрестностях крутится подозрительный человек с рюкзаком на спине. Мой внешний вид, костюм и речь выдавали во мне чужого. Меня постоянно задерживали и тут же отпускали. Теперь я знал, что надо делать, когда меня спрашивают, кто я такой. Я должен показать паспорт, дать обыскать свой рюкзак и сказать: «Я еврей». Я еврей и бегу от немца. Я говорил, что хочу попасть в Минск, мне отвечали, что Минск горит со всех сторон и мне надо идти дальше, на Борисов. Там меня эшелоном эвакуируют в глубь России. И вот я иду в Борисов с толпой людей, которую встретил по дороге сегодня ночью.

Солдаты из разбитых частей, колхозники из сожженных деревень и рабочие с разрушенных заводов сбились вместе, в одно многорукое и многоногое тело с опущенными бородатыми лицами и надвинутыми на лоб фуражками. Босой колхозник и офицер Красной Армии, который тоже шагает босиком, забросив связанные сапоги за плечо, чтобы было легче идти. Солдат с винтовкой и крестьянка с грудным младенцем на руках. Так и двигается эта сжатая в комок человеческая масса, словно густая, обломанная ветром крона дерева, волочащаяся по земле всеми своими ветвями и листьями. Плечи толкают плечи, ноги наступают на ноги, но никто не отделяется от толпы, ни в передних, ни в задних рядах. Люди боятся остаться одни. Враг сбрасывает с неба ангелов разрушения, диверсантов, и в лесной черноте с ее узором крон беспрерывно вспыхивают голубые, красные и зеленые молнии. Сброшенные немцами парашютисты пускают ракеты из густых белорусских лесов, указывая вражеским самолетам точки, которые надо бомбить. Самолеты, жужжащие в высокой темноте, тоже пускают ракеты, чтобы видеть, куда целиться. Небо внезапно освещается разноцветными огнями, которые долго висят над землей, застыв холодно и спокойно, как большие лампы на темно-синем потолке.

— Ложись! — раздается команда из передних рядов.

Все, не сходя с места, бросаются на землю. Я тоже падаю между телами и немедленно ощущаю их солоноватый потный запах. Где-то, далеко или близко, раздается гул и гром. Какой-то крестьянин, лежащий справа от меня, вздрагивает всем телом, словно знает, что бомба попала прямиком в его деревню, в его дом. Женщина слева от меня всхлипывает и тут же затыкает рот землей, чтобы не издать больше ни звука. Кто-то из лежащих позади меня отпускает короткий смешок, а потом сыплет проклятиями до десятого колена, еще один стонет так, словно вырывает собственные внутренности:

— Г-споди, помилуй!

— Встать! — раздается новая команда, и все встают, не разгибая спин. Самолеты сбросили свой груз. Ракеты погасли. Можно идти дальше. Но я продолжаю лежать и слышу, как надо мной качается ночная тишина. В ушах звенит стальной гул невидимых самолетов, которые возвращаются на свои базы и полусердито-полудовольно ворчат, как насытившиеся жуки, летящие с ночного поля. «Жуки, жуки», — лязгают мои зубы. Я чувствую, как жуки ползают у меня под одеждой. Как хорошо было бы, если бы я так и остался здесь лежать, заснул, зарос травой и крапивой. Мамочка, седая моя голубка, я оставил тебя одну и убежал!

— Вставай! — Я чувствую, как меня толкают в спину и кто-то склоняется надо мной. — Ты кто такой?

Я поднимаю голову и распознаю силуэт солдата в длинной шинели — он стоит, опустив винтовку. Я знаю, почему он спрашивает, кто я такой. Я могу быть затесавшимся шпионом, который все разведал, а теперь ищет возможность отстать, чтобы скрыться в ближайшем лесу и подать оттуда сигналы врагу.

Я резко встаю и снова шагаю вместе со всеми среди высоких неподвижных деревьев, чьи гигантские тени затемняют нам путь. Только узкая небесная полоска над нашими головами светит своей тусклой голубизной в серебряной россыпи далеких звезд, дрожащих сонно и тихо. Я иду вперед широкими шагами, но моя голова плывет в тумане воспоминаний о недавних днях.

«Попрощайся прежде с реб Рефоэлом», — сказала мне мама. Почему она потребовала от меня этого, ведь реб Рефоэл ее второй муж и он не мой отец? А что реб Рефоэл сказал при прощании? Не помню, может быть, он ничего не сказал, ведь он молчун. Я не помню, поцеловал ли я маму. Поцеловал ли я ее впалые щеки, ее высокий лоб? Когда она приходила к нам в гости и я ее целовал, она сердилась и всегда выражала свою досаду одними и теми же словами: «Не целуй меня, я не свиток Торы». Она боялась, как бы моя нежность к ней не обидела Фруму-Либчу... Мама побежала за мной по двору, обняла меня и сказала со смущенной улыбкой... Она сказала со смущенной улыбкой, как невеста, которая просит жениха помнить ее: «Дитя мое, не забывай еврейства, храни субботу». Это ее слова. Я буду помнить! Я не забуду, мамочка, твои шаги в тяжелых башмаках по кривым булыжникам мостовой. Даже когда груды земли накроют меня в могиле, я буду помнить твои шаги — если я удостоюсь быть похороненным, если я не сгину на этой дороге от пули, бомбы, голода и жажды.

— Воды! Дайте глоток воды, умираю от жажды! — Я хватаю за плечо высокого мужчину с широкой бородой, идущего рядом со мной.

— Чудак, где я возьму тебе воды? Я сам хочу пить, — дружелюбно смеется он.

— Ты что? — Кто-то сзади толкает меня в спину. — Где у тебя глаза, спереди или на затылке? Смотри, куда идешь!

Я не отвечаю и шагаю дальше. Мои глаза действительно переместились на затылок, пробуравили там две дырочки и смотрят во тьму на пройденный путь. Чей-то голос преследует меня, чей-то упрек тянет меня назад. Я рвусь вперед, хочу освободиться от своих видений, но голос не умолкает: «А я?»

Это Фрума-Либча. Ведь я и ее покинул на перекрестке дорог под Вильной, оставил у деревушки Рекойн. Она требует от меня ответа: почему я думаю только о маме, почему я не думаю о ней?

«А я?»

Я не могу! Не могу думать сразу об обеих! У мамы узкие миндалевидные глаза и высокие скулы, и у Фрумы-Либчи глаза миндалевидные. Только у мамы они зеленоватые, а у Фрумы-Либчи черные. У нее розоватые щеки, у Фрумы-Либчи, и точеная полная фигура. Мама всегда радовалась тому, что Фрума-Либча полненькая... Проклятая судьба! Если бы она пошла со мной, потерпела еще хотя бы полчаса до того грузовика, мы бы были сейчас вместе.

— Не плачь. — На мое плечо ложится рука. — Пройдет.

Я плачу, содрогаюсь от сдавленных рыданий и сам этого не слышу. Я поворачиваю голову и вижу русского с широкой бородой, идущего за мной шаг в шаг.

— Что пройдет? — спрашиваю я.

— Все пройдет. — Он снимает руку с моего плеча. — Не плачь.

— Ты что? — снова пихает меня тот, который уже пинал меня в спину. — Что ты все время путаешься под ногами и всех задерживаешь? А может, ты шпион?

— Сам ты шпион! — Я, сжав кулаки, резко поворачиваюсь к обидчику и вижу перед собой маленького деревенского мужичка. Он пугается моего гнева и отступает. По моему акценту слишком ясно, что я нерусский, но я могу оказаться начальником из числа тех, кто родился в новоприобретенных советских областях.

На какое-то время эта стычка пробуждает меня. Я шагаю, как солдат в строю, и машу руками: раз-два! раз-два! Но понемногу моя голова снова опускается и начинает качаться, как колокол на прогнившей веревке. Вот-вот этот качающийся колокол оторвется и потонет в земле, вот-вот его высунутый язык замолкнет, но пока он еще движется во рту, мой опухший язык: «Мамочка...»

Вдруг становится светло, как в доме, когда открываются ставни на закрытых окнах. Небо без единого облачка прозрачно, глубоко, спокойно и зеленовато. По одну сторону дороги с полей поднимается серебристый туман, а по другую верхушки лесных деревьев уже тлеют светлым золотом восходящего солнца. Где-то далеко уходят в небо колечки голубого дыма от сгоревшей накануне деревни. Внезапно толпа останавливается. На опушке леса лежат парашюты со спутанными стропами. Немецкие десантники оставили их и скрылись среди деревьев, как змеи, которые выбрались из своей старой кожи и уползли, полные яда. Из глубины лесной чащобы слышится странный протяжный крик, гуканье и заливистые рыданья, словно стонет слабое животное, заживо разрываемое когтями хищника.

— Что это? — обращаюсь я к широкоплечему русскому с широкой бородой.

— Немец пугает, — отвечает он спокойно.

Немцы орут в лесу, чтобы навести страх и посеять панику среди нас, пешеходов. Сопровождающие нас красноармейцы навинчивают на свои винтовки штыки и выстраиваются сбоку в длинную колонну, направив штыки в сторону леса. Они оберегают нас от внезапного нападения парашютистов. Мы снова движемся вперед, еще быстрее, чем раньше.

Я весь промок от пота, который большими каплями стекает по моим щекам и губам, склеивает мои ресницы, так что я не вижу света. Я вытираю лицо обеими руками и, пытаясь освежиться и приободриться, смотрю на колосящиеся поля, на далекие холмы, прорезанные трактами и заросшие лесами. Неподалеку от шляха среди высоких деревьев притулилась деревушка со свежевыбеленными хатами и кривыми окошками, залитая золотом рассветного солнца. У самой дороги стоит колодец с журавлем и висящим на нем ведром.

«Вода!» — пробегает по толпе радостный шепот. Все бросаются к колодцу, вытянув шеи, распахнув жаждущие рты и чуть ли не закатив глаза. Единство толпы распадается в один миг. Каждый рвется вперед что есть мочи, чтобы как можно быстрее добраться до воды.

 

II

Толпа тяжело добегает до колодца и окружает его со всех сторон. Раздаются крики и ругань, звенящие в тихом и светлом утреннем воздухе. Журавль скрипит, опускаясь и поднимаясь, головы лезут в ведро и глотают, глотают воду. Другие черпают воду горстями, пока их не отпихивают те, что сзади. В очереди передо мной стоит тот мужичонка, что всю ночь шел позади и толкал меня в спину. Он рассматривает меня в свете дня и, видимо, решает, что меня нечего бояться. Он пьет воду, а когда подходит моя очередь, придерживает ведро обеими руками. Волосы на его худой морщинистой физиономии торчат, как иголки.

— Я советский гражданин, счетовод в колхозе, а ты кто такой?

Я отталкиваю его левым локтем и правой рукой хватаю ведро. Вдруг я слышу короткий крик:

— Немец!

Позади нас спустился самолет и гонится за нами. Его колеса и передняя часть вмиг становятся чудовищно огромными, еще чуть-чуть — и он бросит в толпу бомбу, разрежет нас своими крыльями. Но мы уже разлетелись во все стороны, спрыгнули в ближайшие ямы. Наши солдаты кричат:

— Давай в мотор! В мотор!

Пулеметы открывают густой перекрестный огонь, пули свистят у нас над головами, и мне кажется, что небо взорвалось, что оно кусками падает на землю. Самолет, который уже пикировал на колодец, тут же взмывает вверх, уходит ввысь, как выстрел, как тот, кто прыгает с края трамплина и взлетает в небо после прыжка. Под градом пуль самолет поворачивает к лесу, его хвост дымится, его крутит и мотает, словно от головокружения. Он издает неуютное стальное дребезжание, скрипит мертвыми зубами и начинает заваливаться на одно крыло за верхушками деревьев.

В яме, в которую я спрыгнул, лежит и крестьянин с колючей физиономией. Он со злорадной кривой усмешкой смотрит, как я вжимаюсь в землю, пытаясь закопаться в нее поглубже.

— Боишься? — ухмыляется он.

— Не больше, чем ты, — отвечаю я.

По другую руку от меня лежит тот высокий русский с широкой бородой. Он смотрит вслед исчезающему за лесом самолету и, как и раньше, успокаивает меня.

— Пройдет!.. — тянет он с какой-то сонной ленью.

Мы вылезаем из ямы с перемазанными лицами, растрепанные и покрытые пылью. Я бросаюсь к колодцу, сую голову в ведро и захлебываюсь водой, оставленной моим врагом-колхозником. Рядом со мной собираются люди. Но примкнувшие к нам солдаты разгоняют народ у колодца и не позволяют нам идти толпой, чтобы вражеский самолет не спикировал на нас снова. Мы разделяемся на маленькие группы и пробираемся по полям к лесу.

Там нас окружают солдаты в зеленых мундирах, пограничники. Они не пропустят беженцев, пока не проверят документы и не допросят нас. Здесь советский фронт. В чаще спрятан большой танк, укрытый зелеными ветками, вокруг него снуют танкисты. Еще глубже в лесу стоит пушка с длинным, задранным в небо стволом, а неподалеку на холме, как стог сена, пылает сбитый самолет. Никто на него не смотрит.

— Это тот самый, что атаковал нас? — спрашиваю я одного из наших солдат, стоящего рядом со мной.

— Тот самый, — равнодушно кивает красноармеец. Он выглядит печальным и отчаявшимся. После допроса нас, гражданских, пропускают, а красноармейцев, которые прибились к нам, задерживают и формируют из них новый отряд, которому, возможно, вот-вот придется идти в бой.

Я жду очереди на допрос, снимаю с плеч рюкзак, развязываю его и нащупываю во внутреннем кармане свой паспорт. «Я еврей», — шепчут мои губы кодовые слова, которые до сих пор обеспечивали мне проход через все советские посты и которые сейчас я должен буду произнести снова.

Чем ближе я подхожу к ротному командиру, проводящему допрос, тем более прерывистым становится мое дыхание. Я вижу, что вокруг меня образуется пустота: мои спутники отстраняются, словно боятся, что их со мной спутают. Колхозник, мой беспричинный кровный враг, что-то шепчет командиру и показывает на меня пальцем — доносит. Я чувствую, как каменеет мое тело. На меня нападает усталость и жар, недоброе тепло, которое, должно быть, человек ощущает перед тем, как замерзнуть. До сих пор меня задерживала советская милиция. Теперь это фронтовые солдаты, которым дан приказ стрелять в подозрительных типов. Я вижу, что командир, проводящий допрос, уже не смотрит на других людей, он буквально прожигает взглядом меня. Два красноармейца, увешанные ручными гранатами, подталкивают меня к командиру-следователю.

— Я еврей, — говорю я и даю ему свой паспорт. Он перелистывает его исписанные и испещренные штемпелями странички, смотрит на фотографию, потом на меня:

— Почему ты всю дорогу оглядывался? Хотел спрятаться в лесах?

— Мне казалось... Мне было трудно идти. — Язык у меня заплетается. Я хотел сказать, что мне казалось, будто мама и жена зовут меня назад. Но я вовремя спохватываюсь, ведь такой ответ может вызвать смех и еще больше усилить подозрения на мой счет.

— Знаем. — Командир качает головой, словно он ждал такого объяснения. Он копается в моем рюкзаке и приказывает одному из солдат проверить мои карманы. Тот обыскивает меня и нащупывает в кармане пальто что-то твердое.

— Нашел! — восклицает он и вытаскивает Танах, который я взял, уходя из дома.

— А это что? — Командир перелистывает Танах.

— Это Библия.

— Ты немец? Немецкий пастор? — Командир сдвигает свою фуражку на затылок, и его маленький заросший лоб морщится, становясь еще меньше.

Красноармейцы и гражданские, те, что шли вместе со мной, стоят вокруг нас, опустив глаза, и криво усмехаются. Я гадаю, к чему эти усмешки: то ли они знают, что следователь издевается, играет со мной, то ли удивляются тому, что я пропал.

— Я немец? Я немецкий пастор? — Я ощупываю свое лицо, и в мозгу у меня проносится: «Да, может быть, я и похож на немецкого пастора. Мои редкие растрепанные волосы, небритая русая борода, Библия, акцент...» Пастор. Я понимаю, что должен что-то сказать, крикнуть, но вместо того, чтобы оправдываться, я начинаю смеяться, дико хохотать. Я знаю, что мой смех может меня убить. Даже если командир до сих пор и не подозревал меня всерьез, теперь, раздраженный моим смехом, он может приказать прикончить меня. Но я ничего не могу с собой поделать, я вынужден смеяться. Какой-то военный, офицер в голубом мундире, в гневе бросается ко мне, выхватывает наган и приставляет к моему лбу его холодную пасть:

— Сейчас ты у меня посмеешься! Вредитель! Шпион!

Следователь не теряет хладнокровия и спокойствия. Он передает мой паспорт и Библию одному из красноармейцев и коротко говорит:

— Паспорт фальшивый. Отведите его в штаб.

Трое солдат окружают меня — двое по бокам, один сзади, — и сталь их штыков слепит мне глаза. Я больше не смеюсь. Онемев, я вскидываю рюкзак на плечо и иду, окруженный с трех сторон. Охрана выводит меня из леска на тропинку, бегущую через ржаное поле. Вокруг тихое светлое золото, ходят волнами зрелые и высокие, по шею, колосья. Мне кажется, что земля повернулась, как колесо, и перед моими глазами выросли те ржаные поля у деревушки Рекойн, что под Вильной, где я оставил Фруму-Либчу... Командир велел отвести меня в штаб. В штабе сидят генералы и комиссары, они знают, что такое Танах, они поймут, что я не немец. А может быть, меня обманывают? Может быть, меня ведут...

— Куда вы меня ведете? — кричу я охранникам.

— Пошел! — орет в ответ конвоир за моей спиной.

— Зачем тебе ботинки? Отдай их мне, — смеется солдат справа.

— А мне отдай то, что у тебя в рюкзаке. Я пошлю это домой, — говорит солдат слева.

Они хотят, чтобы я разулся, но босых ведут не в штаб, босых ведут расстреливать. Должно быть, в ботинках умирать страшнее. Они расстреляют меня, и ни единого еврея при этом не будет. Мама и Фрума-Либча никогда не узнают, что случилось со мной, они будут думать, что я жив, что я еще вернусь, а я буду лежать и гнить где-то в поле. Мама! Фрума-Либча! Теперь я могу думать сразу о вас обеих. Раньше я этого не мог...

Мы выходим из высокой ржи на поляну, окруженную лесом. Нам навстречу во весь опор несется всадник на гнедом коне. Поравнявшись с нами, он осаживает коня. Конь горячий, он роет копытами землю и рвется с места. Всадник с красным околышем на фуражке и красными лампасами на брюках будто охвачен пламенем, он наклоняется с седла и смеривает меня взглядом:

— Кто такой?

— Подозрительный, — отвечает один из солдат.

Охранники подают всаднику мой паспорт и Танах. Не успев взглянуть на паспорт, всадник принимается рассматривать книгу. Она очень толстая, маленькая и квадратная. Обложка у нее черная с золотыми буквами на корешке. Всадник медленно листает ее с печальным, нахмуренным лицом. Он искоса бросает на меня взгляд и тут же опускает глаза на паспорт. Я чувствую, что он может меня спасти, и бросаюсь к нему:

— Я еврей, я бегу от немца, а они принимают меня за немца! Книжка, которую держит товарищ командир, это Ветхий Завет на древнееврейском языке. Я взял ее с собой из дома.

— Что вы дурака валяете? — сердито говорит всадник моим охранникам. — Отпустите его!

— Нам приказали отвести его в штаб, — выступает вперед красноармеец, стоявший у меня за спиной.

— А ну назад, марш по местам! — Командир бросает на конвоиров коня, словно хочет растоптать их, и, прижавшись к гриве, летит вскачь к тому леску, из которого мы пришли. Красноармейцы оставляют меня и бегут на свои позиции, поняв из крика всадника, что приближается враг.

Я стою на поляне один, с паспортом в левой руке и раскрытым Танахом в правой, и зачарованно смотрю вокруг, словно впервые увидев мир. В густых ветвях поют птицы, жужжат мухи в высокой зеленой траве, вокруг тихо, певуче тихо, воздух отливает золотом и синевой. Мой взгляд падает на библейский стих, на котором открыта книга, и я читаю, как во сне:

— «Ибо Я с тобою, — сказал Г-сподь, — чтобы спасать тебя; ибо Я совершенно истреблю все народы, среди которых рассеял тебя, а тебя Я не уничтожу, накажу Я тебя по справедливости, но окончательно не уничтожу Я тебя»[1].

Я кладу Танах в карман пальто, паспорт — во внутренний карман и поспешно иду прочь. Куда я иду, я не знаю. Я знаю только, что непременно должен уйти отсюда. И что мне стоит держаться подальше от тех людей, с которыми я провел ночь. Колхозник может донести на меня другому армейскому посту. Я иду по поляне налево, к лесу, и в моем мозгу беспорядочно крутятся мысли, вырвавшиеся из смертельного оцепенения.

Этот всадник был евреем, конечно евреем! У него были еврейские глаза, и он слишком долго листал страницы Танаха. Он перелистывал их дрожащими пальцами и избегал смотреть на меня. Он делал это нарочно, чтобы красноармейцы не заметили, что он на меня смотрит как на своего и с жалостью... «Я накажу тебя по справедливости, но не уничтожу тебя»[2]. У пророка Ирмеяу это сказано, у Ирмеяу. Я ведь знал этот стих, но никогда о нем не вспоминал. Кто же открыл Танах именно на этом стихе, я сам или всадник? Только бы мне не потерять паспорт, не потерять Танах и не забыть этот стих. «Я накажу тебя по справедливости...» Чудо ли это? Маму оставил, Фруму-Либчу оставил, а сам убежал, с Танахом в кармане убежал.

добавить комментарий

<< содержание

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 


[1]Ирмеяу, 30:11.

 

[2]Ирмеяу, 46:28.