[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2009 НИСАН 5769 – 4(204)

 

УрокиСемена ЮшкевиЧа

Нелли Портнова

Процесс освоения еврейской интеллигенцией русской культуры в начале ХХ века отличался особой открытостью и конфликтностью. Еврейский вопрос широко обсуждался тогда в прессе и на публичных собраниях, при этом затрагивались не только его политические, идейные, межкультурные и межнациональные стороны, но также психологические и творческие аспекты. Реакция демократической общественности на усиление роли евреев в культурной жизни страны была далеко не однозначной. Российская интеллигенция, единогласно выступавшая за предоставление евреям равноправия, тем не менее опасалась их влияния на облик русской культуры.

Эта необычная ситуация ярче всего отразилась в так называемом «чириковском инциденте». В одном петербургском литературном обществе в феврале 1909 года идишский писатель Шолом Аш читал пьесу. Затем слово взял Евгений Николаевич Чириков, прогрессивный писатель, автор нашумевшей пьесы «Евреи», поставленной в Петербурге в 1904 году. Чириков обратил внимание на то, что в русской литературе наблюдаются чуждые веяния, главными носителями которых являются евреи. Его поддержал другой прогрессивный деятель культуры, профессор Константин Арабажин. Разразился скандал, пресса раздула его – тогда в среде творческой интеллигенции считалось неприличным слыть юдофобом. Думать, что евреи, заполнившие редакции русских журналов и издательств, искажают русскую культуру, – думали, но публично об этом сказать было невозможно. Куприн после «чириковского инцидента» откровенничал в письме Ф.Д. Батюшкову: «Все мы, лучшие люди России (себя я к ним причисляю в самом-самом хвосте), давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь»[1].

В этой насыщенной внутренними напряжениями атмосфере и разворачивалась творческая биография одного из наиболее ярких и противоречивых русско-еврейских писателей – Семена Юшкевича.

С. Юшкевич с Е. Чириковым

 

Успех

Семен Соломонович Юшкевич (1868–1927) родился в семье торговца в Одессе, и особая атмосфера этого кипучего южного города определила многое в его характере. Молодой человек был энергичен и импульсивен. После окончания начального еврейского училища на русском языке он проучился несколько лет в гимназии, но потом покинул ее ради аптекарских курсов. Эмоциональность и увлеченность проявлялись во всем: в ранней, по любви, женитьбе тайком от родителей, в мечтах о мировой славе писателя («я чувствовал себя Титаном, я не признавал ничьего авторитета, весь мир был для меня противником, которого я должен был победить»[2]). Он разносил по редакциям пухлые подражательные романы на экзотические темы, но мог быть и весьма практичен: чтобы обеспечить себя устойчивым заработком в будущем, он отправился в Париж, где окончил в 1902 году медицинский факультет (впрочем, дипломом врача ему воспользоваться не пришлось). Юшкевич мало интересовался национальными идеями, его не увлекали и политические страсти, бурлившие в парижской эмиграции. Но в Париже состоялся его настоящий литературный дебют: журнал «Русское богатство» в 1897 году опубликовал рассказ Юшкевича «Портной», в котором он обратился к знакомому жизненному материалу – еврейской Одессе.

Рассказ имел такой успех, что и русская, и еврейская пресса стали наперебой предлагать Юшкевичу страницы своих изданий: журналы «Восход», «Новое время», «Мир Божий», «Журнал для всех», «Образование». Важную роль в продвижении писателя сыг­рал М. Горький, пригласивший его участвовать в сборниках товарищества «Знание». Вышедшее в 1904 году первое собрание его рассказов разошлось за год в количестве шести тысяч экземпляров. Сочинения в семи томах (1903–1908), а затем и полное собрание сочинений в четырнадцати томах (1914–1918) пользовались неизменным успехом. Юшкевич писал в стиле сурового реализма Горького и даже посвятил ему повесть «Евреи» (1906), напоминавшую горьковскую повесть «Трое», а пьеса Юшкевича «Король» была напечатана под одной обложкой с «Врагами» Горького. Внимательно следил за Юшкевичем Чехов (в 1903 году он писал В. Вересаеву: «По-моему, Юшкевич умен и талантлив, из него может выйти большой толк»[3]), ему посвящали отзывы и рецензии В. Короленко, В. Вересаев, Ю. Айхенвальд, Г. Адамович и др. С 1921 года, когда Юшкевич жил во Франции, а затем – в США, ни такого внимания критики, ни такого успеха у него уже не было.

Общее мнение критиков выразил А.П. Милюков, заявивший, что проза Юшкевича дает возможность понять и почувствовать жизнь еврейского народа, что писатель послужил как бы художественным посредником «между нами и еврейским народом»[4]. Итак, русская интеллигенция была готова принять нового писателя с его еврейской темой[5].

 

НесЧастные беднЯки, сЧастливые богаЧи

Герои Юшкевича – обитатели большого города: рабочие, ремесленники, маклеры. Их удел – голод, бедность и лишения (не случайно написанная Юшкевичем в 1905 году пьеса носит название «Голод»). Писатель бескомпромиссно изображал разрушение вековых моральных устоев в еврейском обществе, раздираемом социальными противоречиями. В пьесе «Король» владелец мельницы Гросман заявляет уволенному единоверцу: «Что ты мне говоришь – еврей. Я не знаю никакого еврея, ты работаешь, я плачу. Ты не работаешь, я не плачу». Особенно болезненно сказывается этот процесс на еврейских семьях; исчезает не только духовная связь между детьми и родителями – меняется созидательная роль еврейской матери. Для того чтобы помочь своим выросшим детям, героиня рассказа «Распад» мадам Розенова решается на преступление: она поджигает принадлежащий ей дом, населенный беднотой. Этот значительный по своему размеру рассказ стал символом творчества Юшкевича, которого стали называть «бытописателем распада».

Еще дальше от национальных традиций отходит судьба женщин, затерянных в трущобах. Молодая, полная энергии Ита Гайне в одноименной повести 1901 года попадает в рабскую зависимость от своего любовника-сутенера. Чтобы спасти новорожденного сына, Ита (как делают все в ее положении) отдает ребенка «на вскормление» в чужие руки, а сама устраивается кормилицей в богатый дом. Динамика происходящих с молодой женщиной изменений создает сложный психологический рисунок: привыкание к чужому ребенку, тоска по своему – брошенному. В результате такой «подмены» умирает душа и приходит наказание: смерть собственного ребенка. Ита доходит до полного отупения, бесчувственность становится платой за продолжение самой жизни, циничный сожитель планирует наградить ее новым ребенком, чтобы продолжать эксплуатировать. «И думалось ей еще, что недолго продержатся в ней во всей свежести настоящие чувства, что они станут обычными и не острыми и привыкнет она к ним. “Зачем же дальше жить, Г-споди! – думалось ей. – Разве нет надежды?” – ответила она себе. Надежда! И она забылась, шепча это драгоценное, живительное, освещающее мрак жизни слово, с которым слабый и погибающий человек борется против ясного понимания нелепости и бесцельности существования. “Надежда, надежда!..”»[6] Безысходность судьбы еврейской женщины представлена и в пьесе «Дина Гланк» (1906).

Юшкевич не преувеличивал масштабы социального бедствия. В брошюре И. Бродовского «Еврейская нищета в Одессе» (Одесса, 1902) приводились статистические данные: «почти 50 тысяч, треть еврейского населения, живет в самой последней нищете и в самых невозможных санитарных условиях», результатом чего является «широкое развитие проституции в Одессе». В 1903 году во Львове проходил специальный съезд обществ борьбы с торговлей женщинами Галиции, на котором был учрежден Еврейский союз защиты женщин[7]. Жизнь еврейского дна, мир преступников, сутенеров и проституток представал на страницах пьес и рассказов Юшкевича с ужасающей откровенностью, и русский читатель впервые увидел в подробностях и без прикрас тяжелую повседневную жизнь угнетенной еврейской массы. Горьковское направление «сурового реализма» пополнилось ярким писателем; однако Юшкевич использовал также современные приемы символизма и экспрессионизма, усиливал впечатление мелодраматическими эффектами, особенно проявившимися в драматургии. Он писал всегда резко и с нажимом. «По-видимому, у г-на Юшкевича совсем нет на палитре средних тонов, а в голосе средних нот», – замечал В. Короленко[8]. Юшкевич, как и все русско-еврейские писатели этого времени, стремился вызвать у читателя сострадание к своим собратьям по крови, но, в отличие от многих других авторов, он не воздерживался от безжалостного обличения самых потаенных пороков еврейского общества.

После революции 1905 года обличительный пафос в произведениях Юшкевича в определенной степени уступил место социальной сатире. Оставив несчастных бедняков, писатель обратился теперь к изображению счастливых богачей: писавшийся в 1908–1917 годах роман «Леон Дрей» должен был стать сатирическим эпосом времени. Герой романа – соблазнитель и пошляк, своего рода еврейский Хлестаков – не наделен ни одной привлекательной чертой. «В сущности, жаловаться ему не на что. Дела его очень недурны. Он успел выманить у господина Шпильмана новые пятьсот рублей, у прелестной Берты он отнял все ее маленькие сбережения, со шляпницей Машенькой благополучно закончил роман так, как ему хотелось, и, однако, всего этого ему уже недостаточно. Он хочет миллионов, шикарных любовниц, ему нужны лакеи, автомобили, а где взять их? Ему уже надоели эти победы над Машеньками, над Верочками, надоели эти жалкие полторы тысячи, что лежат в банке, Берточка, Шпильманы, весь мир»[9]. Надо сказать, эпоса у Юшкевича не вышло: образы героев не развивались, сюжет романа состоял из бесконечной череды побед главного героя над женщинами. Однако публикация «Леона Дрея» вызвала взрыв общественного недовольства по отношению к творчеству писателя в целом.

Афиша фильма «Улица» по одноименной повести С. Юшкевича. 1916 год

 

Возмутитель спокойствиЯ

Острое социальное звучание произведений Юшкевича навлекло на него обвинения в потворстве юдофобии, в очернении еврейского народа и в подыгрывании антиеврейским настроениям в высших политических сферах. По мнению театрального критика А. Кугеля, пьеса «Король» была разрешена к постановке только потому, что ее отрицательные герои носили еврейские имена. Обвинения либеральной критики, еврейской или русской, не подлежали обжалованию. Достаточно было назвать во всеуслышание пьесу «Деньги» (1908) «безусловно юдофобской», чтобы ни один театр не осмелился ее поставить. «Комедию любви», предложенную к постановке в Суворинский театр Литературно-художественного общества, автор вынужден был в последнюю минуту снять из-за разыгравшейся в прессе бури. Юшкевича ругали за то, что он печатался в изданиях, отличившихся юдофобией (в том же «Новом времени» А. Суворина), что отдавал свои пьесы не тем театрам, например Александринскому, «пропитанному антисемитизмом», и т. д. Зачастую Юшкевич становился героем скандалов еще и в силу своего характера, задиристого и самолюбивого[10].

В. Ходасевич, желая оградить писателя от обвинений, писал, что обижаться евреям не на что; автор вовсе не доказывал, что пороки Дрея присущи только еврейству: «Леон Дрей, разумеется, столько же мог быть евреем, как человеком всякой другой национальности», и «в появлении Леонов Дреев повинно не одно еврейство, а все человечество, живущее в современных условиях»[11].

Считается, что С. Юшкевич – «первый русско-еврейский прозаик, получивший общероссийскую известность»[12]. Сам он предпочитал определять себя русским писателем еврейской темы, вопреки установившейся в еврейской литературной критике традиции, согласно которой всякий пишущий на русском языке еврей автоматически зачисляется в ряды русско-еврейской литературы. Нельзя не учитывать и мнение современников, таких, как Жаботинский, заявивший: «он наш», и Ш. Аша, утверждавшего, что Юшкевич писал по-еврейски, ибо вложил в свое творчество «еврейскую душу, еврейское сердце, еврейские нервы и еврейский ум»[13]. За его творчеством следили все серьезные еврейские издания. Одни критики с первых рассказов поздравляли русско-еврейскую ли­тературу с появлением несравненного прозаика, поднявшегося на небывалую высоту и представившего «материал для нашего самопознания», по сравнению с которым прежняя русско-еврейская литература стала казаться бесцветной и ограниченной, настоящим идейным гетто[14]. Мнения о неоспоримом преимуществе нового прозаика над «старыми писателями» чередовались с оценками самого исторического перекрестка, который так оголенно представил Юшкевич. Другие отмечали, что хотя Юшкевич – «оригинальное явление», но «нет конца и предела его недостаткам», в том числе узости взгляда «большого выдумщика», который поставил себе целью «хлестнуть в глаза довольному и сытому мещанству бичом массового голода, изнурения, вырождения»[15].

 

Евреи как русские

Юшкевич действительно стал новатором: не связанный внутренне с местечком и идишем, он сознательно отвернулся от привычного образа мечтателей гетто: писатель считал социально значимым современное население южного города, а не общины юго-западных окраин, сохранившие традиционный культурный облик. Освободившись от национальных мифов, он выработал собственный взгляд на еврейскую жизнь – взгляд свободного художника-гуманиста, для которого единственным ориентиром служат общечеловеческие ценности. Однако, несмотря на все усилия стать в один ряд с русскими гуманистами, такими, как Короленко или Мачтет, Юшкевич не смог преодолеть характерную для русско-еврейской интеллигенции раздвоенность.

Самым видным компонентом этой раздвоенности было чувство обиды. Обидой, в ее инди­видуально-биографической или общенациональной форме, были заражены все. Когда Достоевский оправдывался от обвинений в антисемитизме, он ссылался на эту досадную особенность еврейского характера: «Трудно найти что-нибудь раздражительнее и щепетильнее образованного еврея и обидчивее его как еврея»[16]. «Обида» на родину была ведущим переживанием, объединившим молодежь погромного 1882 года в палестинофильские кружки. «Я содрогаюсь, когда представляю себе ожидающую меня жизнь, полную затаенных нравственных страданий, жгучей тоски, горьких обид и оскорблений и бездействия, – ужасную жизнь, выпавшую на долю всех чувствующих евреев. Б-же мой, за что же нам отказано в сочувствии и любви наших ближних?»[17] – записал в своем дневнике московский гимназист Ефим (Хаим) Хисин 10 февраля 1882 года. Обманутыми надеждами, неуютностью и одиночеством делился с читателями поэт С. Фруг: «Да, вот где, вот в чем величайшая и горчайшая обида наша: нет у нас врага, достойного борьбы широкой и сильной; нет у нас недруга, с которым не стыдно, не брезгливо было бы стать грудь против груди для честного боя, для “суда Б-жьего”, суда правды и справедливости»[18]. Обиды адресовались и русским гениям, которых евреи чтили и которым так поклонялись, например Л. Толстому: «Каждый еврей не раз в душе испытывал горькую обиду за то, что великий человек, прозванный вполне правильно “европейской совестью”, никогда не поднимал своего голоса в защиту того народа, который Европа обижает больше всех»[19].

С. Юшкевич (второй слева в верхнем ряду) с друзьями. Ялта

 

На первый взгляд Юшкевич был лишен этой особенности национального самочувствия. Скандалы, вспыхивавшие вокруг него на той же почве обиды за свой народ, вызывали возмущение писателя: кто, кроме него, мог знать, как писать о народе? Но при этом он тоже обижался – за себя как свободного художника. Однажды на замечания в свой адрес Константина Арабажина, который на одном из собраний отметил слабые стороны произведения Юшкевича, последний отреагировал так: «Чего вы суете свой нос в то, чего не знаете и не понимаете!» Арабажин не остался в долгу и тут же ответил: «А зачем вы лезете в русскую литературу, которой не знаете и не понимаете?»[20]

В 1887 году литературный критик А. Волынский, рецензируя рассказ Н.С. Лескова «Сказание о Федоре-христианине и Абраме-жидовине», утверждал, что именно русским писателям под силу создать трагедию о еврейской жизни, ибо «что может сказать о себе народ, вся жизнь которого – сплошная трагедия?»[21]. Юшкевич, как многим казалось, мог справиться с этой задачей. Он свободно обращался то к еврейскому, то к русскому материалу, демонстрируя принадлежность обеим культурам, точнее – безразличность к национальной идентификации в литературном процессе (так, в автобиографической книге «Очерки детства» [1906] он вообще обошелся без национальной темы). Однако характерная для Юшкевича проза «распада», не укорененная в культурной и религиозной традиции, могла только дополнить картину общероссийской трагедии; она никак не выделяла еврейскую жизнь в трагедию отдельную. Проблематичность этой ситуации проявилась в изображении наиболее травматического для еврейского сознания события этих лет – кишиневского погрома. В рассказе Юшкевича «Евреи» погром представлен как некая роковая стихийная сила, овладевшая людьми, уравнивающая насильника и жертву. У Бялика, не стремившегося к самоутверждению в русском литературном процессе и не отрывавшегося от национальных мифов, описание кишиневского погрома приобретает черты национальной трагедии. «Наша национальная “обида” в поэзии Бялика стала мировой проблемой, проблемой будущей гармонии всего человечества», – писал Ш. Нигер (С. Чарный)[22].

Центром художественного интереса Юшкевича был родной русско-еврейский юг. «Лучшее в его писании связано именно с русским югом, с Одессой, с ее живым, нервным, говорливым и бурливым народом», – писал друг писателя Б. Зайцев[23]. Он и воспринимался читателями в первую очередь как певец региона, в котором евреи составляли значительную часть населения, неотделимую от русского и подобного ему. Именно такой ракурс обеспечил интерес русской публики. В эмиграции все это уже не играло никакой роли. Юшкевич перешел к изображению нееврейской жизни – в романе «Эпизоды» (1923), рассказах «Автомобиль», «Улица», «Дудка» и других, – но это не вернуло ему читательских симпатий. Он очень тосковал по родине: «возможно, что в каждой еврейской душе есть тоска по Земле обетованной и горечь безродинности. Для Юшкевича жизнь так сложилась, что на склоне лет солнечная и веселая, разноязычно-пестрая и яркая Одесса была отнята у него, и его плач стал еще пронзительней»[24]. Успех Юшкевича был недолгим – так же как недолог был век юдофильских настроений в интеллигентном обществе; к моменту следующей революции он, популярный прозаик и драматург, стал именоваться «третьестепенным беллетристом». В исторической перспективе его экспрессивная проза выглядит двойственно: как опыт создать еврейскую литературу вне национальной концепции и как яркий эпизод обогащения русской литературы за счет еврейской темы. Впрочем, ныне, после длительной трансформации принципов идентификации творческой личности, несть числа примеров еврейского творчества, укорененного лишь в своеобразии страны или региона.

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1] Домиль В. Две ипостаси Александра Куприна // Заметки по еврейской истории. Август 2005. № 8 (57).

 

[2] Цит. по: Нилус П. Краткая повесть о жизни Семена Юшкевича // Юшкевич С. Посмертные произведения. Париж, 1927. С. 12.

 

[3]  Чехов А. Полное собр. соч. М., 1986. Т. XII. С. 219.

 

[4] Цит. по: Ст. Иванович [Португейс С.И.]. Семен Юшкевич и евреи // Юшкевич С. Посмертные произведения. С. 97.

 

[5] Характерно мнение В. Розанова 1904 года, так ра­зительно отличающееся от его более поздних взглядов: «…останавливает собою внимание длинный беллетристический очерк г. С. Юшкевича: “Евреи”. Мы порадовались самой этой теме. Не нужно, чтобы окраины наши и вообще другие народности проходились молча русскою литературою: это-де задача их местных литератур, литератур на других языках. Нет, это не так. Уже раз они вошли в Россию, как в “родину”, то пусть найдут себе пусть даже и не горячее, но все же “родное место”, и прежде всего, конечно, в литературе. Короленко в рассказе “В дурном обществе” показал нам уголки Волыни и Подолии. Максим Горький тоже расширил этнографию русской литературы, введя сюда быт, лирику, голоса южных портовых городов и рыболовных промыслов. Все это нужно, все это “пожалуйте”. “Пожалуйте” и евреи г. С. Юшкевича». В. Розанов. Литературные новинки (Чехов. «Вишневый сад») // Новое время. 1904. № 10. С. 161.

 

[6] Юшкевич С. Ита Гайне. 4-е издание. Л. – М., 1928. C. 146.

 

[7]  Восход. 1903. № 42.

 

[8] Короленко В.Г. Воспоминания. Статьи. М., 1988. С. 326.

 

[9]  Юшкевич С. Леон Дрей. Часть 1-я. Л., 1928. С. 69.

 

[10] Скандальной славе писателя немало способствовала и его страсть к эпатажу. Об этом писал Горький Жаботинскому в 1911 году: «“Якобы наивный” человек Юшкевич кричит: “Мы должны испортить язык Пушкина!” Конечно, это только манера обращать на себя внимание, но русский человек доверчив и прямодушен, говорит: вот они – ваши евреи!» М. Горький. Полное собр. соч. М., 1974. Т. 2. С. 298.

 

[11] Юшкевич С. Посмертные произведения. С. 60–61.

 

[12] Маркиш Ш. Бытописатели пустыни // Еврейский журнал. Мюнхен, 1993. № 4. С. 70.

 

[13] Цит. по: Ст. Иванович. Семен Юшкевич и евреи. С. 97.

 

[14] Мечтатель. С. Юшкевич. Новый пророк // Еврейская жизнь. 1905. № 11. С. 149.

 

[15] Елиз. Абр. [Хотинская-Мищенко]. Литературные наброски // Еврейская жизнь. 1906. № 11–12. С. 181, 183.

 

[16] Достоевский Ф. «Еврейский вопрос» // Полное собр. соч.: В 30 т. Л., 1983. Т. 25. С. 75.

 

[17] Хисин Х. Из дневника палестинского эмигранта // Быть евреем в России. Материалы по истории русского еврейства. 1880–1890. Иерусалим, 2002. С. 117.

 

[18] Фруг С. Из дневника // Фруг С.Г. Иудейская смоковница. Избранная проза. Иерусалим, 1995. С. 149.

 

[19] Nemo [Абрам Давидович Идельсон] // Рассвет. 1910. № 46.

 

[20] П. Струве. Интеллигенция и национальное лицо. Цит. по: www.angelfire.com/nt/oboguev/images/ struve.htm.

 

[21] Недельная хроника «Восхода». 1887. № 4.

 

[22] Новый путь. 1916. № 36–37. С. 6.

 

[23] Борис Зайцев. С.С. Юшкевич / Вступительная статья и публикация Е.К. Дейч // Егупец. Киев, 2002. № 9. http://judaica.kiev.ua.

 

[24] Там же.