[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2010 ЭЛУЛ 5770 – 9(221)

 

Тшува на оба ваши дома

 

Мордехай Рихлер

Кто твой враг

Пер. с англ. Л. Беспаловой

М: Текст; Книжники, 2010. – 384 с. (серия «Проза еврейской жизни».)

 

Зои Хеллер

Правдолюбцы

Пер. с англ. Е. Полецкой

М.: Фантом Пресс, 2010. – 416 с.

Прежде всего надо уяснить, что «Кто твой враг» – очень-очень старая книга. По-английски она вышла в 1957 году, когда Мордехай Рихлер был еще не классиком канадской литературы, а начинающим и сравнительно малоизвестным прозаиком. По-настоящему знаменитым он станет два года спустя, после выхода своего следующего – четвертого – романа «Ученичество Дуди Кравица». А главный его шедевр, «Версия Барни», один из лучших романов конца века (см. Лехаим. 2008. № 12), будет закончен лишь в 1997 году, за четыре года до смерти писателя.

«Кто твой враг» не слишком напоминает того Рихлера, которого мы знаем по его позднейшим произведениям. Сарказм, социальная сатира, парадоксы, герой в душевном раздрае – все компоненты фирменного рихлеровского коктейля вроде бы в наличии, но видно, что прозаик еще не вполне нашел те пропорции, в которых эта смесь начинает по-настоящему действовать.

В центре повествования – группа голливудских сценаристов, продюсеров и режиссеров, перебравшихся в начале 50-х в Лондон, подальше от сенатора Маккарти и его Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Описание нравов этой компании наводит на мысль, что в маккартизме, страшно сказать, было какое-никакое рациональное зерно. Богемные вольности изгнанников не мешают их парткомовской нетерпимости, а главным развлечением, помимо адюльтеров и сплетен, становится пристальная проверка окружающих на верность левым идеалам в ортодоксально-советском варианте.

Главный герой, Норман Прайс, убежденный социалист и ветеран испанской войны, – плоть от плоти этого кружка и знаком со всеми его членами с незапамятных времен. Но он не чужд рефлексии, лишен сектантской узости, не сверяет свои суждения с последней передовицей в коммунистической газете, утверждает, что процесс Сланского ничем не лучше суда над Розенбергами, – этого оказывается вполне достаточно, чтобы стать в глазах старых друзей стукачом и заодно плагиатором. Через несколько месяцев в Союзе начнется «оттепель», и члены кружка будут рыдать, узнав о гибели Фефера и Квитко. Но ни на их взглядах, ни на репутации Прайса это никак не отразится.

Кто-то из канадских рецензентов написал, что Прайс только идейно близок ко всем этим людям, а антропологически абсолютно им чужд. Это не вполне так. Он чувствует свое внутреннее родство с лондонско-голливудской тусовкой, это его круг, другого у него нет, оттого он так растерян, когда обнаруживает себя вне его. Просто Прайс чуть серьезнее, чем окружающие, относится к себе и к миру, пытается испытывать себя и свои убеждения на прочность. Ну и плюс кризис среднего возраста, заставляющий заострять углы, вместо того чтобы сглаживать их.

В итоге, оказавшись перед необходимостью заново выбирать себе друзей и врагов (дословный перевод оригинального названия «A Choice of Enemies» – «Выбор врагов»), Прайс обнаруживает, что беженец из Германии с мелкоуголовными наклонностями, да к тому же бывший член гитлерюгенда ему интереснее и даже, пожалуй, симпатичнее старых приятелей. Но когда выясняется, что Эрнст перед бегством из Германии убил любимого брата Нормана, служившего в американских оккупационных войсках, да к тому же к нему уходит девушка, которой Прайс собирался сделать предложение, мир героя окончательно рушится.

В чем леволибералам не откажешь – это в постоянстве. Действие в прологе романа англо-американской писательницы и журналистки Зои Хеллер «Правдолюбцы» (оригинальное название опять же несколько иное – «The Believers», то есть «Верующие») начинается в том же Лондоне почти десять лет спустя, в 1962м, – но леваки следующего поколения, годящиеся героям Рихлера в сыновья, по-прежнему обсуждают советское вторжение в Венгрию и роль Поля Робсона в коммунистическом движении. (Еще через два десятилетия Этторе Скола снимет знаменитый фильм «Терраса», и там итальянские интеллектуалы конца 70х будут говорить все о том же, и Жан-Луи Трентиньян сыграет точно такого же усомнившегося сталиниста.)

Oсновное место действия «Правдолюбцев» – Нью-Йорк 2002го. Год назад рухнули башни-близнецы, и теперь прогрессивный адвокат Джоел Литвинов вкладывает всю свою еврейскую страстность в защиту арабских террористов и их пособников. Впрочем, он в самом начале романа переносит инсульт и впадает в кому, так что главными героями оказываются его жена Одри и их дети: дочери Карла и Роза и приемный сын Ленни…

Известность Зои Хеллер принес предыдущий роман, «Хроника одного скандала», попавший в букеровский шорт-лист и вскоре ставший фильмом «Скандальный дневник» с двумя главными звездами английского интеллектуального кино Джудит Денч и Кейт Бланшетт. Особенности писательского почерка Хеллер в «Хронике» проявились вполне отчетливо, и «Правдолюбцы» (они, кстати, вошли в короткий список не менее престижной Дублинской премии) только подтвердили ее верность раз избранному пути. Хеллер интересует прежде всего определенный социальный срез, ее романы – это очерки нравов, ее герои, говоря языком русской критики позапрошлого века, – не столько характеры, сколько типы. Индивидуальная психология, как правило, подчинена в них типическому началу, они лишены способности к самостоятельному развитию и исполняют авторскую волю для более выпуклой демонстрации той или иной актуальной проблемы.

Живой человек в «Правдолюбцах» один – Одри, бывшая простушка с лондонской окраины, дочь еврейских эмигрантов из Польши, сорок лет назад вышедшая замуж за Джоела и привезенная им в Америку. Резко сменив среду и круг общения, она привыкла маскировать застенчивость дерзостью («В ту пору окружающим нравился ее острый язык, выходки Одри поощряли, ими восторгались. Она даже приобрела своего рода известность: симпатичная англичаночка с характером и умением ругаться, как грузчик в порту») и не заметила, как маска приросла к лицу: «Как старуха упорно пользуется той же яркой помадой, которая так ее красила в прежние славные деньки, так и Одри еще долго счастливо верила, что ее девический задор по-прежнему находит добродушный отклик у окружающих. А когда она опомнилась и обнаружила, что люди за ее спиной брезгливо морщатся и что она уже не молодая привлекательная женщина, очаровательно взрывная и не по годам воинственная, – было поздно». За годы жизни с Джоелом она прошла полный курс марксистской теории и в последние годы даже муж казался ей недостаточно радикальным (впрочем, Джоелу «нравилось, когда в доме веяло старомодным экстремизмом: так он чувствовал себя моложе»). Но теперь Джоел в коме, а «старомодная экстремистка», не способная «выйти из роли ведьмы» и без устали тиранящая ближних и дальних, вынуждена учиться жить без него, да еще как-то осмыслить тот факт, что у мужа внезапно обнаруживается маленький ребенок на стороне.

Собственные дети ей в этом не помощники, скорее наоборот. Ленни, единственный любимец Одри, – безработный наркоман, выклянчивающий деньги у родителей. Карла годами безуспеш­но борется с избыточным весом, то и дело заедая булочками отчаяние по поводу лишних килограммов и невозможности забеременеть. Наконец, Роза, долгое время бывшая единственной настоящей наследницей идеалов семьи Литвиновых, наносит родителям самый коварный удар, начав посещать синагогу. По сути, образы Ленни, Карлы и Розы – это функции, схемы, изображающие три возможных пути отхода детей радикалов-шестидесятников от родительских стереотипов. В конце концов Карла уходит от мужа – профсоюзного активиста и обретает счастье с толстым, жизнерадостным и аполитичным египтянином; Ленни после недолгой завязки возвращается к белому порошку; а Роза, поколебавшись из-за невозможности совместить микву и феминизм, совершает-таки окончательную тшуву и уезжает учиться в иерусалимскую ешиву.

Если в литературном плане путь от Рихлера к Хеллер трудно назвать прогрессом, то зафиксированная двумя романистами смена политических вех все же внушает сдержанный оптимизм. Для рихлеровского Нормана Прайса, человека, казалось бы, мужественного и самодостаточного, изгнание из круга левых интеллектуалов стало крахом. В финале романа Хеллер в растерянности пребывает как раз Одри – героический живой памятник покойному мужу и умирающей идее. Она еще слушает выступления Сьюзен Сарандон на антивоенных митингах, но это выглядит уже откровенным анахронизмом и данью традиции; дети разбрелись кто куда, каждый со своей верой и своим представлением о счастье. Конечно, героиновый наркоман – тоже тот еще герой нашего времени. Но вольно же ему ширяться, когда есть миква и толстый египтянин!

Михаил Эдельштейн

 

DONUM

 

Дар и крест.

Памяти Натальи Трауберг

СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2010. – 440 с.

Наталья Леонидовна Трауберг (1928–2009) несомненно принадлежала к мировой духовной элите. Всю жизнь она выстраивала мост между Россией и Западом и в каком-то смысле сама была этим мостом. Она ввела в русскую литературу Честертона, возлюбленного ныне кинематографом Клайва Льюиса, Вудхауза. Она переводила Дороти Сэйерс, Грэма Грина, Гэллико, Пиранделло, Лорку, Селу, Льосу, Анну Марию Матуте, Кортасара, Астуриаса, Ионеско и др. Целые миры. Она знала много языков и, что не менее важно, переводила не только с английского, итальянского, французского, испанского, португальского – она переводила с языка европейской культуры, в чем читатель, отделенный от мира железным занавесом, нуждался, – нуждается и поныне.

Книга двучастна: «In memoriam» и «Donum philologiae». Первая часть, в свою очередь, тоже двучастна: воспоминания о Наталье Трауберг («О ней») и воспоминания о людях, входивших в ее жизненную орбиту («Вокруг нее»); об Аверинцеве, к примеру, – наполненный улыбкой рассказ Ольги Седаковой («Две встречи»). «Donum philologiae» – такое дружеское приношение от своих: собрание тематически разнообразных академических, главным образом филологических, штудий, которые могла бы с интересом прочесть Наташа (как она обыкновенно представлялась), а может – почему нет? – прочла, если сохранила интерес и возможность в том мире, в котором теперь пребывает.

Главным образом филологических, но не только. «Психиатрические подходы к мистическим и религиозным психозам» Иосифа Зислина очевидным образом расположены за границей philologiae, что, к удовольствию читателей, вовсе не смущает устроителей мемориального мира. В этой статье есть любопытное наблюдение: мусульмане мало подвержены иерусалимскому синдрому, поскольку Иерусалим в их культурных стереотипах слабо представлен. Много слабей, чем в политической риторике, – добавлю от себя. И в части мессианских психозов мусульмане сильно уступают евреям, поскольку культ Махди по своей значимости не идет ни в какое сравнение с местом Машиаха в системе еврейских религиозных представлений. Зато в том, что касается психоза одержимости, мусульмане далеко впереди – и все из-за деятельных джиннов. Хотя и мы с нашим дибуком (автор проходит мимо, и совершенно напрасно) не лыком шиты.

Никакого специального еврейского сюжета в книге нет. Тем более интересно, когда он возникает спонтанно, сам по себе. Как, например, мемориальная доска в честь Теодора Герцля, заглянувшего в виленский ВААД, дибук, не замеченный рассеянным Иосифом Зислиным, тоже, понятно, виленский – где она, Вильна? – мемуар Пранаса Маркуса с затейливым литературным названием «По ту сторону корчмы на литовской границе», ничего не значащие и необязательные частности на обочине. Ничего не значащие? Однако же демонстрирующие включенность еврейской истории и культуры в литовский поток – во всяком случае, в сознании элитарного литовского интеллигента.

Упомянем вскользь пассаж из статьи Томаса Венцловы «Иосиф­ Бродский – переводчик Циприана Норвида». Бродский считал Норвида лучшим поэтом XIX века («Лучше Бодлера, лучше Вордсворта, лучше Гете», «обогнал эпоху на несколько порядков»). Венцлова пишет о стихотворении «Моя родина», переведенном, кажется, году в семидесятом:

 

Особенно близка Бродскому – с его неоднозначным отношением к народу, империи, а также Ветхому Завету и христианству – должна была быть четвертая (и наиболее точно переведенная) строфа стихотворения:

 

«Племени нет, чтоб признал и отвергнул.

Вечность вкусил прежде века.

Голос во мне ключ Давидов отверзнул,

Рим – человека».

 

Конечно, эти слова, повторенные Бродским вслед за Норвидом, – большая европейская хартия, утверждающая единые основы европейской культуры: Библию и античность. Конечно, это хартия поэта, утверждающего приоритет голоса. Важно, что Библия представлена именно Давидом – поэтом. Причем поэтом, связывающим землю с небом. И да, Венцлова прав: личная вовлеченность и «неоднозначное отношение». Бродский повторяет слова Норвида, те же слова, но (тема Борхеса) в них возникают новые оттенки смысла, связанные с жизненными обстоятельствами (еврейским происхождением и советской неволей), а также жизненным выбором переводчика, равно как и выбором многих евреев, ставших европейскими интеллигентами. В черном бархате советской ночи слова Норвида о ключе Давида и Риме приобретали дополнительную остроту.

Звезды на небосклоне Норвида и Бродского – Давид и Рим. На небосклоне других героев этой книги – двух молодых евреев, приехавших, один из Одессы, другой из Киева, покорять Ленинград, – иные звезды.

«Похождения Октябрины» Натальи Нусиновой – статья о первом (1924) фильме Григория Козинцева и Леонида Трауберга (отца Натальи Трауберг). Нет Рима, нет Давида – пространство истории и культуры редуцируется до плоскости американского кино и «Окон РОСТА». Энергия нового, фантазия, игра, фиговый идеологический листок не в состоянии скрыть буйства скрываемого. Санкт-Петербург, великий имперский город, великий град русской культуры, сменив имя, становится всего лишь съемочной площадкой, большой декорацией, техническим подспорьем для рискованных, ловких трюков и фантазий двух провинциальных, взявшихся как бы из ниоткуда, веселых евреев, творящих из ничего прекрасный (brave) новый мир.

И тут же, рядом, – живем контрастами – новый комментированный перевод книги Рут. Одно из концептуальных решений – перевод значащих имен: Рут – Полная Чаша (вот сейчас позвоню теще моего старшего сына, Руфь Ханоновне, имя-отчество не слишком популярное в нашем поколении, даже и экзотическое, пусть удивится), Наоми – Услада, сыновья ее Махлон и Кильон – Больной и Нежилец, при таких-то именах как им жить, вот они и померли. Ежели позволительно неспециализированному, но заинтересованному читателю внести свой скромный donum, я бы попытался воспроизвести связывающую в оригинале имена двух несчастных братьев рифму, скажем так: Хилец и Нежилец.

Филологическое обоснование, само собой, прилагается. Анна Шмаина-Великанова, учившаяся филологии в Иерусалимском университете и учащая ныне студентов в РГГУ, знает, какое слово под каким камешком лежит. Комментарий не только филологический: сюжет рассматривается, в том числе, с точки зрения алахи и мидрашей.

Представляя Наталью Трауберг сторонним читателям, ибо своим – тем, кому в первую очередь адресована мемориальная книга, – и так все хорошо известно, ее дочь, Мария Чепайтите, говорит о более чем пятистах переведенных Трауберг произведениях, приводит ряд громких имен, завершая его стандартным для таких случаев оператором: «и других» – и других тоже в изобилии переводила. Раскрою один из пунктов этих «других». Дочери он мог показаться не столь уж важным, да ведь у читателя могут быть свои собственные предпочтения. В конце семидесятых или в начале восьмидесятых, темные века, перевела в глуши литовских лесов и блат (колоритная, хотя и ни для чего в нашем контексте не нужная деталь – само собой, для сам­издата) «Портреты хасидских учителей» Эли Визеля – яркий вклад в вольную неподцензурную литературу, и еврейскую, и русскую: была уверена, что иудаизму есть что сказать не только евреям, но и христианам.

 

«Дар и крест». Donum amoris.

Воздух культуры.

Воздух свободы.

Улыбка в послевкусии.

Наташа осталась бы довольна.

Михаил Горелик

 

Польша. С евреями и без

 

Адам Михник

У пошуках свободи. Есеї про iсторiю та полiтику

(В поисках свободы. Сборник эссе об истории и политике)

Киев: Дух і літера, 2009. – 552 с.

Адам Михник – фигура для современной Польши, как модно говорить, знаковая. Экс-диссидент, идеолог «Солидарности», с 1989 года – бессменный главред «Газеты Выборчей», до недавнего времени самой тиражной в стране. И плюс ко всему – еврей, точнее, как он сам себя определяет, поляк еврейского происхождения.

Возможно, поэтому один из разделов сборника посвящен еврейско-польским отношениям – их истории, полной взаимных обид и обвинений, и нынешнему состоянию (так уж случилось: евреев почти нет, а отношения есть).

Многие тезисы Михника удивят читателя, привыкшего оперировать (в зависимости от точки зрения) двумя стереотипами – о еврейской (светской, либеральной, коммунистической – подставь нужное) пятой колонне в Речи Посполитой и о тотальном польском антисемитизме, впитанном с молоком матери.

Итак, первый парадокс. В оккупированной Польше можно было быть одновременно антисемитом и участником акций по спасению евреев. Известно обращение Фронта национального освобождения, составленное католической писательницей Зофьей Коссак-Щуцкой в 1942м. Под строками о том, что резня миллионов беззащитных евреев происходит в зловещем молчании («кто молчит, видя убийство, – тот соучастник убийства, кто не осуждает – тот позволяет»), и сегодня мог бы подписаться любой гуманист. И здесь же: «Наши чувства по отношению к евреям не изменились. Мы не перестали считать их политическими, экономическими и идейными врагами Польши»…

Анализируя погром в Едва­бно (где в июле 1941го поляки заживо сожгли несколько сот евреев), Михник подчеркивает, что тот, кто на этом основании пытается обобщать и утверждать, что так поступали лишь поляки и все поляки, врет так же подло, как и те, кто много лет врал об этом преступлении, сваливая его на немецких карателей.

Не меньшей травмой для истории новой Польши стал послевоенный погром в Кельце, стоивший жизни сорока евреям. По Михнику, этот «инцидент» стал венцом Шоа и означал уничтожение фундамента польской аксиологии. Автор приводит две интерпретации тех событий. Первая изложена в отчете келецкого епископа Чеслава Качмарека: «Евреев не любят, а скорее, ненавидят на всей территории Польши», так как они «являются главными популяризаторами коммунистического строя, который <…> навязывается силой польскому народу». Слух о похищении христианских детей, который стал непосредственной причиной погрома, Качмарек тоже объявляет еврейских рук делом. «Этим решили воспользоваться коммунистические еврейские лидеры при содействии контролируемого ими Управления безопасности, чтобы спровоцировать погром, который можно было бы представить как доказательство необходимости эмиграции евреев в свое государство».

К счастью для Польши, в том же июле 1946го прозвучал и другой пастырский голос. «…Ничто, абсолютно ничто не оправдывает Келецкого преступления <…> Любые утверждения о существовании ритуальных убийств являются ложью <…> Нам не известен ни один случай похищения христианского ребенка евреями». Это отрывки из обращения епископа Теодора Кубины, позицию которого епископат, однако, признал «неприемлемой» для большинства епископов. К сожалению, так оно и было… Долгие годы, вплоть до понтификата Иоанна Павла II, в католической Польше звучал лишь голос Качмарека.

И все же… Автор не прощает и еврейского эгоизма боли. Цитируя резкие слова, обращенные раввином Каханэ к польскому духовенству на похоронах жертв погрома, он удивляется: почему раввин, осознающий польские реалии, не обратился к еврейской общественности с призывом избегать сотрудничества с коммунистическим режимом и аппаратом госбезопасности? Не должен ли был он осудить попрание гражданских прав, бесчинства цензуры, преследование солдат Армии Крайовой? Это молчание, уверен Михник, тоже имело свои акценты.

У польско-еврейской истории и в самом деле много акцентов, поэтому одним разделом еврейская тема не ограничивается, так или иначе всплывая во многих эссе сборника. Например, в воспоминаниях об Антонии Слонимском, известном поэте и драматурге, секретарем у которого был молодой Михник. Дед Слонимского, Хаим-Зелиг, – видный еврейский издатель, один из зачинателей новой прессы на иврите, отец – известный врач, принявший католичество еще до рождения Антония. И тем не менее… Когда в 1940м, эвакуируясь с остатками польской армии из Франции в Британию, Слонимский подошел к польскому капитану корабля, тот заявил, что матросы не хотят брать на борт еврея. Уже в Лондоне было опубликовано открытое письмо лидера национал-демократов Адама Добошинского: «Вы, пан Слонимский, не вернетесь в послевоенную Польшу, потому что там не будет места для евреев и либералов». Но он вернулся. Вернулся, потому что не мог без Родины (именно так, по-советски, с прописной), хотя и не заблуждался в отношении нового режима. Когда его спрашивали, что он думает о правлении коммунистов, отвечал: «Они как царь Мидас, только наоборот. Все, к чему прикасался Мидас, превращалось в золото; все, чего они коснутся, – превращается в говно».

За «жидолюбие» поплатился жизнью другой герой Михника – профессор Габриэль Нарутович, первый президент Польши, убитый на шестой день своего президентства лишь за то, что его избрание было поддержано коа­лицией национальных меньшинств. Кампания ненависти, развернутая правыми, на фоне народных требований: «Долой Нарутовича, долой жида! Жиды не будут нами править!» привела к трагической развязке. Нарутович был поляком, просто время его Польши – интеллигентной, открытой, ягеллонской – еще не пришло.

Собственно, и «сухой погром» 1968 года был фактически погромом польской демократической интеллигенции под антисемитскими лозунгами. Именно тогда родился этот удивительный феномен антисемитизма в стране без евреев.

Остались, правда, поляки еврейского происхождения. «Я принадлежу к тем странным полякам, которые <…> не имея ни одной другой идентичности <…> когда слышат антисемитскую фразу, говорят: “я еврей”, – признается Михник. – Надеюсь, что у меня хватит решительности поступать так до самой смерти».

И мы, пан Адам, и мы…

Михаил Гольд

Местами прояснения

 

Михаил Ямпольский

«Сквозь тусклое стекло»: 20 глав о неопределенности

М.: Новое литературное обозрение, 2010. – 688 с.

Новая книга профессора Нью-Йоркского университета Михаила Ямпольского посвящена категориям неопределенного в культуре: «ничто», «хаос», «бесформенность», «случайность». Материалом для анализа становятся кинематограф и балет, философия и живопись, среди персонажей – Антониони и Нижинский, Вуди Аллен и Аристотель, Фридрих Шлегель и Велимир Хлебников.

Отдельная глава посвящена антисемитизму Розанова – теме, кажущейся поначалу неожиданной в рамках подобного исследования. Для автора важно, что Розанов идентифицировал Другого с «типом», «гештальтом», воспринимая при этом национальные типы как «непреодолимо Другое». Ключевой фигурой для розановского понимания Другого оказывается Гоголь, который, несмотря на создание «пустого гештальта» русского типа, был, по Ямпольскому, двойником Розанова. Розановская интимность парадоксальна. В принципе она нивелирует различие между Я и Другими, но Розанов пытается найти такую ее форму, чтобы Другой всегда оставался Чужим. Фантазм подобной интимности у Розанова, с точки зрения Ямпольского, был связан с еврейством. Исследователь привлекает обширный материал, от соловьевской трактовки евреев как народа, не стремящегося слиться с Бгом, до фрейдистского описания антисемитизма как формы страха кастрации и придуманной Батаем гетерологии, науки о «совершенно ином». Следуя типичным антисемитским шаблонам, например об особом обонянии у евреев или об инцесте как норме еврейской жизни, Розанов тем не менее остается живым, развивающимся мыслителем. Это хорошо видно на примере его поздней апологии собственного носа – части тела, столь важной в его описании еврейства.

Раздел о Розанове переходит в главу «Сообщество одиночек (Арендт, Беньямин, Шолем, Кафка)». Ямпольский начинает ее с размышлений о национальной идентичности, способных спровоцировать нешуточную дискуссию. Так, он утверждает, что значительное число современных евреев (к ним он относит и себя) «не в состоянии определить собственной идентичности иначе, чем отрицательно. Еврейство сплошь и рядом основывается не на религии или причастности сионизму и Израилю, но исключительно на ощущении своей исключенности из некоего этнического большинства, среди которого живет еврей. Он знает только, что он не часть большинства, которому он не принадлежит, несмотря на то что разделяет с ним язык и культуру. Принцип этой мистической исключенности чаще всего до конца непонятен, так как не укоренен ни в какое внятное физическое отличие. Идентичность современного еврея диаспоры – по существу, совершенно неопределенна». Вопрос о возможности выбирать свою идентичность (то есть не быть ее страдательным залогом) остается открытым.

Этот род неопределенности автор рассматривает на примере выдающегося философа и публициста Ханны Арендт. В 1943 году она опубликовала статью «Еврей как пария: скрытая традиция», где, развивая идеи Макса Вебера, утверждала, что контраст между чувством еврейской ничтожности, на которой настаивают антисемиты, и создаваемым ими же образом еврейского всесилия может быть преодолен лишь позитивным утверждением еврея в качестве парии. Двадцать лет спустя, после выхода книги Арендт «Эйхман в Иерусалиме», она получила упрек от своего давнего знакомого, гебраиста Гершома Шолема: дескать, Арендт, как и многие выходцы из немецкой левой среды, не отмечена «любовью к еврейскому народу». Но речь идет о другом понимании этничности, которое в книге Ямпольского даже выделено курсивом: «Еврей как фигура современности характеризуется не принадлежностью какому бы то ни было сообществу, а утратой связи с любым сообществом, в том числе и с еврейским. Еврей теперь – это человек, который настолько радикализирует свою отверженность, что перестает быть связанным с собственным народом».

Основные типы парий для Арендт – Гейне, Бернар Лазар, Чарли Чаплин и Франц Кафка. При этом Ямпольский анализирует как тексты самой Арендт о Кафке, так и ее разбор работ Вальтера Беньямина, который сопоставлял отношение притч Кафки к европейской повествовательной традиции с отношениями между Агадой и Алахой. Беньямин обсуждал эту проблему в переписке с Шолемом, который в свое время перевел на немецкий эссе Бялика «Алаха и Агада» (Бялик отмечал «утрату в современном еврействе знания Алахи и безраздельное господство Агады»). В нью-йоркских лекциях о еврейском мистицизме, прочитанных в 1938 году, Шолем вообще заявил о неспособности еврейской философской традиции соотнести Агаду и Алаху…

Порой едва ли не раздавливаемый собственной энциклопедичностью, Ямпольский может себе позволить цитирование французских источников по анг­лийским переводам (хотя сам блестяще владеет французским). Раньше в академической науке подобное не поощрялось. Но даже краткое обозначение проблем, которые очерчивает автор, показывает, насколько богата идеями его работа, заставляющая по-новому взглянуть на известные, казалось бы, вещи и открыть читателю принципиально новые перспективы зрения.

Алексей Мокроусов

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.