[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  НОЯБРЬ 2009 ХЕШВАН 5770 – 11(211)

 

Владимир Друк: «Найти Иерусалим»

Беседу ведет Михаил Не-Коган

Недавно в Москве побывал поэт Владимир Друк, один из отцов-основателей легендарного клуба «Поэзия». В издательстве «Новое литературное обозрение» вышла его книга «Одноразовые птицы» – самое полное собрание произведений, написанных почти за три десятилетия.

«Ты знаешь, завтра Шавуот, потом шабат, так что созвонимся после», – сказал он мне при встрече. И я подумал: тот ли это человек, что уехал отсюда пятнадцать лет назад?

 

собери меня, Всевышний,

собери

по осколкам на траве

по обрывкам в голове

собери меня, Г-сподь,

и забери

–   Когда я у тебя брал интервью за несколько месяцев до отъезда, никаких разговоров про еврейство не было…

–     Да, у меня была абсолютно светская семья. Единственный праздник, который мы отмечали, это Песах. Собирался длиннющий стол, вся семья, мальчиков сажали на особое место. Дед мой двоюродный все знал, все соблюдал, читал Агаду (я только потом узнал, что это называется Агада).

Или вот мы с бабушкой выходим из квартиры, она говорит: «Ты иди, иди к лифту» – и делает какие-то жесты рукой. И я никак не мог понять, что это такое, пока много лет спустя не увидел, как целуют мезузу. Никакой мезузы, конечно, на дверях не было. И никаких в семье не было разговоров на «эту» тему. Какие-то мальчишеские инциденты, драки и прочее мне быстро объяснили, что почему-то это называется «евреи» и не похоже на всех остальных, но дальше этого не пошло. Хотя я, естественно, читал Библию. Я даже помню, как мы с братом сделали папе с мамой подарок на юбилей свадьбы – написали такое поздравление с цитатами из Песни песней.

Вообще о религии, о вере говорить трудно – это дело очень интимное. Проще рассказывать разные истории из жизни. Вот, например, в отрочестве у меня был очень странный знакомый, философствующий поэт, старше меня лет на тридцать. Мы познакомились буквально на улице, подружились, стали переписываться. По-моему, от него я узнал эту историю… Шестнадцатый век, уничтоженная Иудея: там уже евреев практически не было. Но один за другим там стали собираться раввины, бежавшие из Испании, из Египта, они селились в Цфате, и образовалась Цфатская школа. Они говорили: хорошо, у нас нет государства, нет никаких прав, но оставьте нам университет, оставьте возможность жить и учиться… То есть всего несколько человек могут сохранить культуру, мысль, традицию под чужой властью. Меня это до сих пор волнует.

–     У тебя же еще педагогическое образование…

–     Я, как почти каждый еврейский ребенок, хорошо сдавал физику, и в семье считалось, что я должен пойти по этой стезе. Мама хотела, чтобы я пошел на физфак МГУ. Я очень не хотел, но как-то уговорили. Все кончилось на первом же вступительном экзамене. Аудитория амфитеатром, внизу стол комиссии, я спустился, на меня подняла глаза какая-то дама и спрашивает: «Как ваша фамилия?» – «Друк». – «Как-как?» – «Друк». Она долго на меня смотрела, потом говорит: «Хорошо. Вот вам экзаменационный билет». И опять на меня смотрит. Я взял этот билет… И вот, помню, я медленно поднялся, чтобы сесть на свое место, даже сел, посмотрел на нее уже сверху вниз, встал и вышел. На этом моя история с МГУ закончилась.

Но тогда, поскольку не брали ни в Физтех, ни в МИФИ, ни в МИСИ, все собирались в одном замечательном месте, которое называлось Пединститут. Я поступил туда на физфак, и у нас в группе было человек пятнадцать парней с такими же примерно фамилиями.

Начали мы свою учебу так. Для первокурсников придумали субботник, сказали, что мы должны помочь отремонтировать факультет. На третьем этаже стоял бюст Маркса, который мы, протирая пыль, уронили и раскололи. После чего взяли носилки, с пением «Интернационала» спустили осколки во двор и захоронили на помойке. Как нам это сошло с рук, я не знаю до сих пор. Это был 1974 год.

Мы осознавали, что мы евреи, но, в общем, были светские ребята. Отъезды начались попозже. Мой дядя – инженер, он работал в НИИ, связанном с космосом. И когда он решил ехать, то поссорился со своим родным братом, то есть с моим папой, и они много лет не разговаривали. Мой отец не хотел никуда уезжать и считал, что этого не надо делать. Дядя мой попал, конечно, сразу в отказ. Они с дочкой – моей сестрой – были активны, ходили на все «маевки» протеста… Помню, как однажды совершенно бледные отец с мамой говорят: «Включай телевизор». Передавали какую-то гэбэшную программу о митинге в подмосковном лесу, и там показывали моего дядю и сестру. Родители боялись. А я мало что понимал, политикой не интересовался, хотя мог быть поумнее. В результате они все-таки уехали. Прошло много лет, и после перестройки мы отправили папу с мамой к ним в Нью-Йорк. Тогда они помирились.

А заканчивал я уже факультет психологии. Я заинтересовался психологией и перевелся.

На последнем курсе нас всех потащили в военные лагеря на три месяца. Собрали ребят с десяти-одиннадцати факультетов. И оказалось, что «нас» – много.

 

образуем очкастый болезненный слой

тонок строй жидковат жутковат

жидоват

по линейке торчим на зарю

 

По воскресеньям мы обычно сидели у костра (воскресенье был такой «полувыходной»), и, поскольку все были с разных факультетов, пришла идея устроить маленький «университет», чтобы математики читали про то, что они делают в математике, историки – про то, что в истории, и так далее. Там были не только еврейские ребята – нет, конечно, все сидели, дружили. Прекрасно общались.

Вдруг, недели через две-три, в лагерь приехал человек, которого звали Петя Полонский, – худой, кудрявый. И весь перебинтованный. Выяснилось, что он только что попал в автокатастрофу…

–     Как же его отпустили в лагерь?

–     Кажется, ему дали отсрочку на три недели, но заставили-таки проходить военную подготовку. Немыслимо, конечно. Более того, он попал в палатку, где заправляли два жутких мужика-украинца, которые задирались ко всем. Один из них был жирный, здоровый, после армии, такой шкаф с салом… И он уже в электричке, которая нас туда везла, задел кого-то из узбеков. А в Педе было целое отделение узбекской литературы, человек 20–30. И они ему тогда пообещали: еще раз что-то скажешь – убьем. Но это его не остановило. Вокруг него были еще такие военизированные мальчики, типа «щас мы будем порядок наводить».

И вот в эту палатку попадает Петя. И начинается: один раз они его там чуть не побили, второй, третий… Я помню, это было днем, видимо, в воскресенье. Раздается крик: «Петьку бьют!» Мы выскакиваем, и напротив этого здорового мужика почему-то оказывается маленький худенький Друк…

–     Давид и Голиаф…

–     Да, смешно… и самое смешное, что я ему врезал первый. И испытал ужас: до сих пор помню это физическое ощущение, как будто твой кулак входит в медузу, потому что все это как бы мощное тело оказалось чем-то жирным, желеобразным… Тут выскакивают узбеки. Про нас уже речи нет, мы стоим в стороне, мы свое отыграли… Эти узбеки начинают их метелить по-настоящему. Через какое-то время прибежали офицеры, всех разогнали.

А у нас военрук, полковник, был только что демобилизован из Сирии, после контузии. Ему в виде награды дали эту кафедру и кремовую «Волгу». И он целый день протирал ее фланелькой, не мог оторваться. И вот меня арестовали. Тот: «Курсант Друк!» – «Так точно!» – «Ну вы же еврей!» – «Так точно!» – «Ну вы же умный должен быть человек!» – «Так точно!» – «Зачем же вы его первым ударили?!» И отправил меня на «губу». Я отсидел две недели в одиночке. Мне грозили, что предадут суду и год-два я вполне могу получить. Но выпустили, я сдал экзамен, получил диплом, звание мне, конечно, не дали, и слава Б-гу.

Так мы подружились с Петей (Пинхасом), а вокруг него был целый кружок. По сути, первый раз я увидел эти неформальные еврейские кружки, и меня это увлекло. А вели их замечательные физики, математики, которых можно было слушать часами. Здесь и был настоящий университет. Начинали с изучения иврита, философии, истории, праздников. Я отважно стал учить иврит. Надолго меня, правда, не хватило, но интерес остался.

Потом два человека из кружка Пинхаса решили пересечь границу. И один из них, по слухам, перешел, а второго застрелили. Вскоре выяснилось, что это не так: оба благополучно перешли. Но начались обыски, и мы вывозили из нескольких домов весь архив «самиздата» к нам на дачу, на чердак.

Год был 1981-й или 1982-й. Я работал сторожем на двух или трех ставках и пытался устроиться на какую-нибудь редакторскую или журналистскую работу, но почему-то никак не мог. Была, например, такая «Лесная газета». Кто-то из знакомых порекомендовал. Чуть ли не замглавного меня принимает и говорит: «В понедельник выходи на работу. Мы тебя берем». Разговор происходит в пятницу. Я прихожу в понедельник – меня не пускают. Как, что? Я ему звоню – он не берет трубку. Потом я понимаю, что за эти дни документы ушли в отдел кадров и отдел кадров сказал: «Гуляй, Вова».

Но в конце концов я приземлился в журнале «Клуб и художественная самодеятельность». Он относился к профсоюзам, там, наверное, была другая система. И я от них ездил в командировки. Друзья мне подарили диктофончик, а потом у меня оказались две пленки, абсолютно заезженные, Шломо Карлебаха. И вот помню, кажется, Свердловск: гостиница, на улице лютый мороз. И я лежу, свернувшись, на кровати, и этот диктофончик между мной и подушкой, и я всю ночь кручу Шломо… И много лет я слушал только Карлебаха, и не любил практически никого, кроме него. Был, по-моему, 1989 год, когда рабби Шломо приехал в Москву, во Дворце молодежи, в огромном зале, был его концерт. Полный зал! В перерыве иду покурить. Огромное фойе – и навстречу идет он. Невысокий, коренастый, очень колоритный человек. Просто идет навстречу мне, подходит и вдруг меня благословляет. Для меня это было глубочайшее потрясение. Трудно сейчас даже описать.

Потом я впервые очутился за границей. Пригласили на фестиваль поэзии. Я оказался в Нью-Йорке, и мне там очень понравилось. И кроме того, я там, наверное, под воздействием стресса от всего необычного и непривычного, как-то «вдруг» придумал одну из основных идей, которая во многом определила то, чем я занимаюсь до сих пор, – персональное медиа. Идея проста: например, персональное телевидение – это система, когда ты смотришь по телевизору не то, что тебе показывают, а то, что тебе хочется.

–     Но тогда это было абстрактно.

–     Да, теперь это технически значительно проще. Так вот, я вернулся. В начале 90-х возник Институт сновидений и виртуальных реальностей, который мы создали с Вадимом Рудневым и Кареном Мхитаряном. Я был всем этим увлечен, но в тот момент, когда я был в Америке, у меня заболел отец. Когда я прилетел, он уже лежал в больнице. И врачи сказали: нужна операция и делают ее только в Америке. Надо срочно ехать. В это время брат получил неожиданно приглашение на работу в США, взял стариков и уехал.

Я тоже получил разрешение. Смешной эпизод был в американском посольстве. Мы пришли, нервничали, конечно. И когда нас пригласили, меня спросили: «Как вас зовут?» Я сказал: «Владимир Друк». «Ага, – сказали они, – присядьте, пожалуйста, подпишитесь здесь и здесь. Все, вы свободны». Такая у меня вот, выходит, фамилия, никаких псевдонимов не надо…

Но я еще раздумывал: у меня были чтения, слава, ощущение, что наконец-то что-то в литературе и в жизни сдвинулось. А потом наступил 1993 год. То, что произошло в октябре, меня абсолютно выбило из колеи. Последние иллюзии у меня кончились, я сказал: «Всё». И мы уехали.

А у рабби Шломо, на 79-й улице Манхэттена, оказалось, есть своя синагога. И я никак не мог собраться с духом и поехать туда. Пока собирался, он умер. А синагога его до сих пор действует, там теперь его ученики.

–     Творчество шло само по себе, а религиозная жизнь – сама по себе?

–     Никакой религиозной жизни тогда еще не было. Но в моих вещах, еще здесь написанных, есть прямые цитаты из хасидских песен. То есть что-то, видимо, я уже чувствовал, думал.

 

не боюсь я никого

и не верю никому

только Б-га одного

только Б-гу одному

 

В 1997 году я поехал в Иерусалим. И вот эта поездка абсолютно поменяла мою жизнь. До этого я был «левый», думал, что арабам надо отдать то, это, что какая-то справедливость нарушена... В Иерусалиме я увидел своих друзей, среди которых многие серьезно занялись иудаизмом, жили на территориях. Встретил Пинхаса Полонского, он стал президентом общества «Маханаим» в Иерусалиме. В первый раз в жизни помолился, оказался у Стены, положил записочку. И тут, как я сейчас понимаю, наверное, со мной что-то произошло.

Когда вернулся, моя жизнь резко поменялась. Активно начал заниматься. Несколько лет вообще ничего, кроме книг по философии и истории иудаизма, не читал. Потом благодаря моей жене наш дом стал кошерным. Потом я просто почувствовал, что шабат – это шабат. Многие друзья, знакомые смеялись, иронизировали, но так повелось.

Я, правда, не могу сказать, что регулярно посещаю синагогу. Мне до сих пор трудно молиться публично, с другими.

–     А в какую синагогу ты ходишь?

–     Знаешь, как сказал Моше Даян, когда к нему пришли либеральные раввины и что-то стали просить? «Я человек нерелигиозный и в синагогу не хожу, но синагога, в которую я не хожу, ортодоксальная», в смысле – не «модерновая». Вот это мой случай. Очень люблю хасидов, у меня среди них много друзей. Читаю много источников хасидского направления.

Вообще это непостижимо: как, почему такое движение могло возникнуть в XVII веке? Как простым людям «из местечка» далось такое мощное откровение, что Он – с нами, рядом, что Он – веселый? Ведь уныние – страшный грех, да? Умопомрачительно. К сожалению, в российской светской культуре об этом мало кто знает. Отсюда и частое непонимание. В Америке, кстати, разделение, которое было когда-то между ортодоксами и хасидами, уже давно не работает. Во всяком случае, в моем городке…

–     Что за городок?

–     Он рядом с Нью-Йорком, называется Тинек. Там, в основном, обосновались преподаватели и студенты Еврейского университета. Городок небольшой, но в нем, наверное, больше 20 синагог. И все равно не хватает. Мы живем там пять лет, и за это время четыре или пять новых синагог построили.

–     Чем ты занимаешься сейчас?

–     Я окончил аспирантуру по интерактивным телекоммуникациям в Институте кино и телевидения Нью-Йоркского университета. Случайно на одном из семинаров рассказал профессору одну из своих идей, он настоял, чтобы я оформил патент, я ради шутки подал заявку – и вдруг уже через год-полтора у меня появился патент на «метод и аппаратус для измерения субъективного времени».

Это о том, как меняется наше ощущение времени, когда мы заняты или скучаем. Время, как известно, или летит, или ползет. И оказалось, что есть способ это измерить – довольно «еврейская» идея. Когда человек занят серьезной духовной работой, когда он максимально сосредоточен – его внутреннее, «персональное» время замедляется, а внешнее – бежит. Наши праотцы жили так долго, может, еще и потому, что были абсолютно сосредоточены. На главном. Время, как оказалось, это один из «ключей» к иудаизму, по крайней мере, для меня.

Сейчас пишу об этом книгу, основываясь, в частности, на еврейской практике и философии: ведь это у нас было «алахическое время», ведь через нас Б-г открыл человечеству архитектуру времени – через шабат, венчающий неделю, через умопомрачительно сложный солнечно-лунный календарь, через взаимоотражения Йом Кипура и Пурима, через фазы дня, через вечный ежегодный Исход – освобождение…

 

как бы выбраться живым

нам из мертвого моря

и войти в Иерусалим

до начала, до рассвета

там – за белою стеною

за кузьмой сторожевым

начинается другая

непохожая на эту

неоконченная жизнь

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.