[<<Содержание] [Архив]       ЛЕХАИМ  ОКТЯБРЬ 2011 ТИШРЕЙ 5772 – 10(234)

 

ЧЕРЕПАХА ДАНТЕ

Александр Иличевский

Один из светлых опытов юности в понимании: для счастья нужно мало; другое дело — природа этого «мало» непредсказуема, как откровение. Теперь, когда жизнь на середине и «хоть в дату втыкай циркуль», — можно с уверенностью утверждать, что самым счастливым был первый месяц моего двадцатилетия, проведенный в сторожевом шалаше на окраине Реховота, где я присматривал за созревающими апельсинами. Пардес мой — апельсиновая роща — занимал два десятка гектаров на склоне холма, подпиравшего город с востока. С вершины, где стояла обрушенная ферма, выстроенная в 1920-х годах, открывался вид на лиловые волны садов: они перекатывали через горизонт, увлекая в прозрачность взор и оставляя меня надолго в состоянии таинственного счастья.

Попал я в сторожа замечательным образом. На пляже Нес-Циона, где главным развлечением было вскарабкаться на громоздившийся на мели ржавый танкер с прекрасным граффити «Moby Dick» на корме, я познакомился с крепким парнем, уже лысым в его двадцать пять, с крепкой шеей и толстой золотой цепью на ней. Мы оба почти одновременно забрались на «Moby», и тут Павлу стало ясно, что спуститься обратно он не сумеет. Пришлось убеждать его, что прыгнуть, зажмурившись, «солдатиком» в море — лучший способ выйти из положения. Родом он был из Риги, где уже преуспел в коммерции. Совершив алию, он рассчитывал развить успех. В тот же вечер в рыбном ресторанчике Павел поведал о своем плане. В Риге у него есть знакомый заведующий птицефабрикой. Главное для птицефабрики — непрерывные поставки несушек. Яйца, из которых вылупляются именно несушки, а не холостые куры или петухи, — особенный стратегический товар. План состоял в том, чтобы отправиться по специализированным кибуцам и договориться о цене на золотые яйца. Мешало Павлу то, что он не знал никакого иного языка, кроме русского. Но я ему был нужен не столько как толмач, сколько ради солидности: ибо я знал только английский и вид у меня тогда был довольно субтильный, как раз годившийся для ученого секретаря.

Однако израильские птицеводы оказались не лыком шиты: подходящей закупочной цены нам получить не удалось, и скоро Павел переключился на иной бизнес. Мы стали ездить по модельным агентствам Тель-Авива, и я переводил низкорослым волосатым мужичкам, что Павел хотел бы спонсировать приезд итальянских моделей — оплатить проживание в отеле в течение недели, съемки и работу агентства по организации показов и фотосессий. Взамен Павел требовал долю в рекламных контрактах. Сутенеристые мужички — из тех, что способны пожрать женщину глазами дотла в любое время суток и в любой период своей жизни, — не очень понимали, чего именно Павел хочет, но ситуация, в которой им кто-то предлагает деньги, завораживала их. В ответ на наши пропозиции они просили просто передать им наличные, «а там как-нибудь сочтемся».

После двух этих фиаско Павел решил со мной расплатиться и сделал это следующим образом. В один из осенних дней я обнаружил себя с Павлом в парке Вейцмановского института. Мы шли на встречу с его двоюродным братом, который работал в Лаборатории Солнца — занимался важной для Израиля темой: добычей энергии из солнечных лучей. Заблудиться мы не могли, потому что держали путь на сгусток солнечного света — такой объемный солнечный зайчик размером с автомобиль, который был сформирован гигантским гиперболоидом, собранным из огромных зеркал. Сгусток света в небе выглядел фантастически, и мне показалось, что скоро должно произойти что-то необыкновенное.

Брат Павла вот-вот должен был жениться. Он договорился со своим научным руководителем об отпуске, но на подработке заменить его было некому. (Ради свободных денег он дежурил по ночам сторожем на апельсиновой плантации.) Павел вызвался по­дыскать ему сменщика, и выбор пал на меня, потому что других лопухов в его окружении не было. Но жизнь в пардесе явно обещала быть лучше, чем поиски золотых яиц и гипотетическая реклама шампуня, и через неделю я с десятком книг и тетрадей переехал в апельсиновый сад.

Мне не забыть те десять дней, которые я провел под сенью густых крон, полных глянцевитых листьев и света плодов. Сторожить урожай было почти не от кого, так что у меня и старой лохматой собаки Лизы свободного времени было предостаточно. Утром я обходил свои владения, после кормил собаку овсянкой и шел в кафе завтракать. Вечером я снова обходил свою плантацию, замечая, как насыщается цвет апельсинов на закате. Я поднимался на склон холма к обрушенной усадьбе и садился на камень наблюдать за дроздами. Я был очарован этими пронзительно орущими птицами. Иссиня-черное оперенье, ярко-желтый клюв и необыкновенная подвижность, с какой они перелетали понизу от куста к кусту, ссорились, мирились, общались, кормились, обучали летать птенцов, слабых и бестолковых, — все это производило впечатление театра. Дрозды привыкли ко мне и совершенно не стеснялись, пока я поглядывал на симфонический закат или читал на гаснущих страницах Шестова, Бубера, Блаженного Августина, «К Урании», учил итальянский язык странным способом: по параллельному переводу «Божественной комедии» (написанной на староитальянском, но тогда для меня это не имело никакого значения). Хаотичность поведения младенца — лучший способ познать мир. И потому столь эффективно не оформленное ни одной из методологий изучение иностранного языка. Правда, этот способ не без минусов. В результате моего более позднего штурма английского с помощью составления четырех сотен страниц подстрочника эпической поэмы Дерека Уолкотта «Омерос» я заговорил на очень странном языке с обилием фигур карибского диалекта.

Тогда на окраине Реховота, погруженный в пардес, среди прочего я читал «Дар» Набокова. Этот роман — единственная у меня любимая книга этого писателя; благодаря «Дару» я еще долго отождествлял Кончеева с Ходасевичем. В один из вечеров со снующими под ногами дроздами прочел я у Набокова следующее: «За ярко раскрашенными насосами, на бензинопое пело радио, а над крышей его павильона выделялись на голубизне неба желтые буквы стойком — название автомобильной фирмы, — причем на второй букве, на “А” (а жаль, что не на первой, на “Д”, — получилась бы заставка) сидел живой дрозд, черный, с желтым — из экономии — клювом, и пел громче, чем радио».

В юности подобные совпадения не казались чем-то чрезвычайным, поскольку становящемуся еще сознанию трудно отличить действительность от внутреннего мира. Детское сознание мифическое, в нем каждый объект обладает именем собственным, и изгнание из рая детства как раз и связано с тем, что познание разрушает целостность внешнего и внутреннего, награждает сознание проклятием: отныне различать знак и означаемое… И вот этот дрозд — певческий талисман английской поэзии, восседавший на бензоколонке, когда Годунов-Чердынцев нагим вышагивал по Берлину, потом обнаружился в орнитологическом справочнике: «В странах Западной Европы черный дрозд в городах ведет оседлый образ жизни и иногда гнездится зимой. Так, в январе 1965 года одно гнездо черного дрозда с птенцами было найдено на неоновой вывеске большого магазина в Берлине»…

А еще в моей роще обитала средиземноморская черепаха размером с саквояж. Впервые я обнаружил ее по звуку: она сонно чавкала апель­си­на­ми-паданками. Медленность черепахи меня завораживала, она казалась похожей на меня — абсолютно счастливым существом, застывающим понемногу в райском янтаре пардеса, полного закатов и восходов… Я прозвал черепаху Дантом и однажды не стерпел и каллиграфически выцарапал перочинным ножом на ее панцире:

 

Nel mezzo del cammin di nostra vita

mi ritrovai per una selva oscura,

ché la diritta via era smarrita.

 

…Двадцать лет спустя я оказался в тех же краях. Я не собирался снова ступать в ту же реку, но не смог удержаться от того, чтобы не пройтись на тот холм, на вершине которого мной были просмотрены полтора десятка лучших в мире закатов.

Стояла весна, и дрозды были особенно активны — оглушительно кипели в траве и кустарнике. Данта искать не пришлось — я сам об него споткнулся в траве. Первая терцина «Божественной комедии» расползлась по укрупнившемуся и потрескавшемуся панцирю. Зато на северо-восточной четверти его полусферы еще читалась надпись:

 

Аравийское месиво, крошево,

Свет размолотых в луч скоростей —

И своими косыми подошвами

Свет стоит на сетчатке моей.

 

У меня нет причин удивляться ни оседлости этой черепахи, ни тому, что кто-то надписал на ней строки Мандельштама в ответ на «Nel mezzo…». Удивление в данном случае было бы проявлением невежества. Важно иное. Когда-то я прочитал в трудах Юрия Михайловича Лотмана, что логосу свойственно самовозрастание; что текст подобен живому существу, преодолевающему вечность. Я не сомневался ни на секунду в справедливости этих положений, и с тех пор стало только немного понятней, с помощью какой, например, движущей силы вечность эта может преодолеваться.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.