[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  НОЯБРЬ 2011 ХЕШВАН 5772 – 11(235)

 

Инаковость восьмидесятых: попытки художественного осмысления

Николай Александров

Симптоматично, что сегодня в центре исторической и художественной рефлексии оказываются 1970–1980-е годы. Совсем недалекое советское прошлое становится историей — но историей, актуальной для дня нынешнего. Типология, особенности современного взгляда на мир, характер чаяний и разочарований выводятся именно из этой эпохи. Причем 1970–1980-е подвергаются показательному и довольно специ­фическому анализу. Осмысляются не политика, социальная структура, экономика или идео­логия Советского Союза той поры. Речь идет в первую очередь об осмыслении интеллигентского сознания и даже шире — о попытке описания ментальности, мировоззрения интеллигенции периода застоя. Это мировоззрение, система оценок и ценностей априори рассматриваются как не советские, то есть другие, инакие по отношению к официальной советской идеологии. Как частный случай в инакомыслие входит диссидентство, то есть более или менее активное противостояние советскому режиму.

Речь идет не о философском осмыслении. Философия сегодня находится на нулевом уровне. Ее роль взяла на себя публицистика (публицистическая эссеистика). Но она, к сожалению, попала в плен идеологических или герменевтических штампов, не способна к самостоятельному творчеству, задушена академизмом или новомодными дискурсивными шаблонами. И поэтому груз первоначального историософского осмысления берет на себя беллетристика. Что, впрочем, для России не новость.

По меньшей мере четыре произведения, так или иначе связанные с обозначенной темой, вышли за последнее время: «Зеленый шатер» Людмилы Улицкой, «ВИТЧ» Всеволода Бенигсена, «Игра в ящик» Сергея Солоуха и буквально только что опубликованная «Жена декабриста» Марины Аромштам. В каждом из романов диссидентство, инакомыслие — доминирующий мотив, как и непосредственно связанный с диссидентской проблематикой еврейский активизм. После памятных процессов конца 1940-х — начала 1950-х годов именно в 1970–1980-х годах еврейский вопрос вновь обретает актуальность. Знаменитый «пятый пункт» и «мягкие» репрессивные меры со стороны государства, начало эмиграции в Израиль, уравнивание диссидентской и национальной инаковости — все это приметы последних лет советского режима. Разумеется, в той или иной мере о них идет речь во всех четырех романах.

Михаил Рогинский. Метро (фрагмент).
1962 год

 

Симптоматично, что к одной и той же (разумеется, с оговорками) теме обратились писатели, существенно друг от друга отличающиеся по стилю, поэтике, эстетике, по возрасту, наконец. Попросту говоря, различий между ними гораздо больше, нежели сходств. Но различия в данном случае и показательны.

Людмила Улицкая в романе «Зеленый шатер» (см.: Лехаим. 2011. № 5) пересказывает узнаваемые истории о диссидентах, вписанные в семейную хронику, даже хроники. Диссидентство здесь погружено в быт. Это старое советское письмо, позднесоветская проза об интеллигенции, но с акцентом на инакомыслие. Или, скажем так, свидетельство о том, что было, изложенное языком литературы того времени. Я не вижу существенной разницы между последним романом Улицкой и ее же рассказами о бедных родственниках. Все тот же язык, все тот же стиль, все те же семейные драмы — сентиментальные, трогательные, но не более того. Каноническая, то есть средняя, диссидентская литература застойных лет.

«Зеленый шатер» подчеркнуто ретроспективен. Прошлое у Улицкой вырастает из еще более далекого прошлого (уже относительно осмысленного). То есть 1970–1980-е оказываются непосредственно связаны с послевоенной эпохой. Примечательно, что как раз этот период лучше всего прописан. А вот часть романа, посвященная брежневским годам, рассыпается, лишается романной целостности, распадается на куски.

У Марины Аромштам историческая ретроспекция сдвинута на шаг. Довоенное и послевоенное время здесь — лишь предыстория, необходимые пояснения. Кстати, и роман по сравнению с «Зеленым шатром» менее масштабен. Вместо истории нескольких семей и, как следствие, сложных переплетений судеб героев — мир одной семьи, судьба героини и любовная драма как центральный момент повествования.

Тема диссидентства закономерно вырастает из общего хода семейной хроники. Это просто знак времени. Были сталинские времена, репрессии и война, затем шестидесятые с романтикой походов и геологических экспедиций, потом брежневское время. Инакомыслие появляется как противостояние советской школе, официальной лжи. Востребованным становится то, что не­официально, то, что запрещено. Другие люди, другие тексты входят в жизнь главной героини, заполняют уже оформленные, от предыдущих поколений заимствованные ментальные ячейки. Одна из таких устойчивых форм — миф о декабристах, о социальном служении. Но затем и это время проходит. Наступает современность, в которой инакомыслие не более чем одна из примет прошлого, а для настоящего гораздо важнее оказываются человеческие, семейные отношения.

Всеволод Бенигсен в романе «ВИТЧ» предпринимает попытку культурологического осмысления брежневского времени. Здесь на первый план выступает не быт, а содержание инакомыслия как такового. Поэтому и роман откровенно аллегоричен. В центре сюжета — история ЗАТО При­вольск-218. В При­вольск-218, где находятся институт и завод по переработке отходов химического производства, свозят диссидентов. Город становится полигоном для эксперимента КГБ: диссидентов изолируют, но предоставляют им полную свободу творчества.

Бенигсен идет по пути художественного моделирования — придумывает ситуацию и смотрит, что из этого получится. По версии прозаика, советскость — это прежде всего серость, подмена творчества чем-то иным. Советскость выражается в пренебрежении культурой, в том, что посредственность, творческая неполноценность возведена в культ. И вина за это во многом лежит на так называемых «инакомыслящих». Социальный протест они поставили выше собственно творчества, то есть творчество свели к протесту. Так зарождается болезнь — ВИТЧ (вирус иммунодефицита творческого человека). Этот социальный недуг состоит в том, что талантливые люди начинают сознательно служить серости.

Неудивительно, что Бенигсен оказался в центре недавней оживленной полемики. Литературный обозреватель «Коммерсанта» Анна Наринская обвинила писателя в сознательном очернении диссидентов, что стало поводом для обсуждения на портале OpenSpace. Но, с моей точки зрения, любопытнее другое. Проблема, которая обретает актуальность сегодня: насколько диссидентство, инакомыслие — это советское явление и в чем эта советскость состоит? Это первое. И второе — проблема собственно художественного письма, выбора языка (наррации, дискурса, поэтики — как хотите) для описания позднесоветской эпохи. Улицкая и Аромштам просто честно используют привычный язык социально-бытового (или социально-психологического) романа. Бенигсен пытается идти по другому пути (особенности его поэтики подробно разобраны Марком Липовецким в статье на том же OpenSpace) — по пути художественно-философского дискурса, уже хорошо освоенного Пелевиным, и нестандартного сюжетного построения. Но пока, несмотря на апологетику в романе художественности в противовес социальности и идеологии, торжествует именно старое доброе идеологическое письмо.

И если уж говорить о письме, то наиболее привлекательным в ряду названных выглядит роман Сергея Солоуха «Игра в ящик». Это не первое его произведение о 1970–1980-х, Солоух вообще едва ли не единственный в современной российской словесности, кто нашел язык для описания того времени. Собственно этим, то есть стилистикой, неожиданным строем повествования, ритмизованной наррацией обращал на себя внимание его роман «Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева» — история любви двух школьников из города Южносибирска, история противостояния тягучему советскому быту. И вроде речь не идет о диссидентстве как таковом — инаким выступает само письмо, противоречат советскости сами характеры героев. Позже Солоух, видимо несколько задетый упреками в излишней сложности, переписал, упростил роман. И зря — вторая редакция книги, вышедшая под названием «Самая мерзкая часть тела», явно беднее первой.

В романе «Игра в ящик» мир типологически тот же самый, что и в «Клубе одиноких сердец унтера Пришибеева», только действие перенесено из Сибири в Подмосковье и Москву (герои — сотрудники «ящика», закрытого академического института). Диссидентство, подспудное противостояние официозу, чтение запрещенной литературы — центральные мотивы. В романе даже приведены стилизованные тексты антисоветских (самиздатовских, неподцензурных) произведений. Но главное не в этом. Советское зло у Солоуха имеет не политический, а, так сказать, человеческий извод. Откуда и как оно появилось — Солоух не пишет, не хочет писать. Он не разбирается в истоках советскости. Он берет как бы застывшие советские формы жизни, приметы и реалии скучной и убогой повседневности. Но серость и убогость (идет ли речь о как будто существующем вне истории, то есть прочно запертом в советском времени городе Южносибирске или о подмосковном городе-спутнике) расцвечена ностальгической романтикой. Это романтика юности, простых человеческих надежд, романтика какой-то многообещающей красоты. И вот это юное, нежное, рвущееся к жизни, привлекательное, очаровывающее имеет у Солоуха женский облик: Лера в романе «Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева» или Оля Прохорова из «Игры в ящик». Это Анима. Нечто неподвластное социальной, политической, бытовой коррозии, а потому уже по определению не советское, антисоветское. Это с одной стороны. А с другой — Солоух изображает бывшее и несбывшееся, так и оставшееся невоплощенным. Ту энергию 1970–1980-х годов, которая без остатка растворилась в истории, так и не принеся никаких результатов. Романтизм ушел, герои постарели, «ящики» закрылись, и само выражение «игра в ящик» лишилось каламбурной составляющей, то есть застыло в своем мрачновато-юмористическом, но вполне однозначном метафорическом смысле. Умерла не эпоха или не только эпоха. Заколоченными в ящик оказались надежды хоть на какое-то изменение советского модуса. Обстановка переменилась, но суть осталась прежней.

Солоух как никто другой чувствует советское экзистенциальное пространство, потому что никак его не связывает с политикой, идеологией. Советский способ существования больше идеологии, то есть не описывается ею. Он с легкостью проявляет себя и в постидеологическом социуме. Поэтому столь пессимистичен финал романа. Страна по-прежнему заражена советскостью, и вряд ли что-нибудь можно здесь изменить. И кажется, единственный способ сохранить себя, уберечься от вируса советизма — вырваться из этого пространства.

добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.