[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2012 ШВАТ 5772 – 2(238)

 

Михаил Пришвин между Маршаком и Гитлером

Леонид Кацис

На протяжении многих лет выходят в свет тома огромного дневника Михаила Пришвина. В последние годы петербургское издательство «Росток», как правило, приурочивает выпуск этих толстенных книг к московским книжным ярмаркам.

Михаил Пришвин. 1940-е годы

 

При всей интересности предыдущих девяти томов, где есть и роман с дочерью Розанова, и замечательные зарисовки революционного быта, и размышления о Сталине и Бухарине, мы остановимся на двух последних, охватывающих период с 1936 по 1939 годы. Именно эти тома содержат тексты, без учета которых история русско-еврейских отношений в советские годы уже никогда не сможет быть описана полно и адекватно.

Интересующие нас записи начинаются с февраля 1936-го: «Мне доставляет наслаждение мысль о том, что я отомстил Маршаку. Я возвращаюсь к этой мысли с чувством черкеса, уколотившего наконец убийцу своего брата. И в чем разница? Если я бью, ратуя за свое кровное дело, русский язык, то для черкеса охрана своей крови была не менее “кровным делом”, чем у меня язык и литература. Если я бью словом, а он кинжалом». (В последней строке языковое чутье изменило Пришвину, и в речь радетеля родного языка вторглось нечто иностранное: «Владею словом, а он кинжалом. Я уязвить умею, он — убивает» — из арии Риголетто.)

Претензии Пришвина к Маршаку вполне конкретные. Они приведены в письме Горькому по поводу замечания Маршака, что «Пришвин, талантливый писатель для взрослых, не является в своих вещах для детей писателем интересным и понятным». «Вдруг что-то поняв, я принялся читать Маршака, — писал Пришвин, — и мне стало ясно, что этот писатель думает по-иностранному, а пишет по-русски. Вот, напр., у Маршака: Да, да — это он — / Ленинградский почтальон». В черновике есть и пояснение: «ja, ja, ja / das ist er schon», а в заметках к письму задолго до 1949 года читаем: «Технический [уклон] — космополитизм: эсперанто»[1].

За полтора десятилетия до появления стишка «Чтоб не прослыть антисемитом, / Зови жида космополитом» — Пришвин уже пользуется этим приемом. В 1949-м войдет в моду и называть немецко-еврейский жаргон — эсперанто. Тем, среди прочего, и интересен пришвинский дневник, что в нем есть зачатки всего того, что станет широко использоваться позже, с антикосмополитической кампании до «русской партии» 1970-х и дискуссии о солженицынском «200 лет вместе». Пришвин, как показывают новоопубликованные материалы, стал одним из посредников между «религиозно-философским» антисемитизмом начала столетия и его новейшим позднесоветским и постсоветским изводом.

Между тем думал Маршак вовсе не на идише. И шутки на эту тему бытовали тогда в литературной среде и отразились в дневнике Чуковского 19 декабря 1935 года: «Был вчера у Тынянова <…> О Маршаке. “Ну что это за талмуд: Что мы сажаем, / сажая леса? Так в хедере объясняют детям: „Сажая леса, мы на самом деле сажаем…“”» Но если для еврея Тынянова или автора сионистской «Еврейской жизни» Чуковского Маршак «законно» был русско-еврейским поэтом, то для ученика Розанова Пришвина услышанные в кулуарах шутки такого рода оказались поводом порассуждать «о крови» и написать полудонос Горькому. Хотя справедливость требует отметить, что тогда же Пришвин писал (вполне в розановском духе): «Эти люди — святые отцы всякой культуры. Таким подлинно чистым святым подвижником русской культуры был М. О. Гершензон. Помимо Столпнера, теперь к этому типу близок Шкловский. Всех этих евреев я считаю более русскими — и очень, очень более! — чем сами великороссы по крови».

Это первый сквозной сюжет дневников 1936–1939 годов. А вот зародыш второго: «…возникают национ. единства в лице Муссолини, Гитлера (японский фашизм на носу), в нашем “кровосмесительстве” тоже начинают уплотняться национ. туманности Великороссии, Украины и т. п. (в кабаньих угодьях сторожа все кабардинцы, но на вокзале в Прохладной милиционер русский)». И далее о необходимости «кровного» интернационала.

Писатели Самуил Маршак и Максим Горький в Крыму. 1936 год. Из семейного архива
Маршака. Репродукция

В дневнике перечисляются многочисленные встречи Пришвина с руководителями Союза советских писателей, причем еврейство каждого из них непременно акцентируется и становится основанием для оценки, упоминаются секретарши-еврейки и т. п. Гораздо любопытнее страницы, посвященные некоему Шапиро, — «по-видимому, он начальник какого-то отдела ВЦСПС», — который станет для Пришвина символом еврейского мышления, внешности, отношения к миру и т. д. Пришвина раздражает материализм собеседника, не верит он и в то, что Шапиро читал его, хотя и хвалит. Впрочем, прозаик не забывает упомянуть, что Шапиро знает, как котируется Пришвин в высшем (для Шапиро) обществе. Начинаются деловые контакты: «Уговорились с Шапиро, договорились: мне дают башмаки, а я напишу в “Известия” об альпинизме (Сталин ребром поставил: поставить туризм на высоту)». В связи с Шапиро появляется образ еврея-посредника, который разрастается в сознании писателя до невероятных размеров: «С нами ехал по поручению Чичикова что-то закупать в Грузии его комиссионер и все время издевался над старым гоголевским Чичиковым <…> И как это гениальному Гоголю не пришло в голову, что для изображения совершенной пошлости ему надо было изображать не самого афериста, а посредника между аферистом-изобретателем и владельцами мертвых душ. Посредник ничего не изобретает, и он есть сам по себе полное ничтожество с еле тлящейся жизнью в черной головешке». Далее следуют заготовки о некоем «черном» Семене Марковиче, пока наконец 6 августа не появляется запись: «NB. Рассказ “Посредник”: посредником сделать Шапиро и его двойную бухгалтерию, посредник между Чичиковым и владельцами мертвых душ». А 8 сентября Пришвин подытоживает: «Конечно, и у евреев есть свои дон-кихоты, но представителем евреев является “Посредник”, но никак не Дон-Кихот».

Этот сюжет, странно напоминающий булгаковскую «Дьяволиаду», плавно возвращается к проблеме «евреи и русский язык»: «Временами чувствую сильнейшую ненависть к евреям, повседневно губящим русскую народность и язык. И каждый раз вслед за приступом ненависти я мысленно перемещаюсь в общество русского <зачеркнуто: фашизма> и не нахожу себе там места». И чуть далее: «Вероятно, только у нас и именно после революции (через интеллигенцию) стали отвечать на выраженное качество отрицанием через причинность: если сказать “евреи портят язык русский” (см. статью в “Правде” об “использовывать” и проч.), то пожмут плечами и скажут: “чего же вы хотите от евреев, которых угнетали столько лет”. Остается ждать ответа на: “кто-то испортил воздух” — “что же тут удивительного: у человека расстройство желудка”. Русская распущенность и еврейская наглость отравляют среду и не дают возможности сложиться новому быту».

И тут же дореволюционные антисемитские штампы, вроде «порчи языка» и «еврея-шпиона», скрещиваются с политическими реалиями 1930-х. Вот запись от 30 августа 1936-го: «Революция привела к двурушничеству как бы всюдному. Но особенно яркие типы в этом отношении, конечно, евреи (как и показал этот троц.-зинов., в сущности, еврейский процесс). Но единственное средство борьбы с “жидом” — это пассивное сопротивление, выжидание и доказательство беды фактами (напр., порча языка)».

Казалось бы, можно противопоставить ненавистным маршакам, кольцовым и эренбургам (последние двое упоминаются в записи о людишках, которые родились в гостиницах и там же набирались мудрости) тех евреев, которых Пришвин еще недавно считал самыми русскими деятелями культуры. Но не тут-то было. 1936 год заканчивается такой записью: «Как дорого обходятся русскому народу те немногие замечательные люди среди евреев, из-за которых приходится выносить столько накладных расходов. Но у Сталина как будто нет к ним особенного пристрастия, да и нет экономических основ, где бы они могли быть в корне вредными. Между тем проявляемая нами расовая терпимость стоит того, чтобы подавлять свою личную неприязнь». Ревизуется и прежняя высокая оценка Шкловского: «Шкловский, книжный ум и еврей, изучил Розанова, разложил его неглупо на составные части и стал ему подражать. Умен, а в этом глуп, не может понять, что такой органический талант, как Розанов, живет, растет, зреет на человеке, как яблоко на дереве, а он, еврей и книжник, корыто с песком, захотел показаться яблочком».

Ответвление «еврейского» сюжета в пришвинском дневнике — история с визитом в СССР Андре Жида, написавшего, как известно, по следам этой поездки «антисоветское» «Возвращение из СССР», на которое в «Правде» возражал Фейхтвангер. У Пришвина статья Фейхтвангера вызвала «какое-то чувство стыда за то, что сам не можешь почему-то выступить с настоящей защитой Союза, устраняющей защиту “двурушников”, к которым и принадлежит, несомненно, этот еврей, способный в любой момент сделаться “Жидом”» (здесь вновь, как и в случае с «эсперанто» Маршака, в подтексте писательский фольклор — на сей раз известная эпиграмма: «Стоит Фейхтвангер у дверей / С внимательнейшим видом. / Смотрите, как бы сей еврей / Не оказался Жидом!»).

Имя Фейхтвангера еще раз по­явится в дневнике в самом начале 1937-го: «И фашизм, и коммунизм… Фейхтвангер пишет о фашизме, а мы все это видим в коммунизме. Общее в том и другом нечто, с точки зрения талантливого еврея, оглупляющее: немцы, пишет он, — поглупели. Но ведь и мы поглупели невероятно, и все от тех же причин, которые у фашистов носят название “чистой расы”, у нас “класса рабочих”. Там и тут как главный фактор вводится варвар. Так на одной стороне варвар, а на другой космополитический интеллигент, быть может, с евреем во главе. Но это очень приблизительно и, может быть, неверно».

А верно вот что: «Наше “сталинское” общество есть спасение мира, то самое чистое счастливое состояние людей, из-за чего был распят Христос и с ним физический человек в истории культуры. Мы достигли конечного счастья, и вся история человечества теперь открыта в своих тайнах и сводится к нашей конституции. Трагедия кончена, мир будет спасен через две-три пятилетки».

И вновь на страницы дневника возвращается Маршак. Пришвина не пригласили на совещание детских писателей: «Значит, мое выступление против Маршака весной дало теперь урожай: Маршак был оглушен, но ожил и выправил линию». Теперь Пришвин в борьбе с Маршаком заручается поддержкой комсомольского вождя Косарева: «Маршак, надо помнить, всемогущ на какой-то своей волне, а есть такая волна, на которой его можно бить, а он и знать не будет, откуда это: он снизу, а я сверху. Но как это сделать: в Маршаке сидит “жид” — существо, которое должно превратиться в советского честного еврея и никак не превращается. Тут вот где-то и начинается моя истерия, делающая из Маршака черта».

Постепенно странность этой борьбы с Маршаком становится очевидна и для автора дневника: «Мой “Чертков”: живу как ущельный человек с ущельной душой, все оглядываясь и завертывая, и на всяком месте, вижу, еврей стоит. Мало-помалу ущельная душа моя превращает еврея в причину всей моей беды, я начинаю его ненавидеть, и чем мне хуже, тем больше я ненавижу. Тогда все скверно-еврейское начинает потоком стекаться ко мне, и возникает навязчивая идея на фоне мании преследования. Я не совсем больной, но бываю близок к этому, во всяком случае, меня соблазняет, и будь я поменьше, а Маршак побольше, то сделался бы Маршак мне персоной от евреев, как у Соф. Андр. Толстой Чертков сделался персоной от чертей и она окуривала от него дом ладаном». Впрочем, вскоре беседа со знакомым Пришвина Кожевниковым рассеяла у писателя «страх от сплоченного семитства».

1939-й начался для Пришвина страшными мучениями из-за полученного ордена «Знак почета»: много — мало, другим — ему, а этот — а тот и т. д. Продолжился год списком евреев, которых избрали (а Пришвина нет) в правление клуба писателей. Не обошлось и без маршаковского сюжета, хотя Пришвин несколько успокоился, осознав, что он все же не детский, а «общий» писатель. К тому же сочувствовавший Пришвину Косарев арестован и расстрелян (запись от 13 января 1939 года: «В детской литературе после разгрома ЦК комсомола, видимо, страшный упадок: говорят, что снова на 1-й план выдвигается Маршак. Я уклонился от предложенной борьбы»). Начало февраля, митинг орденоносцев-писателей, где Пришвина не выбрали в президиум: «Маршак, смертельный враг, получил орден Ленина и поздравляет меня “с почетом”».

Жизнь вроде бы налаживалась, но главная задача оставалась. Правда, теперь она получила новое осмыс­ление: «Писателю классическому, “внутреннему”, русскому нужно овладеть внешней формой и не потерять силы своего внутреннего творчества и не впасть в пошлость. В такой борьбе за национальную литературу исчезает борьба с “одесситом”, потому что одессит со своим формализмом является достойным тружеником в творчестве. Так что нам, коренным русским, надо не сетовать на засорение русского языка одесситами, а учиться у них формальному подходу к вещам, с тем, чтобы в эти мехи влить свое вино».

Однако главная новая тема 1939 года — это пакт Молотова—Риббентропа. Конечно, посвященные ему записи надо анализировать с привлечением писем и дневников пришвинских современников, а также энкавэдэшных рапортов, описывающих реакцию интеллигенции на пакт. Поэтому здесь мы ограничимся лишь несколькими показательными цитатами.

 

Первое чувство от пакта — почему-то была радость (похожая на 1-ю радость в 17 году от свержения царя). Радость и умственные перспективы. На деле же необходимость диктует пакты и войны, те, кто в этом участвуют, все понимают другим умом, как в театре актер и зритель.

Так с 1914 года по 1939 совершил наш народ трудный путь из-за политической ошибки царя: четверть века не­описуемых терзаний всего народа за эту ошибку царя воевать против Германии! И вот почему я предсказываю: союз с Германией вопреки всякой идеологии сделается очень прочным, длительным и переделает весь мир. (Интересно будет прочесть в следующих томах дневника оценку Пришвиным этого предсказания. — Л. К.).

Все дивятся у нас, как Гитлер выражается: «Я приказал, я велел и пр.». Это «Я» на фоне нашего коммунизма возбуждает тревогу за героя, дунет ветер — и нет героя. Весь расчет его, по-видимому, на молниеносной войне. Если война обратится в позиционную, тогда он погиб, и тогда, возможно, СССР будет вовлечен в войну за социалистическую Германию. Если же Гитлер станет диктатором Европы, то начнется совершенно другая история, возможно, и мир на долгое время.

 

И наконец:

 

Вальбе (критик, писавший и о Пришвине. — Л. К.) до того восхищен своими евреями, что вгорячах и со мной говорит, будто я тоже еврей: — А марксизм! — воскликнул он, — ведь это наш народ сделал! Вальбе и Цветков (библио­граф Розанова. — Л. К.) — это представители двух борющихся между собой миросозерцаний. Цветков с «героем» (а это, как мы помним, Гитлер. — Л. К.), Вальбе же верит, что если собрать все пустяки жизни и организовать их, то количество перейдет в качество непобедимой силы. Еще ярче и безнадежнее выступает на фоне «пустяков» личность Гитлера. Он так смотрит на все, что все на свете имеет еще две стороны. Правильную и неправильную. Так что чаша весов всегда и во всем стояла в равновесии, и вопрос о том, на какую стать сторону, что выбрать, решается тем, что мне самому сейчас выгодней, решается разумно и практически. Это не есть английско-еврейское миропонимание. Напротив, германо-гитлеровское, христианское, это вера в то, что стороны абсолютно правильны и абсолютно неправильны. И ты, человек, должен знать, какая сторона правильная и какая неправильная, и ты должен стать за правду и биться со злом — неправдой. Если бы нечто (что?) из себя выбросить, то я бы достиг, но это нечто мешает, и это нечто определяет расхождение путей евреев и христиан, Англии, Гитлера и т. д.

 

Понять, что именно хотел из себя выбросить Пришвин, мы сможем лишь тогда, когда в сентябре или декабре, на очередной ярмарке, увидим очередной том дневника — уже за 1940–1941 годы, а там, глядишь, и за 1945-й, и за предсмертный 1953-й. Судьба дала Пришвину возможность завершить его «посолонь» и решить, в какую же сторону все-таки должна крутиться свастика: в традиционную индийскую или в противоположную — гитлеровскую.

добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1].       Впрочем, реплика Маршака была произнесена в 1934 году, на съезде писателей, к тому же году относится и цитируемое письмо Пришвина. В январе 1936-го Маршак уже предлагал «опереться и на опыт книг для детей, написанных М.М.Пришвиным». Тут смутились даже комментаторы дневника, объяснив выпады Пришвина общей атмосферой вокруг писателя.