[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2010 ЭЛУЛ 5770 – 9(221)

 

ТЯжко на сердце

Меррилл Джоан Гербер

Голуби теснятся на подоконнике – спасаются от дождя. Изморось только что перешла в ливень, и голуби взлетели с Бостон-Коммон[1]. Оттаптывают друг другу лапки, чтобы удержаться на узком, сантиметров в пять шириной, подоконнике. Те, кто оступается, не падают с высоты шестого этажа, не обагряют кровью мостовую, а повисают на полпути – потрепыхавши мокрым ворохом черных перьев, снова опускаются на подоконник и, чтобы обсохнуть, отплясывают там бешеный тустеп.

Звонит телефон, я оборачиваюсь, опасаясь, что вошел мой начальник, смахиваю cо стола на колени кое-какие бумаги – за порученную мне работу они никак не могут сойти, – хватаю карандаш и вполне профессионально заношу его над чистым листом. Опомнившись, снимаю трубку.

–     Подождите, пожалуйста, – говорит оператор, и до меня из Майами доносится мамин голос.

–     Мама! – кричу я.

–     Джанет, детка, как ты?

–     Что случилось?

Междугородные звонки неизменно пугают меня. Моя семья и не такая богатая, и не такая продвинутая, чтобы звонить из другого города, если просто-напросто тянет поболтать. Без серьезной причины не звонят. Последний раз мне позвонили из дому, потому что маме сказали, будто на Бостон надвигается ураган, и она настаивала, чтобы мы с Данни на это время перебрались из нашей хлипкой мансарды в гостиницу солидной постройки.

Мама медлит с ответом, и я говорю:

–     У вас с папой ничего не случилось? А у Кэрол?

–     Все хорошо, – говорит она. – А как ты? Как Данни?

–     Все хорошо, – говорю я. – Что нового?

–     Какая у вас там, на Северном полюсе, погода? Я-то думала, у вас весна, а вчера было минус семь.

Мама следит за перепадами температуры в Бостоне и в каждом письме сообщает, насколько лучше нам было бы в Майами. Ей невдомек, чем плох Майамский университет, чего ради Данни предпочел оканчивать аспирантуру в Гарварде.

–     Вчера вечером у нас был сильный град, – сообщаю я невпопад.

–     А как у тебя на работе?

–     Все хорошо.

Я жду и – вот оно:

–     Джанет, папа сегодня летит в Нью-Йорк. У дяди Бенни был сердечный приступ.

–     Какой ужас, – говорю я. – Бедная Силия.

Силия – моя двоюродная сестра, она моложе меня на четыре дня и похожа на Элизабет Тейлор. Ей предстоит со дня на день родить. Я говорю об этом маме.

–     Не со дня на день, а сегодня, – говорит мама, – бедная девочка.

–     У дяди это серьезно?

–     Детка, он умер. Дядя Бенни умер.

Я молчу, осмысливаю новость. Дядя Бенни – старший брат папы. Они с папой похожи друг на друга как две капли воды (я меж тем ничуть не похожа на Элизабет Тейлор), он богач, живет на Парк-авеню в Манхэттене. Из всех моих дядьев я больше всего люблю его, однако чуть не все родственники недолюбливают его: уж слишком он богат. Меня он всегда отличал, по-моему, потому что я так похожа на него.

–     Как папа? – спрашиваю я.

За окном голуби ходят друг у друга по головам.

Мама говорит, что папа, учитывая все, держится хорошо, меня тем временем осеняет: я поеду в Нью-Йорк и повидаюсь с отцом – вот уж год, как мы не виделись. Я сообщаю маме о своем решении, а она говорит, что мне вовсе не нужно ехать, а я говорю, что непременно поеду, и она передает трубку отцу: пусть он меня отговорит, и я – с чего бы это? – брякаю Б-г знает что. Говорю отцу, что хочу поехать потому, что никогда не была на похоронах и хочу посмотреть, что это такое.

Он, я чувствую, рассердился на меня. Наверняка думает: ты что себе вообразила, по-твоему, похороны – это спектакль? А я – работает самозащита – думаю: вот вы, когда я училась в колледже, скрыли, что бабушка умерла, и сообщили мне о ее смерти только после похорон, поэтому мне и по сю пору – раз я не была на ее похоронах – не верится, что она умерла, это что – хорошо? Я не видела ни одного покойника, а мне уже двадцать два года, и я хочу побывать на похоронах сейчас, и ни днем позже.

Но у папы голова занята другим, он не сердится. Только говорит, что на похоронах смотреть особо не на что, и сам он, сразу после похорон, вернется в Майами, а всего через два месяца, в июне, они с мамой и Кэрол приедут в Бостон повидаться с нами, так что никакой надобности ехать, причем в такую погоду, у меня нет. Однако говорит он не слишком убедительно и строго, и это странно, потому что, как правило, он и убедителен, и строг.

В конце концов я говорю: «Ты разоришься» – так в нашей семье обычно прекращают междугородные переговоры, и трубку берет мама, она наказывает мне одеться теплее, и тут я вспоминаю, что тетя Бет, мать Силии, умерла меньше года назад, и спрашиваю:

–     А дядя Бенни не от горя умер?

–     На Парк-авеню, – говорит мама, – сердечный приступ и передозировка снотворных действуют не хуже, – мама заканчивает разговор, и я остаюсь одна во власти горестных мыслей.

Я высовываюсь в окно – поглядеть на Коммон, бумаги соскальзывают с колен на пол. Я подбираю их, кладу обратно на стол. Это стихи для поздравительных открыток, по два доллара за строчку. Если мне удастся продать один стишок в восемь строк в день, я смогу уйти с этой работы, которая мне опостылела, сидеть дома и не ездить каждый день в мерзком метро. На деньги, вырученные за стишки, Данни окончил бы аспирантуру ничуть не хуже, чем на мое жалованье в издательстве.

Сегодня я корпела над «Утратами». За последнюю неделю я написала много открыток с поздравлениями ко дню рождения, ко Дню матери, к юбилею свадьбы, с прибавлением семейства, пожеланием доброго здоровья, а также валентинок. Сегодняшний наводящий тоску апрельский денек как нельзя лучше подходит для «Утрат». Я думаю о дяде Бенни и читаю стишок, который накропала нынче утром:

 

Тяжко на сердце, недужна плоть,

Но мертвым овечкам спокойно:

О них обо всех печется Г-сподь

И принимает достойно.

 

Стишок явно не годится. «Утешением в дни утрат», как обещает его заголовок, он служить не может. Оно и понятно, никаких утрат я пока еще не понесла и проникновенно писать о них не могу.

Я решаю, пусть родители и против, поехать в Нью-Йорк. И прямо сейчас, не мешкая, уйти из издательства: оставаться здесь ни минутой дольше я не в силах. Сую стишки в сумку, спускаюсь в холл – сказать мистеру Кауперу, что мне необходимо поехать в Нью-Йорк на похороны, и выпаливаю это в таком темпе и так скорбно, что он не иначе как решает: у меня умер не дядя, а отец.

Доезжаю в метро до Гарвардской площади[2], оттуда иду домой пешком. У Данни включен проигрыватель, он опять слушает минорные песни Шуберта – дождь и его угнетает, – поднимаюсь на третий этаж, стучу в дверь. Данни открывает, и я, отводя глаза, говорю:

–     Мне необходимо поехать в Нью-Йорк, повидать отца. Умер дядя Бенни, и отец сегодня улетает в Нью-Йорк.

–     Что-что? – говорит Данни, и я, к своему ужасу, чувствую, что не могу сдержать улыбки.

Данни ничего не замечает. Он помогает мне снять плащ, бросает его на спинку стула. Выключает проигрыватель, закрывает книгу, от чтения которой его оторвал мой приход.

–     Надо позвонить на автобусную станцию, узнать, когда отходит автобус, – говорю я и не успеваю закончить фразу, как Данни говорит:

–     День для такой долгой поездки не лучший, но, если ехать медленно, думается, мы доберемся благополучно.

Я ошарашена. Никак не ожидала, что Данни увяжется со мной. Дело это, на мой взгляд, сугубо семейное. Данни «не родственный», и мои родственники ему вряд ли понравятся. Они не из тех, с кем мы могли бы свести дружбу, но во мне они порой пробуждают чувство сродни любви, оттого я отношусь к ним снисходительно, тогда как у Данни нет никаких оснований (кроме разве того, что я его жена) смотреть на их неотесанность и невежество сквозь пальцы. Я опасаюсь, что Данни поначалу будет раздражаться, потом обижаться, потом сердиться и в конце концов настаивать, чтобы я уехала с ним, а я откажусь. Мне хочется видеть все до конца, пусть даже и наперекор Данни.

Тем не менее объяснить это невозможно. А Данни уже говорит, что ему придется пропустить очень серьезный семинар, но моя поездка в Нью-Йорк куда важнее.

Собираемся мы меньше чем за двадцать минут. В мансарде полный кавардак – постель не застелена, под кухонным столом крошки. К часу дня мы на массачусетской автомагистрали. Когда мы въезжаем в Коннектикут, дождь сменяется снегом, и нам приходится сбросить скорость с шестидесяти пяти до пятидесяти километров в час.

Что-то случилось, я еще не успеваю этого осознать, а Данни уже рывком остановил машину и вытаскивает бумажник. И тут же в окно с моей стороны заглядывает патрульный.

–     Открой окно! – только что не кричит на меня Данни.

Патрульный берет у Данни права, читает.

–     Вы что, на пожар едете? – спрашивает он.

Я ожидаю, что Данни скажет ему, куда мы едем, но он ничего не говорит. Он, по-видимому, заехал не на свою полосу. Патрульный говорит с Данни через мою голову. Он совсем молодой. Мокрые снежинки липнут к его шапке, к кончику носа. Он поучает Данни: мол, нельзя так неосторожно водить машину, а я с трудом сдерживаюсь, чтобы не сказать ему: «Пожалуйста, не кричите на нас – такой сегодня снегопад, и мой дядя Бенни умер, и папе придется совершить перелет в две тысячи километров, чтобы попрощаться с умершим братом, и моя сестра носит ребенка – у нее в любую минуту могут начаться роды».

Патрульный выписывает штраф и спрашивает Данни, не студент ли он. Патрульный все говорит и говорит, а я готова удавить Данни: ну почему он не сказал, что мы едем на похороны. Мне хочется оповестить всех-всех: умер человек, которого я любила. Это такое потрясение – ну как можно выписывать нам штраф?

Но вот мы едем, едем с черепашьей скоростью. Данни отчитали. Рот у него крепко сжат, его бьет дрожь, и я молчу.

В Нью-Йорк мы попадаем к половине девятого, обзвонив кое-кого из родственников, узнаем, где папа. Он в похоронном бюро Лейквью, куда отвезли дядю Бенни. Еще час Данни ищет бюро. Хотя как он, так и я родились в Бруклине, Манхэттен мы знаем плохо. На подходе к бюро я на несколько шагов опережаю Данни. Сердце у меня колотится. В вестибюле, смахивающем на гостиничный, служитель за конторкой осведомляется, кого мы пришли «проводить».

–     Гольдмана, – говорю я, и мы с Данни переглядываемся.

Данни видел моего дядю Бенни всего раз вскоре после смерти тети Бет. В медовый месяц мы останавливались в Нью-Йорке, и он пригласил нас на обед. На обеде были его дети – Силия и Фред, а также муж Силии, Глен, и жена Фреда, Мелисса. Мелисса была беременна, Силия тоже, но этого мы не знали. У тети Бет всегда было слабое сердце, и в гроб ее, как считают родственники, свел Фред своей женитьбой на католичке.

В тот вечер дядя Бенни был тихий и грустный. Он сказал, что держится – старается чем-то заниматься, дети раз в неделю приходят к нему обедать, и со временем он привыкнет жить один. После ужина он отвел нас в сторону и сказал:

–     Послушайте, дети, если вам что-нибудь нужно – деньги, что угодно, – дайте только знать. Всего-то и надо позвонить мне, а звонок я оплачу. Прошу вас не забывать об этом. И не стесняйтесь, меня стесняться не надо. – Одной рукой он обнял меня, другую положил на плечо Данни. – Пока я могу помочь, вам не о чем беспокоиться.

Данни поблагодарил его, я поцеловала – а он неожиданно прикрыл глаза рукой. Тут к нам подошел Фред, он хотел показать фотографии своей свадьбы. Свадьба была несказанно пышная, говорили, что дядя Бенни перебрал, плакал, и почти на каждой фотографии в центре кадра была тетя Бет – крупная дама с точеным прямым носом и собранными в пучок волосами. Никого из братьев и сестер дяди Бенни на свадьбу не пригласили. Такой чести удостоились лишь его друзья с Парк-авеню. Младший из трех братьев, дядя Сол, сказал:

–     Бенни не хотел приглашать бедных бруклинских родственников. Г-сподь его за это покарает.

И вот кара настигла дядю Бенни, и мы с Данни идем по ковру, в котором утопает нога, к лифту, поднимаемся на четвертый этаж. Из дальнего конца вестибюля доносится шум. Мы пересекаем вестибюль, входим в переднюю, тут стоит вешалка. Я заглядываю в зал – дверь в него открыта, – у меня такое впечатление, что у всех в руках бокалы. Мой взгляд различает в группе людей отца – рослый, такой родной, он чуть сутулится, руки скрещены на груди, точно ему холодно, говорит с каким-то незнакомым человеком. Я отвожу глаза, делаю вид, что не заметила папу, Данни принимает мое пальто и относит на вешалку. Я стою, смотрю на свои туфли, и тут откуда ни возьмись папа, он обнимает меня, его пиджак колет мне щеку. Я целую его, отворачиваюсь, чувствую – вот-вот заплачу, но беру себя в руки. Гляжу на него и говорю: « Ой, папа!» Он снова обнимает меня, спохватывается, отстраняет меня, жмет руку Данни. Данни явно не в своей тарелке, но тут уж ничего не поделаешь. Надо думать о другом. Я забываю о Данни и чуть позже вижу: он сидит в одиночестве в дальнем углу зала, оперся подбородком на руку, смотрит в пустоту.

Папа крепко держит меня за руку и не пеняет мне, что я приехала. Я понимаю, что он мне рад. Мы пробираемся между сбившимися в группки провожающими, в руках у них, конечно же, нет бокалов, но это впечатление не оставляет меня. Я узнаю теток, дядьев, двоюродных сестер и братьев – все они живут в Бруклине по соседству, и все они собрались вместе в первый раз лет за тридцать, не меньше. Большинство из них не видели меня с тех пор, как я была «вот такусенькой». Нас то и дело останавливают, чтобы поделиться со мной этим соображением и подивиться, что я уже замужем.

–     Где же муж? – спрашивают они. Я указываю на Данни, он забился в угол – его легко принять за сына дяди Бенни: он сидит непо­движно, скорбно уставившись на ковер.

–     Подумать только! – говорят они. – Уже замужем!

Как они постарели – вот чему они, в основном, удивляются. Смерть подвигает их на философические раздумья. Во всех группках говорят о смерти. Ведь дяде Бенни было только пятьдесят четыре – все под Б-гом ходим.

Нас перехватывает тетя Ида. Она вдовеет. Последние шесть лет дядя Бенни содержал ее и ее дочку Шарлотту девяти лет.

–     Джанет, детка, – говорит она. – Костюмчик просто потрясающий!

У меня глаза лезут на лоб. Ее брат умер, а она замечает, какой на мне костюмчик. И тут я холодею от ужаса – я надела костюм, перешедший ко мне от Силии. Все эти годы, с самого нашего детства, тетя Бет раз в несколько месяцев собирала для меня одежду, из которой вырастала Силия, и посылала маме. Последний раз она собрала посылку год назад. В ней и был тот костюмчик, который на мне. Одежду Фреда она отправляла Биллу, сыну дяди Сола. И хотя оба, папа и дядя Сол, живут теперь в Майами, для тети Бет они, очевидно, по-прежнему остались бедными бруклинскими родичами.

Впрочем, тетя Ида быстро переходит к другой группе, и папа, крепко держа меня за руку, ведет дальше по залу.

–     Видела дядю Бена? – спрашивает он меня шепотом.

–     Нет, – говорю я. – А где он? – И понимаю: он в этом самом зале.

Папа кладет обе руки мне на плечи, легонько поворачивает, и вот он, покойник, – передо мной.

То, что я, войдя в комнату, приняла за гору цветов, вовсе не цветы, во всяком случае, не только цветы. В грудах дорогущих цветов утопает прекрасной работы гроб. Верхняя часть крышки снята, нижняя закрыта и устлана розами. В гробу покоится мой дядя Бен в темно-синем костюме. При галстуке. В кармане пиджака – платок с инициалами «Б. Г.». Я не могу заставить себя посмотреть на его лицо. Чувствую: то ли кровь стынет, то ли озноб пробирает – такого со мной еще никогда не было. Папа стоит рядом, но я знаю: если посмотреть на лицо покойного, я, хотя в гробу лежит дядя Бен, увижу лицо отца. Я смотрю на лицо дяди Бена. Это не папино лицо. И не дядино. А лицо человека, которого здесь нет. Абрис лица у него дядин, нос – точь-в-точь такой, как у меня, но жизнь из него ушла. Его нет среди нас, он ушел – это ощущение так же реально, как биение моего сердца.

Но куда он ушел? К моим глазам подкатывают слезы, и я подаюсь к отцу.

Отец поддерживает меня, уводит в вестибюль. У лифта – здесь не так многолюдно – он усаживает меня на скамейку.

–     Джанет, – говорит он.

Я не могу сдерживаться – такой это ужас. Мой дорогой папа, его плоть, его рука, которой я касаюсь, бренны – он уйдет. И мама уйдет. И Данни, и моя сестра Кэрол. И я! Это уж слишком, это невозможно объяснить! И я рыдаю, прижавшись к папиному рукаву. Данни – он вышел в вестибюль вслед за нами – держит меня за руку, и я целую его пальцы, целую папин рукав, потом набираю в грудь воздух и встаю.

Мы возвращаемся в битком набитый зал. Все смотрят на меня. Не иначе как думают: она-то что так убивается? Не ее же отца хоронят.

Я ни с кем не заговариваю, и постепенно меня выносит к Силии. Она сидит в глубоком кресле, на ней черное платье для беременных, живот так раздался, что кажется чем-то чужеродным. В лице ни кровинки, но губы подмазаны, модная прическа. У меня такое чувство, точно она на двадцать лет меня старше. Она похоронила отца, мать, понесла – и все за один год. Мне не довелось пережить ничего подобного. Я теряюсь, не знаю, что сказать.

А Силия говорит:

–     Я так рада за тебя. Ты повидалась с отцом – как это хорошо.

–     Ну что ты такое говоришь! – прерываю я ее, но Силия продолжает:

–     Хорошо, что это дало вам возможность повидаться. Пусть хоть кто-то получит радость.

Она проявляет учтивость, выказывает хорошее воспитание, – но что бы она хотела этим сказать? В пансионе ей не объяснили, что не стоит во имя учтивости с такой легкостью говорить о смерти отца.

Я выдавливаю из себя:

–     Силия, я сочувствую.

И она мне улыбается. Хороша собой она необыкновенно.

Я отхожу от нее и направляюсь к Данни – он весь вечер так и просидел в углу. Сажусь рядом с ним, вижу, что папа снова подошел ко гробу, стоит у него, понурив голову. О чем он думает? Что вспоминает? Что чувствует?

–     Данни, – говорю я. – Я не в силах это выносить. Не в силах понять.

–     Ш-ш, – Данни сжимает мою руку – ничем больше он помочь не может.

И вот тут в зале появляется седенький старичок. Паралично по­драгивая, он объявляет:

–     Просим близких, если они желают еще раз проститься с покойным, подойти ко гробу: через полчаса гроб будет закрыт и завтра перед похоронами открыт не будет.

И удаляется так же внезапно, как появился, а папа отступает от гроба – последние полчаса принадлежат Силии и Фреду.

Фред подходит ко гробу, заглядывает в него и тут же, крепко зажмурив глаза, отходит: такое впечатление, что у него невыносимо болит голова. Силия и ее муж идут ко гробу, взявшись за руки, долго стоят перед ним. Силия обняла мужа за талию, я вижу, как она сжимает руку и жалко, беспомощно бьет мужа по спине кулаком. Мне стыдно за свои слезы. Силия куда мужественнее меня.

Параличный старичок возвращается в зал, Силия и Фред отодвигаются от гроба. Силии не видно, а с моего места видно, как старичок вынимает из нагрудного кармана расческу и, свесившись в гроб, зачесывает дяде Бенни волосы назад. Затем опускает верхнюю половину крышки – и дядя Бен скрыт от нас навеки.

Прощающиеся разбирают пальто. Вопрос, где нам с Данни переночевать, решить не так-то просто. Папа остановился у тети Перл и дяди Карла в Бруклине. Дядя Сол, он прилетел вместе с отцом из Майами, и тетя Ида, ей далеко добираться до ее Лонг-Бич, тоже остановились у них. Тетя Перл и дядя Карл уговаривают и нас поехать к ним, но я знаю: у них двухкомнатная квартира и уложить нас всех им негде. Как-нибудь устроимся, говорят они, но Данни колеблется. Он предпочел бы остановиться в гостинице. Я не могу объяснить ему, что мы не можем остановиться в гостинице – в такое время семье нельзя быть врозь. Зря он поехал со мной, если не может вести себя соответственно.

К нам подходит Фред, он говорит, почему бы нам не переночевать в квартире дяди Бенни. Там три большие спальни (так он объясняет, что спать в кровати, на которой умер дядя Бенни, нам не придется), они пустуют.

Данни уже было соглашается, но папа не хочет расставаться со мной. Я тоже не хочу с ним расставаться.

–     Я уже год как ее не видел, – растолковывает он Фреду. – Как-нибудь да устроимся.

Мы с Данни и папой садимся в нашу машину и следом за машиной дяди Карла едем обратно в Бруклин. Завтра в одиннадцать утра все сойдутся в синагоге.

В квартире, где две односпальные кровати, предстоит разместиться семерым: нам с Данни, папе, дяде Солу, тете Иде, тете Перл и дяде Карлу. Тетя Перл пытается устроить спанье для всех. Вопрос щекотливый. Мы с Данни молодожены, вот в чем щекотливость. Нам положено спать вместе, в то же время отвести нам отдельную комнату нет возможности. Уж не думает ли старшее поколение, что молодежь предается любви и накануне похорон? Судя по тому, как они шушукаются и пререкаются, так оно и есть. Из этого вывод: никуда не денешься, похороны есть похороны со всеми вытекающими последствиями. В итоге Данни и мне отводят одну из кроватей, тете Перл и тете Иде – они сестры – другую, у изножья нашей кровати расставляют шезлонг – он предназначается дяде Карлу. Дядя Сол будет спать на диване в гостиной, папа – там же, на шезлонге.

Данни раздражен до крайности: он не желает спать в комнате, где полно чужих людей, не желает соответствовать их диким понятиям, не желает быть объектом их смехотворных измышлений, но он молчит: не хочет меня расстраивать, я и так расстроена, и я ему безмерно благодарна.

Пора спать. Чтобы покончить с этой тягомотиной, Данни быстро раздевается и ложится первым. За ним и я. Мы делаем вид, что тут же заснули. В спальне невыносимая жара. На мне фланелевая глухая под горло рубашка, я взяла ее с собой, потому что в Бостоне холодина. В спальне не меньше сорока градусов. Тетя Ида забирается на вторую кровать – от нее меньше полуметра до нашей. Испускает глубокий вздох. И говорит, ни к кому в частности не обращаясь:

–     Как быстро засыпают молодые – ну не чудо ли это?

Дядя Карл – в нем килограммов сто с гаком – опасливо опускается на шезлонг, шезлонг трещит.

–     Господи Б-же ты мой, – стонет дядя Карл.

Тетя Ида повернула голову в мою сторону, дышит мне в лицо. Мне не хватает воздуха. А пошевельнуться я не могу: считается, что я сплю. Данни, похоже, и впрямь заснул. В такой несуразной ситуации ничего лучше не придумать.

Некоторое время слышны лишь треск да вздохи. Дядя Сол и папа, наверное, уже спят. Обсуждение, где и как кому спать, вконец сконфузило папу – мы даже не пожелали друг другу спокойной ночи. Тетя Перл – свет уже потушен – входит в спальню, садится на край кровати, где спит тетя Ида. Неожиданно потолок освещает луч фонаря.

–     Перл, Б-га ради, что ты делаешь? – доносится с шезлонга голос дяди Карла.

–     Ш-ш-ш, – говорит тетя Перл. – Я укладываю волосы.

На потолке гигантским штопором мечется кудря.

–     Да будет тебе, – говорит дядя Карл. – Перл, давай спать. Без чего-то три.

–     Помолчи, – шипит она. – Я буду Б-г знает на кого похожа: столько я плакала. – Слышно, как щелкают заколки. – Ну как мог Бенни убить себя? – непонятно, к кому она адресуется в погруженной в темноту комнате.

–     Кто такое сказал? – спрашивает дядя Карл. – Горничная нашла его в постели – он был мертвый. Сердечный приступ.

–     О чем ты говоришь? – отвечает тетя Перл. – После смерти Бет он был ну прямо живой труп. Сердце его было разбито. Он был разбитый человек.

–     При его-то миллионах!

–     Ой, да помолчи ты. Деньги – еще не все.

–     Ты разбудишь детей.

–     Не такие они и дети. Они уже женаты.

Я вижу, как гигантский штопор на потолке сворачивают в кольцо. Тетя Перл, должно быть, держит фонарик на коленях: его свет пробивается сквозь волосы.

–     А я один раз ему сказала: «Чтоб ты сдох!» – говорит тетя Перл. – Г-споди, прости меня, мне тогда восемнадцать исполнилось, и я хотела пойти на каток в «Грикс» покататься на роликах. Папа уже умер, и Бен был за старшего. А он меня не пустил, говорит: туда всякий сброд ходит, и он не хочет, чтобы я хороводилась с тамошней шпаной. А я ему: очень жаль, только я все равно туда пойду, а он меня – хвать, положил на коленку и отшлепал. Вот тогда я и сказала ему: «Чтоб ты сдох!» А он, прости меня, Г-споди, умер!

–     Да, тридцать лет спустя, – говорит дядя Карл. – Слушай, Перл, ложись-ка ты спать. Не мучай себя.

–     «Мучай, мучай», – говорит тетя Перл. – Жить – оно и значит мучиться. – Она плачет.

Шезлонг скрипит, на потолке маячит тень дядиной головы. Потом фонарь гаснет.

–     Карли, Карли, – шепчет тетя Перл. – Хорошо бы нам уйти вместе. Хорошо бы Г-сподь смилостивился над нами. Я без тебя не могу – хорошо бы нам уйти враз.

Дядя Карл что-то шепчет, тетя Перл всхлипывает, и я в конце концов, слава Б-гу, засыпаю.

 

Когда я просыпаюсь, утро еще не наступило. Вокруг все спят, я слышу, как они дышат. Из гостиной доносится чей-то тяжелый храп. Уж не папин ли? Когда я жила дома, он еще не храпел. Только когда ж это было – еще до моего отъезда в колледж. Мне в спину упирается Даннино колено, а повернуться я не могу – свалюсь с постели. Я откидываю одеяло, спускаю ноги на пол. Иду на цыпочках в ванную, мою глаза – в них резь – холодной водой, расчесываю волосы чьей-то зеленой гребенкой. Что делать дальше – не знаю. Вернуться в тесную, душную постель не могу, но и оставить Данни одного тоже не могу. Что, если он проснется и увидит: меня нет, а вокруг сопят мои родственники?

И все же я выйду, пусть и совсем ненадолго. В гостиной, кое-как втиснувшись в узкий шезлонг, спит папа. Он храпит. Я стою над ним, мне хочется поцеловать его.

–     Папа, – шепчу я, но он не просыпается.

В конце концов я накидываю пальто поверх ночной рубашки и выхожу. По улице гуляет ветер, небо затянуто тучами, но уже начинает проясняться. Квартира дяди Карла всего в двух кварталах от дома, где прошло мое детство, и я иду туда. Вдруг там я найду объяснение тому, куда уходит время?..

На поверку дом оказывается и меньше, и обшарпаннее, и безобраз­нее, чем мне представлялось. Садик перед ним всего-навсего пяти метров длиной, а мне он помнился огромным. Я озябла, вид у меня нелепый: из-под пальто выглядывает ночная рубашка. Я возвращаюсь, заползаю в постель к Данни. Какой он теплый, я благодарно прижимаюсь к нему: меня бьет озноб. Когда я просыпаюсь в следующий раз, уже рассвело.

В гостиной наконец-то переходят к тому, что у всех на уме: к завещанию. Дядя Сол возвещает:

–     Ида, я надеюсь, ты будешь обеспечена.

Тетя Ида только что не обрывает его:

–     Беспокоиться не о чем.

Последние шесть лет тетю Иду содержал дядя Бен, и ей явно не хочется делать это предметом обсуждения. Она сидит на диване между дядей Солом и моим отцом, ерошит короткие черные волосы. Голову она моет не чаще раза в месяц. Волосы пылесосит. С помощью насадки для чистки мягкой мебели от старого «Электролюкса» – она считает, что это стимулирует мозг. После смерти дяди Джорджа она стала чрезвычайно суеверной: приступ случился в полнолуние, и тетя Ида считает, что на дядю Джорджа навели порчу. Она клянется, что перед смертью он ощерился на нее – ну волк и волк. Для нее тем не менее он не «потерян»: она чувствует, что его жизненная сила переходит к ней, и не сомневается, что сможет жить и вырастить их ребенка – ведь в ней не одна, а две жизненные силы. Последние два года у нее заскок по части здоровья. В сумке у нее как минимум десяток пузырьков с пилюлями.

Дядя Сол меж тем продолжает:

–     Ида, мы не беспокоимся, мы надеемся, что Бен составил завещание – в дальновидности ему не откажешь.

Братья Гольдман бегут от завещаний и страховок. Стоит составить завещание, заключить страховку – и накликаешь, так они считают, беду.

–     Такому человеку, как Бен, – говорит дядя Сол – ход его мыслей диктует отчаяние, – человеку с такой деловой хваткой, кому и быть дальновидным, как не ему, – дядя Сол откидывается на спинку дивана, лоб его собирается морщинами.

Дядя Бен – это всем известно, – чтобы уменьшить налоги, перевел одну из своих корпораций на имя дяди Сола. За это дядя Бен ежегодно платил налоги дяди Сола и, сверх того, назначил ему символическое жалованье – пятьдесят пять долларов в неделю. А сыну дяди Сола, моему двоюродному брату Биллу, дядя Бен обещал подарить на восемнадцатилетие машину. Сейчас Биллу семнадцать. Дяде Солу на те мизерные доходы, что приносит его магазин тканей, новую машину не купить. Не сможет он на эти доходы, если у него не будет никаких других заработков, и содержать семью. Дядя Сол вздыхает.

–     Да, дела, – говорит он.

–     Хотел бы я знать, – говорит грузный дядя Карл – он примостился на краю шезлонга, на котором спал папа, – позаботился ли он об этой бумажной волоките, ну там бухгалтерах, юристах и всем прочем.

–     Еще бы не позаботился, – говорит тетя Перл. – Такой человек, как Бен, не хранит деньги в свинке-копилке.

–     Надо надеяться, он поручил своему юристу или кому-то там, чтобы в случае чего об Иде позаботились.

–     Беспокоиться не о чем, – говорит тетя Ида.

Тетя Перл говорит:

–     Карл, сходи купи чего-нибудь на завтрак. Бублики, копченую лососину.

Карл встает. Папа подходит к нему, сует в руку деньги.

–     На покупки, – говорит он.

–     Тоже мне богач нашелся, – дядя Карл отводит папину руку. – У меня хватает денег.

Денег дяде Карлу как раз не хватает. Пять лет назад он послал тетю Перл попросить у брата денег в долг. Дядя Бен дал им пять тысяч долларов – открыть химчистку. Химчистка прогорела. Дядя Карл теперь работает закройщиком на швейной фабрике. Понятно, что сейчас в мыслях у него одно: порвал дядя Бен его долговую расписку или бухгалтеры откопали ее и потребуют с него долг. Он уходит за бубликами и лососиной.

–     А ты что скажешь, Абрам? – говорит Сол.

–     О чем? – спрашивает папа.

–     Что ты думаешь о завещании?

–     Думаю, нам не следует беспокоиться из-за завещания. Сегодня следует думать о другом.

Дядя Сол, хочешь не хочешь, вынужден замолчать. И он, и папа уткнулись глазами в колени.

Тетя Перл удаляется на кухню – готовить завтрак. И чуть не сразу зовет сестру:

–     Ида, иди сюда, поможешь мне.

Тетя Ида со вздохом поднимается с дивана, уходит в кухню. Вскоре дядя Карл возвращается с двумя бумажными пакетами. Он оставляет их в кухне, раздвигает в гостиной два карточных стола. Тетя Ида приносит из кухни пустую тарелку. Ставит ее посреди одного из карточных столиков и снова усаживается на диван между братьями. Из кухни доносится крик:

–     Чтоб ей пусто было! – Тетя Перл заходится плачем.

Карл бежит на кухню.

–     Перл! Что случилось?

–     Моя сестра, чтоб ей, – рыдает Перл – она пришла в гостиную, прислонилась к стене, тычет в Иду пальцем. – Я прошу ее помочь, а она, чтоб ей, приносит одну тарелку. Я за ночь ни разу не сомкнула глаз, готовлю на всех, мой муж в своем собственном доме спит на шезлонге, а ей свою толстую задницу лень поднять.

–     Перл, – папа встает, подходит к ней. – В такой день нельзя ссориться. У всех у нас горе. Постарайся успокоиться.

–     Да заткнись ты! – визжит Перл. – Кто ты такой, чтобы мне указывать, ты думаешь – ты старший братец Бен?

–     Прекрати! – говорит папа. – Прекрати сейчас же!

–     Совсем как в прежние времена, – бушует тетя Перл, – Иде все сходит с рук, а грязную работу взваливают на меня. Где была Ида, когда мама умирала? Вот ты, ты знаешь, где она была? На вечеринке! Вот где была наша самоотверженная доченька Ида!

–     Перл, Перл! – взывает к ней дядя Сол. – Зачем ты так?

Тетя Ида – она и не подумала встать с дивана – то сплетает, то расплетает пальцы.

–     Кто бы говорил! – тетя Перл перешла в наступление. – Кто, по-твоему, убил маму? Ты, Сол, с твоей шиксой, вот кто: ведь еще бы чуть-чуть, и ты на ней женился бы.

–     ДОВОЛЬНО! – Папа – он теперь старший брат, глава семьи, – сурово призывает их к порядку, в жизни не слышала, чтобы он говорил таким тоном. – СЛЫШАТЬ ЭТОГО БОЛЬШЕ НЕ ХОЧУ!

Все примолкают.

Чуть погодя молчание нарушает дядя Карл:

–     Поговорили, и будет. Пойдем завтракать.

Мало-помалу напряжение спадает, мы усаживаемся за стол. Из спальни выходит Данни – он успел одеться и побриться. Ему явно не по себе: он слышал всю склоку.

–     Доброе утро, – говорит он.

Тетя Ида одаряет его улыбкой. Она сосредоточенно выстраивает на столе бесчисленные пузырьки с пилюлями. Предлагает пилюли всем по очереди.

–     Сол? Абрам? Джанет? – Мы отказываемся. Она кротко осведомляется: – А ты, Перл? – Снова отказ. После чего нерешительно спрашивает: – А ты, Данни?

Данни берет пилюлю. Тетя Ида расплывается в улыбке. Высыпает на его ладонь пилюли самого разного цвета, формы и величины. Эта – чтобы кровь была хорошей, эта – для кровообращения, эта – для печени. А у одной назначение таинственное – она для жизненной силы. Данни с серьезным видом глотает одну пилюлю за другой и не морщится. Тетя Ида в восторге. Она улыбается папе: «Твоя дочь вышла за хорошего мальчика». Улыбается мне: «У тебя хороший муж». У всех отлегло от сердца.

На столе луковые булочки, бублики, ржаной хлеб. Есть и масло, и творог. И треска, и копченая лососина, и сметана, и бананы, и маринованная селедка. Кофе, сливки, сахар.

Все в один голос говорят о том, какой дядя Бен был хороший. А уж щедрый какой – всем помогал. А если он и не приглашал их на семейные торжества, что ж, его тоже надо понять. В конце концов, друзья его из другого круга. Бет из другого круга. Но семью Бен никогда не забывал. Никто из них не знал нужды. Для Бена не было ничего дороже семейных уз.

Дядя Сол больше не в силах сдерживаться:

–     Но почему только его одного отправили в колледж? Почему, интересно, всех нас послали работать на швейную фабрику? Почему только ему одному устроили бар мицву? Несправедливо это. – Он только что не плачет.

На свет выволакиваются старые обиды. Бену дали всё – им ничего. Бену дали образование, машину, шанс. У них шанса не было. Вот почему они – неудачники.

Папа кивает. Он согласен, да, он – неудачник. А я не могу встать и сказать им прямо в лицо, что никакой папа не неудачник. Я его люблю. Он дал все – и мне, и маме, и Кэрол. Работал как каторжный на десяти разных работах, чтобы я могла окончить колледж; Кэрол он тоже отправит в колледж. Он научил нас думать, научил преодолевать боль и страх, быть честными и справедливыми.

Тетя Перл – она притихла после свары – говорит:

–     Подумайте, какую шутку сыграла судьба. Не завидуйте Бену. Он умер, наш брат, хоть ему и дали всё. И его Бет умерла, и дети его остались сиротами, и внуков своих ему уже не увидать. И это называется счастье, и это называется везенье?

Они замолкают, задумываются. И впрямь Перл перевернула их соображения вверх ногами. Они сидят себе в Бруклине, поедают бублики с копченой лососиной, а Бена в гробу везут в синагогу.

–     Да почиет он в мире, – говорит папа. – И хватит разговоров.

Уже поздно, пора собираться. Служба назначена на одиннадцать. Со стола убирают без свар и склок.

Папа говорит, чтобы я оделась потеплее. Дует ветер, моросит дождь. Хуже погоды для погребения не придумать. И снова это странное ощущение – то ли кровь у меня стынет, то ли озноб пробирает.

Мы проезжаем Бруклин, Проспект-парк, центр и через Ист-Ривер[3] попадаем в Манхэттен. Посреди самой запруженной дороги у нас спускает колесо. Только этого не хватало: мы и так опаздываем.

–     Не волнуйтесь, – говорит дядя Карл. – Без нас не начнут. Подождут. – Он, наверное, думает, что Бенни тоже подождет, но вслух этого не говорит.

Папа выходит из машины, встает на колени прямо посреди дороги. Лицо его, когда он снимает колесо, багровеет от натуги.

–     Данни! – воплю я. – Да помоги же ему!

Папа моложе дяди Бенни всего на два года.

Колесо заменено, мы едем дальше. Нам напомнили, как непрочен мир.

В синагоге у меня кружится голова, подкашиваются ноги – я не выспалась. Женский туалет внизу. Тетя Перл уже там: припудривает круги под глазами.

–     Джанет, – говорит она, – жизнь куда хуже, чем ты думаешь, – и уходит.

А я остаюсь: мой живот бунтует. Никогда не видела, как плачет папа, но сегодня, боюсь, этого не миновать.

Я поднимаюсь вверх по лестнице, но в дверях меня останавливает служитель – говорит, что я опоздала и мне придется подождать за дверьми.

–     За дверьми? – я кидаюсь в плач.

–     Вы в родстве с усопшим? – спрашивает он.

–     Я его племянница, – говорю я и, отстранив служителя, прохожу вперед. Я имею, по меньшей мере, такое же право присутствовать на службе, как друзья дяди Бенни с Уолл-стрит. Меня не задержать. Меня ждет папа.

Родственники выстроились длинной вереницей в конце зала. Первые три ряда пустуют, но остальные ряды заполнены. Там разместились прихожане Парк-авеню. Богатые друзья дяди Бенни. Мы идем по проходу. Папа держит меня за руку, как на моей свадьбе. Данни идет за нами, один. Наша вереница усаживается в первом ряду. Последнее место занимает папа, рядом с ним места нет. Мне приходится сесть во второй ряд, наискосок от него.

Силия тоже сидит в первом ряду, по-видимому, она совсем не спала. На ней черная шляпка с вуалеткой, прикрывающей глаза.

Раввин держит речь. Когда я вижу, что гроб всего в двух шагах от папы, прямо под возвышением, на котором стоит раввин, меня передергивает. Верх гроба скрывают груды роз. Гроб такой роскошный, стенки его так отполированы, что прихожане могли бы глядеться в них.

Раввин рассказывает о том, каким хорошим человеком был дядя Бен, о том, что останки в такие священные стены вносят лишь в исключительных случаях – это, как вы знаете, большая честь. О том, что этот хороший человек был президентом мужского клуба. Как бы он ни был занят, в пятницу вечером он неизменно посещал службу. Религиозный, набожный, достойный – вот какой он был. В будни он нередко поутру приходил в синагогу один, садился в последнем ряду и смотрел на ковчег Завета. Бен Гольдман был прекрасным человеком. Бен Гольдман любил всех своих детей.

Говоря это, он устремляет глаза на первый ряд – туда, где сидят Мелисса и Фред, и повторяет: «Всех своих детей». Включая невестку-католичку. Верх великодушия, этот раввин.

А вот о чем раввин умалчивает – это, пожалуй, о главном успехе дяди Бена – о большой статье в новой книге под названием «Стяжатели», в этой книге о нем написано больше, чем о ком-либо другом. О нем написали как о самом прозорливом деятеле химической отрасли в Америке. На фотографии в книге дядя Бен смотрит на ленту с биржевыми котировками, и выражение лица у него отнюдь не благочестивое.

Раввин говорит: «А теперь этот добрый человек ушел, чтобы со­единиться со своей любимой Бет», и я вижу, как папа закрывает глаза рукой, и у меня к горлу подступают слезы.

Данни берет мою руку, но я захожусь плачем, сотрясаюсь так, что трудно дышать.

Вперед выступают мужчины – они поднимают гроб. Медленно-медленно выносят его, под ноги им сыплются розовые лепестки. Папа идет за гробом первым. Он отворачивается от меня, я слышу, как в груди у него что-то клокочет, и понимаю: он не плакал уже лет сорок – так плачут те, кто плакать не привык.

Мы выходим на улицу, на ветру папа овладевает собой. У синагоги выстроились семь черных лимузинов – в них провожающих отвезут на кладбище. Папа открывает дверь третьего лимузина.

–     Садись. Не хочу, чтобы ты простудилась.

–     А ты куда сядешь?

Он указывает на второй лимузин.

–     Я хочу с тобой, – говорю я.

–     Мне положено ехать с братьями и сестрами.

Моих возражений он не слушает. Я сажусь в третий лимузин. Во втором – братья и сестры, в первом – Фред с Мелиссой и Силия с мужем, впереди – катафалк, где под грудами роз покоится дядя Бен.

Данни устраивается на одном из откидных сидений, самом неудобном в этой машине. С нами едут еще шестеро – нам они незнакомы. Шофер – неказистый малый с изъеденной оспой, землистой кожей. Рядом с ним поместилась супружеская пара, на лицах у них написана скука. Позади нас сидят две пожилые тетки и глубокая старуха.

Машина медленно отъезжает от обочины. Хотя еще светло, в лимузинах уже зажгли фары. Рябой шофер ловко лавирует между заполнившими дорогу машинами. Для него это работа как работа.

Одна из пожилых теток наклоняется и трогает меня за плечо.

–     Ты родственница Бенни? – спрашивает она – у нее скрипучий, совершенно мужской голос.

–     Я его племянница, – говорю я.

–     Ты дочка Аби?

–     Да.

–     Так я и думала. Ты похожа на него. Я жила в Бенсонхерсте по соседству с твоим папой. Я его первая любовь. Меня зовут Мики.

Гадость какая. Папа чуть не променял маму на эту вульгарную тетку.

–     Раньше у меня был совсем другой голос, – объясняет она. – Мне удалили голосовую связку. Рак.

Старушонка в свою очередь трогает меня за плечо.

–     Хочешь, я покажу тебе фотокарточки моих внуков? Я тетя твоего папы, тетя Сэди.

Так вот она какая, эта тетя Сэди, ее из всех своих теток папа не любит больше всего. Почему – я толком не знаю, знаю только, что у ее мужа был склад готового платья, и он нанял папу – ему тогда шел двенадцатый год – ночным сторожем. Папа просиживал ночи напролет в кромешной тьме, дрожа от холода, слушал, как по полу снуют крысы, а воображение рисовало ему несусветные ужасы. Платили ему двадцать центов за ночь, а Бенни тот же дядя отправил в ивритскую школу.

Старушонка показывает мне фотокарточки.

–     Вот это Рути, у нее было родимое пятно величиной с яблоко, его удалил самый лучший доктор в Нью-Йорке, так что теперь она – красавица и не скажешь, что родилась с таким изъяном.

Я киваю головой – устала я от них.

–     Семья меня не признает, – говорит она. – Прошлой зимой я была на Майами-Бич, позвонила твоему отцу, пригласила к себе в гостиницу повидаться, как бы не так – он не пришел. И Сол не пришел. Я думаю, их жены не пустили. Твою мать я никогда не любила.

–     Послушайте, – говорю я. – Мы едем на похороны. Давайте посидим тихо.

Она откидывается на сиденье, примолкает.

Наконец мы выезжаем из города. Кладбище, надо надеяться, уже недалеко. Семейная пара на переднем сиденье закуривает. Закуривает и рябой шофер. Вдоль дороги тянутся поля. Старушонка снова трогает меня за плечо.

–     Возьми, – говорит она. И вкладывает мне в руку какую-то бумажку. – Это ведь твой муж рядом с тобой? У тебя была свадьба, я знаю. Меня и не подумали на нее пригласить, но я не держу на вас зла. Пригласили – не пригласили, подарок я могу сделать.

Это пятидолларовая купюра.

–     Послушайте, тетя Сэди, – говорю я. – Мне не нужны никакие подарки. К чему это?

–     Против тебя я ничего не имею, – говорит она. – Это твоя мать не захотела меня пригласить. Купи себе что-нибудь.

Мы въезжаем на кладбище. Сердце у меня колотится, в глазах темнеет.

 

Могила тети Бет выглядит как еще не затянувшаяся рана, меж тем рядом с ней уже зияет новая могила. Гроб выкатывают из катафалка, несут к могиле. Яму накрывают зеленым ковром, через ковер перекидывают доски, гроб ставят на доски. Проделывается все очень быстро: провожающие даже не успевают выйти из машин.

Над обеими могилами натянут тент. На могиле тети Бет еще нет надгробия: с ее смерти не прошло и года. Для Силии приносят стул. Она кивком головы показывает, чтобы его унесли.

Тент треплет ветер, раввин проходит под тент, в руке у него свернутый черный зонт. Родственники подтягиваются к тенту, откуда ни возьмись снова появляется седенький параличный похоронщик – раздает красные розы на длинных стеблях, каждому по одной. Лицо у него совершенно бесстрастное – можно подумать, он сдает карты.

Я всматриваюсь в лицо Силии, пытаюсь понять, что она думает. Что, если бы в гробу затворили папу? Что, если бы его лицо скрылось от меня навсегда? Затем, вопреки всему, что знаю, задаю себе вопрос: откуда известно, что мертвые умерли? Что, если дядя Бен еще сегодня откроет глаза и потребует, чтобы его высвободили? А вдруг тетя Бет, лежа вот здесь, под землей, слушает нас? Вдруг она думает: Бен, наконец-то тебе удалось уснуть.

По-моему, бесчеловечно погребать тех, кому от рождения дарован свет и воздух. Почему бы не хоронить мертвых на шумящих зеленой листвой деревьях, посреди лесных полян? И разве не лучше муравьи и букашки, чем запаянный водо- и воздухонепроницаемый гроб красного дерева в тысячу долларов ценой?

Голова у меня раскалывается – так мучительна мне моя неспособность понять происходящее. Дядя Бен умер – что это означает для него?

Раввин проводит службу на иврите. Что он говорит, я не понимаю. По окончании службы раввин подает Силии и Фреду знак вый­ти вперед. Силия делает слишком размашистый шаг, ступает на зеленый ковер там, где он не накрыт досками, и едва не проваливается в разверстую могилу. Папа и Фред успевают подхватить ее, Фред поддерживает ее, пока она приходит в себя. И вот уже Фред берет ее за руку, и они читают кадиш: «Исгадал ве-искадаш шмей рабо бе-олмо…»[4] Читают без запинки – им уже не раз доводилось читать кадиш по матери. И я – на какой-то миг – верю молитве, верю, что Б-г есть, что это Его язык. Б-г есть, а значит, дяде Бену хорошо. Но как только Силия с посеревшим от горя лицом отступает, едва при этом не упав, от могилы, неверие тут как тут.

–     Бросайте розы, – говорит раввин.

Силия кидает розу на гроб. За ней Фред. Мы с размаху кидаем розы вперед – точь-в-точь так метают кольца, – и на этом все кончено. Силию быстро – в ее положении простудиться ни к чему – усаживают в лимузин: дует пронизывающий ветер.

Нет, не вполне кончено. Братья и сестры дяди Бена остаются на кладбище. Все четверо – каждый из них повернулся лицом к одной из четырех сторон света и спиной к остальным – плачут, но в глубине души они примирились со смертью брата. По-видимому, им совестно смотреть друг на друга, потому что, даже когда они совладают с тем, что бы у них – у каждого свое – ни было на сердце, им все равно не сплотиться.

Мы набиваемся в машины в том же порядке, что и прежде.

Ну вот, я видела похороны от начала до конца – и что? Я так ничего и не поняла.

На обратной дороге в Манхэттен все хранят молчание. Мы едем в квартиру дяди Бена, его цветная горничная, та, что нашла его, подаст нам бутерброды с мясом и картофельный салат.

Нас оповещают, что семья будет сидеть шиву в двух местах: братья и сестры – у тети Перл, дети – у Силии. Но дают понять, что Силия и Фред сидеть, как положено, неделю, на полу разувшись, он не побрившись, она не накрасившись, занавесив зеркала, не станут. Они люди современные: ей надо рожать, ему входить в курс дела. А шиву пусть сидят старики.

Под тем предлогом, что Силия устала, муж уводит ее. С ними уходят Мелисса и Фред. Уходят все, кроме родственников, и в доме дяди Бена остаемся мы одни.

–     Завещания он не оставил, – говорит дядя Сол. – Мне Фред сказал.

Вот так вот. Все деньги отойдут к детям. Никакой тебе машины для сына дяди Сола, никакой тебе ренты для тети Иды. Что такое – неужели и я самую чуточку обманулась в своих ожиданиях?

Все это несущественно. Мне все опостылело. Я хочу домой, в нашу хлипкую мансарду, где, вставая с постели, непременно стукаешься головой о потолок. Хочу в свой тесный кабинет – смотреть, как у выходящего на Коммон окна расхаживают голуби. Мне много – так много – надо сделать, и я понимаю: другого ответа на вопросы, которыми я задавалась, нет.

Перевод с английского Ларисы Беспаловой

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

 



[1]     Большой сквер, место многих исторических событий. – Здесь и далее примеч. перев.

 

[2]     Площадь в Кембридже (пригород Бостона), центр студенческой жизни Гарвардского университета.

 

[3]     Под судоходным проливом Ист-Ривер, отделяющим Манхэттен и Бронкс от Бруклина и Куинса, проходит автомобильный туннель.

 

[4]     Да возвысится и святится в мире Его великое имя (ивр.).