[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  АПРЕЛЬ 2008 НИСАН 5768 – 4(192)

 

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ УВЛЕКСЯ ЙОГОЙ

Окончание. Начало в № 2, 3, 2008

Норман Мейлер

Сэм прав. Фильм заставил его осознать их мелкотравчатость донельзя остро. И пока они – щеки у них разгорелись, глаза чуть не выскакивают из орбит – накидываются на бутерброды с ветчиной, салями и языком, Сэм ну их поддевать.

– Рослин, – окликает он ее, – как там лампа, уже остыла или еще нет?

Рослин не отвечает: она поперхнулась пивом, лицо ее каменеет, и чтобы ее не подняли на смех, смеется первой.

– Пап, ну а нервничать-то чего? – спешит вмешаться Элинор.

Начинается обсуждение фильма. Интеллектуалы как-никак, они должны показать, что хоть и унизились до его уровня, понимают, что почем. Кто-то заговаривает об актерах, спор снова разгорается.

– Я отказываюсь понимать, – говорит Луиза, – почему, по-вашему, трудно определить, кто они. Порнографией, как правило, занимаются уголовники и проститутки.

– А вот и нет, рядовая проститутка на такое не пойдет, – не сдается Сэм. – Тут нужен особый склад личности.

– Для такого дела требуются эксгибиционисты, – говорит Элинор.

– Все упирается в экономику, – гнет свою линию Луиза.

– Интересно, что они чувствуют, эти девицы? – вопрошает Рослин. – Мне было их жаль.

– А мне хотелось бы быть оператором, – говорит Алан.

– А мне – Фрэнки, – меланхолически роняет Марвин.

Долго тянуться такой разговор не может. Шутки смолкают. Все едят. Когда же разговор снова завязывается, он переходит на другие темы. С каждым проглоченным куском возбуждение от фильма мало-помалу иссякает. Они судачат: перебирают, кто из холостяков на вчерашнем сборище за кем приударял, кто надрался, кого выворотило, кто что сморозил, кто ушел с чужой девушкой. Когда эти темы исчерпаны, кто-то упоминает пьесу, но ее никто не видел. И вот они уже заговорили о книгах, концертах, моноспектакле актера, с которым приятельствуют. Разговор, как и положено, проходит свой круг. Мужчины рассуждают о политике, женщины тем временем толкуют о модах, школах с передовыми методами обучения, обмениваются рецептами блюд. Сэму не по себе: он знает, что Элинор такое разделение рассердит, она будет обвинять мужчин в предвзятости, в глубинном презрении к женскому интеллекту.

– Но ты же присоединилась к ним, – обороняется Сэм. – Никто не заставлял тебя сидеть с ними.

– Я что, могла оставить их одних? – парирует его выпад Элинор.

– Пусть так, но почему женщины всегда сбиваются в кучку?

– А потому что мужчинам их разговоры не интересны.

Сэм вздыхает. Он говорил с подъемом, но на самом деле он заскучал. Люди они славные, приятные, думает он, но ужас до чего заурядные, и сколько же лет он провел среди таких вот людей, перебрасываясь плоскими шуточками, обмениваясь плоскими сплетнями, живя плоскими будничными интересами, в этом узком кругу, где каждый пестует другого самим фактом своего присутствия. Вот она – колыбель среднего класса, к такому выводу, как ни горько, приходит Сэм. Настроение у него испорчено. Все, что ни возьми, не дает удовлетворения.

Алан присоседился к женщинам. Он обожает потчевать друзей затейливыми блюдами своего приготовления, и сейчас он делится с Элинор рецептом оладушек с черникой. Марвин подсаживается к Сэму.

– Я вот что хотел тебе сказать, – говорит он. – История Алана мне кое о чем напомнила. На днях я встретил Джерри О’Шонесси.

– Где он сейчас?

Марвин отвечает не сразу.

– Сэм, я ошеломлен. Он на Бауэри[1]. По всей видимости, спился.

– Он всегда был не дурак выпить, – говорит Сэм.

– Угу. – Марвин трещит костяшками пальцев. – В какое гнусное время мы живем, Сэм.

– По-видимому, такое же время переживала Россия после 1905 года, – говорит Сэм.

– Однако у нас революционной партии оно не породит.

– Нет, – говорит Сэм, – у нас оно ничего не породит.

Мысли его заняты Джерри О’Шонесси. Как он выглядел? Что говорил? Сэм расспрашивает Марвина, цокает языком: картина неутешительная. Он тоже ошеломлен. Придвигается поближе к Марвину: как-никак их многое связывает. Что ни говори, столько всего было прожито вместе. В тридцатые оба были членами Компартии, нынче обоим политика опостылела, и хотя оба все еще числят себя радикалами, прежний пыл угас, цель утеряна.

– Для меня Джерри был героем, – говорит Сэм.

– Для всех для нас, – говорит Марвин.

Легендарный Джерри О’Шонесси, думает Сэм. Партийный кумир прежних дней. Все они вышли из среднего класса, и герой из рабочих был им позарез необходим.

Должен сказать, у меня, в отличие от Сэма, Джерри О’Шонесси никогда особого восторга не вызывал. Я считал его показушником, донельзя самодовольным. Сэм же с его зажатостью, жаждой путешествий, приключений и романов не мог не преклоняться перед О’Шонесси. Во всяком случае, успехами Джерри Сэм восхищался.

Бедняга Джерри, скатился на дно – какой конец! А ведь чем только он не занимался. И охотничал на Аляске, и шоферил у гангстеров, и воевал в Иностранном легионе, и верховодил в профсоюзах. Нос перебит, подбородок в шрамах. Когда он рассказывал, как был моряком или воевал в Испании, стенографистки и швейники, радиожурналисты и актеры не у дел слушали его развесив уши, точно провозвестника новой романтики, и кровь у них кипела – так завораживали его революционные пророчества. Неслыханного обаяния человек. В ту пору его любовь к себе легко сходила за любовь к угнетенным массам.

– А я думал, он по-прежнему в партии, – говорил Сэм.

– Да нет, – говорит Марвин. – Помнится, его вышибли из партии пару лет назад. По-видимому, он тырил по мелочам партийные деньги, так, во всяком случае, говорили.

– Жаль, что он не стянул их кубышку. – В голосе Сэма горечь. – Сколько лет они его употребляли почем зря.

Марвин пожимает плечами.

– Еще надо определить, кто кого употреблял. – Усы его совсем обвисли. – Дай-ка я тебе расскажу о Сондерсоне. Вот он так и не вышел из партии. Самый передовой дантист в Нью-Йорке.

Оба смеются.

Пока Марвин повествует о Сондерсоне, мысли Сэма витают далеко. С тех пор как Сэм вышел из партии, он много чего прочел. И может много чего рассказать о концлагерях, тайной слежке, политических казнях, московских процессах, эксплуатации трудящихся в СССР, привилегиях бюрократии – все это его мучит. Из-за утраты страны, которую он никогда не видел, и неприятия страны, в которой живет, он впал в раздрай.

–Теперь видно, какой ужас эта наша партия, – вырывается у него.

Марвин кивает. Они пытаются уразуметь, почему между знакомыми им членами партии, попеременно то жалкими, то симпатичными, то неприятными людьми, мало чем от них отличающимися, и масштабной логикой истории, оборачивающейся бессчетными смертями, – такая пропасть.

– Все это шизофрения, – говорит Сэм. – Современная жизнь шизофренична.

Марвин согласен. Они не раз единодушно приходили к такому выводу и, хотя им самим наскучило их нытье, тем не менее они находят утешение в этих жалобах. Марвин спрашивает Сэма: не бросил ли он работу над романом, Сэм отвечает: «Временно». Ему не удается найти форму, объясняет он. Писать реалистический роман он не хочет: реальная жизнь уже не реалистична.

– Я сам не понимаю, в чем дело, – говорит Сэм. – Если честно, я, сдается мне, дурачу сам себя. Мне никогда не закончить роман. Я просто тешу себя мыслью, что когда-нибудь напишу что-нибудь стоящее.

И так они и сидят – в унынии дружеская поддержка необходима. Разговор иссяк. Алан и женщины тоже замолчали.

– Марвин, – спрашивает Луиза, – который час?

Все собрались уходить. И Сэму – ничего не попишешь – вместо того, чтобы подобраться к цели окольным путем, приходится идти напролом:

– Я что хотел спросить, – шепчет он Росману, – ты не против, если я задержу фильм на день-другой?

Марвин смотрит на него.

– О чем речь, Сэм, да ради Б-га. – Голос у него скорбный. – Я что, не понимаю. – И треплет Сэма по плечу в знак того, что передает ему право собственности. Они ощущают себя заговорщиками.

– Если тебе понадобится проектор… – предлагает Сэм.

– Да нет, – говорит Марвин. – Это мало что изменит.

5.

День, что ни говори, был хуже не придумаешь. Сэм и Элинор прибираются: выбрасывают окурки из пепельниц, моют немногочисленные тарелки; они недовольны, как собой, так и друг другом.

– Пустая трата времени, – бросает Элинор, и Сэм не может не согласиться.

Он ничего не написал, проторчал весь день дома, и вот уже и вечер наступил, а он слишком много трепал языком, слишком много ел, к тому же просмотр фильма его разбередил. Он знает: перед тем, как лечь спать, они с Элинор посмотрят его еще раз: Элинор дала согласие. Но, как часто в последнее время случается с Сэмом, предвкушение близости не приносит радости. Как знать, будет Элинор в настроении или нет – от него тут ничего не зависит. И это угнетает; Сэм знает, что он, как водится, будет виться вокруг Элинор, точно нашкодивший пес. Но обижайся не обижайся он на нее, сердись не сердись на себя, существенно он ничего изменить не может. В такие моменты память язвит их своим жалом. Ведь так было не всегда. Когда они поженились, да и в те полгода, что до женитьбы прожили вместе, все было иначе. Их тянуло друг к другу, и каждый говорил другому – слегка преувеличивая, но не кривя душой, – что ни с кем еще ему не было так хорошо.

Я, сдается мне, романтик. Я всегда считал, что нет лучшего времени в жизни человека. В конце концов, нам так мало чего удается достичь, а это короткое время, когда нас любят, когда мы одерживаем любовные победы, дает нам блаженное сознание своей силы. В эту пору нас крайне редко занимает, что мы так мало значим: так много мы значим. В случае Сэма разочарование было особо тяжким. Как и многие молодые люди, он втайне мнил себя любовником хоть куда и тешил тем свою гордость. В это трудно верить, если в то же время – тоже втайне – не пребывать в убеждении, что любовник ты никудышный. И, что бы там ни говорил  Сергиус, та самооценка более волнующая и оттого более лестная, чем тот трезвый взгляд, с которым Сэм по зрелом размышлении вынужден согласиться: мужчина в постели полностью зависит от великодушия женщины. Как я уже сказал, Сэм этот взгляд разделяет: ведь как-никак он свидетельствует  о зрелости; однако в глубине души, пусть и замороченной психоанализом, не может избыть обиду на Элинор: она и сама не оценила по достоинству этот его сокровенный дар и не дала ему облагодетельствовать других женщин. Я насмехаюсь над Сэмом, но он и сам насмехался бы над этой своей слабостью. Впрочем, никакого значения это не имеет – насмешками делу не поможешь, а Сэма корежит затаенная, саднящая боль: быть отвергнутым миром еще куда ни шло, куда хуже быть отвергнутым твоей подругой; или, что одно и то же и точнее характеризует случай Сэма: никогда не знать наперед, когда Элинор его оттолкнет.

Возможно, я слишком много внимания уделяю этому обстоятельству, но только потому, что оно так много значит для Сэма. Отношения у них с Элинор на самом деле вполне сносные – мне знакомы пары, которые мало что связывает, а то и вовсе ничего не связывает. Но сравнение с ними Сэма не утешает: мерки у него высокие. Как и у Элинор. Я убежден: тяжелее всего тем, для кого любовь – искусство. У них не остается сил ни на что другое. Из всех творцов они самые злосчастные.

Продемонстрировать образчик? Сэм и Элинор на диване, проектор, запущенный на самую малую скорость, воссоздает пантомиму с тремя персонажами. Если бы можно было оживить эти тени… впрочем, ведь им и впрямь дарована жизнь, такого рода жизнь. Сэм и Элинор напротив – всего лишь позыв, томление, предвкушение, не более того: они чуть не полностью переселились во Фрэнки, Магнолию и Элинор, персонажей фильма. Разнообразие поз неимоверное. Редкое по разнузданности действо в исполнении пяти призраков.

Самокритичный Сэм! Пленка крутится, и не то чтобы у них с Элинор получилось кое-как, но и не то чтобы получилось как нельзя лучше. Это грязь, откровенная порнуха, это взмах поганой метлы, похабно вклинившийся между семейными неурядицами и яичницей на завтрак. Такая грязь, что Сэм лишь наполовину – цельность ему не свойственна, – может хоть как-то участвовать в этом действе. Другая его часть, то есть ум, бьется в истерике, точно бюргер, которому наставляют рога. Свою тревогу он контролирует – щупает ее пульс. Продержится ли он достаточно долго, чтобы Элинор была довольна? А что, если дети вернутся домой? От него ничего не зависит. Посреди цирковых кунштюков ему вдруг мерещится, что в комнату врываются дети. «Пап, ну а нервничать-то чего?»

Так оно и идет. Сэм, любовник, понимает: он на пределе. Вот он Фрэнки Айделл, растлитель девиц: «На, получай! Так тебе и надо, шлюха!», а вот тело его вздымается, опускается, руки ласкают – и он уже не более чем пример из учебника по психоанализу. Чувствительность его мошонки – вот что сейчас занимает Сэма. Он читал, что так у мужчин проявляется женское начало. Насколько сильна в нем латентная гомосексуальность, тревожится Сэм, врезаясь тем временем в Элинор, и струящийся с него пот холодеет. Уж не отождествляет ли он себя с Элинор из фильма?

Технически все получилось вполне неплохо. Они лежат бок о бок в темноте, фильм закончился, в затихшей комнате гудит проектор, лишь он никак не уймется. Сэм встает, выключает проектор, снова ложится в постель, целует Элинор в губы. По всей видимости, ей было лучше, чем ему; она нежничает – чмокает его в кончик носа.

– Знаешь что, Сэм, – говорит Элинор, она чуть отодвинулась, – по-моему, я уже видела этот фильм.

– Когда?

– Ты знаешь когда. В тот раз.

Сэм с тоской думает, что женщина всего к тебе добрее, когда предается воспоминаниям о своих изменах.

– В тот раз! – повторяет он.

– Вроде бы.

Отталкиваясь от воспоминания, которое, как падающая звезда, сначала видится точкой где-то в мозгу, потом разрастается – и до того оно мерзкое, что зрачок чуть не лопается. В темноте Сэм ворошит прошлое, и его охватывает расслабленность. Тому уж лет десять, если не одиннадцать, они еще не поженились, но уже сошлись. Элинор еще тогда ему об этом рассказала, но в детали никогда не вдавалась. Участвовали в том действе вроде бы двое мужчин и еще одна девушка, все были пьяны. Смотрели один фильм за другим. Сэма, хоть он и противится, влечет эта картина. Как она его ранит, как возбуждает. Сколько лет он об этом не вспоминал, а вот помнит же. В темноте он дивится тому, как безрассудны муки ревности. Ту ночь он больше не в состоянии представлять, – и оттого она еще более реальна; Элинор, его пухленькая женушка, чья пышная грудь распирает халат, позабытая героиня разнузданных оргий. Чистой воды глупость, уверяла его Элинор: она и тогда любила Сэма, а тот, другой, – лишь фантазия, от которой ей хотелось избавиться. Так ли было и сегодня, думает Сэм, или Элинор любил Фрэнки, Фрэнки из других фильмов, Фрэнки в лице тех двоих, с которыми после той давнишней ночи она никогда больше не виделась?

Какое наслаждение дает мне эта боль, думает Сэм, – он вне себя.

Ничего особо извращенного тут нет. Если Элинор причиняет ему страдания, значит, она жива, жива для него. Я часто замечал, что для нас существуют лишь те, кто может причинить нам страдания; Элинор, грозная, не имеющая конкретного облика фигура, ничуть не похожа на ту теплую Элинор под боком у Сэма, ту притягательную Элинор, которой дано ранить его. Значит, наслаждение страданием – родной брат куда более острого наслаждения, наступающего вослед страданию. Сэм, вконец обессиленный, лежит в объятиях Элинор, и они разговаривают, сыплют сподручными особыми словечками закоренелых профессионалов, уговариваются, что никогда больше не станут перед экраном, что оно, конечно, возбуждает, но в то же время и несколько отчуждает, что в общем и целом было недурно, но как-то это не того, что вот то у него здорово получилось, а вот насчет другого она точно не скажет. Такие разборы у них давно в ходу, это означает, что они открыты друг другу и друг к другу добры. В тех случаях, когда дело швах, они не обсуждают, что и как, а засыпают молча. Но сейчас Элинор было хорошо, и оттого Сэму, хоть ему хорошо и не было, не так досадно, и они разговаривают, то винясь, то нахваливая друг друга, как водится у старых товарищей. Элинор засыпает, Сэм еще не совсем заснул, прижавшись к ее теплой спине, он положил руку на ее округлый живот и испытывает при этом такую гордость, точно сам его изваял. Он дремлет и дремотно думает, что в таких редких минутах животной радости, таком недолгом сродстве с телом, доверчиво забывшимся сном подле него, таком покое, который дарует ему ее тепло, – в этом и есть смысл жизни, чего еще можно требовать? Что из разочаровывающей, опустошающей череды тусклых лет рождаются редкие минуты, когда она так близка ему, и в годах, пройденных вместе, заключается награда, более весомая, чем все то, что в них вложено.

Потом мысль его перескакивает к роману, который он хочет написать, и снова сна ни в одном глазу. Так бывает, когда примешь снотворное, а оно не подействует, и ты мечешься в постели, и беды, от которых ты спасался снотворным, пугают еще пуще. Сон, обещанный опустошающей близостью, не наступил, – и что в итоге: разбереженные чресла, растравленная ревность к поступку десятилетней давности, невыносимая до такой степени, что в пот бросает, неприязнь к женскому телу, мешающему расправить руки-ноги. День ухлопан впустую, говорит он себе, ухлопан так же, как многие, ох как многие дни его жизни, а завтра в своем кабинете что он такое – всего-навсего десять пальцев, колотящих по клавишам машинки, и печатают они диалог Брамбы, жителя Венеры, и Лили Дидс, звезды Голливуда, в то время как огромный труд, которым он обманывал себя, держа его перед собой, как залог своей ценности, этот великий роман, который одним рывком должен был выдернуть его из того тупика, где он задыхается, в чьих многочисленных героях он раскроет невероятное в своей сложности видение жизни, безнадежно разлагается на берегу бесплодных усилий. Набросок тут, несколько страничек там, он развалился бесформенной грудой ничем не скрепленных случайных мыслей и незаконченных эпизодов. Главного героя и того нет.

Да и откуда сегодня взяться герою, думает Сэм, человеку действия и мысли, способному и в грех впасть, и добро сотворить, крупной личности, человеку масштабному. У нас же разве что современный герой, и за душой у него ничего, кроме гадостных желаний, осуществить которые ему не дано. А нужен тот, кто мог бы предъявить себя миру, кто-то – неважно кто, – только не он. Кто-то, думает Сэм, кого, по здравом размышлении, быть не может.

Романист, думает Сэм, обливаясь потом под одеялом, должен ополчаться против мира и стремиться быть с ним заодно; должен бояться жизни и жаждать жить полной жизнью; считать себя ничтожеством и верить, что он выше всех. Женское начало в нем требует подтверждений, что он мужчина; он мечтает о власти, но не в силах добиться ее; любит себя превыше всего и оттого презирает все, что собой представляет.

Он такой и есть, думает Сэм, он – то, что доктор прописал, а поди ж ты, писателем не стал. Запала, убежденности – вот чего ему недостает. Ему только и остается написать когда-нибудь статью о том, что собой представляет настоящий писатель.

В темноте воспоминания встают, поднимаются как на дрожжах. Из богемного, такого далекого прошлого всплывает фигура подруги Элинор, эта девушка заболела, и ее поместили в сумасшедший дом. Сэм и Элинор навестили ее, поехали к ней на пригородном поезде, расположились на лужайке в саду сумасшедшего дома, а пациенты тем временем ходили около них кругами, выпевая какой-то лишь им ведомый перечень сетований или сглузду шарахаясь от севшего на руку комара. Подруга молчала. Улыбалась, до крайности немногословно отвечала на их вопросы, потом снова принималась разглядывать солнечные лучи, голубое небо. Когда они уже собрались уходить, она отвела Сэма в сторону:

– Они насилуют меня, – зашептала она. – Каждую ночь, когда запирают двери, они врываются в мою комнату и снимают фильм. Я играю главную роль, и меня подвергают чудовищным надругательствам. Скажи им, чтобы они оставили меня в покое: иначе мне не уйти в монастырь.

И пока она говорила, ее трясло от ужаса, руки царапали одна другую. Бедная, исстрадавшаяся подруга. Они навестили ее еще раз, она уже гугнила что-то невнятное, лицо ее уродовала идиотская улыбка.

Сэм весь в поту. Он мало что знает, а узнать надо так много. Молодость его пришлась на годы депрессии, тогда первостатейно важными были вопросы экономические. Что он может знать о безумии или о религии? Он так далек от них. Он – полукровка, думает Сэм, рос, не зная религии, он – плод союза матери, наполовину протестантки, наполовину католички, и отца, наполовину католика и наполовину еврея. Еврей он лишь на четверть, но, несмотря на это, он – еврей, во всяком случае, ощущает он себя евреем, ничего не знающим ни о Евангелии, ни о скинии или литургии, евреем по случаю, по складу ума. Что… что он знает о покаянии, самопожертвовании? умерщвлении плоти? любви к ближнему? Заботят ли меня мои отношения с Б-гом? – размышляет Сэм, кисло ухмыляясь в темноте. Нет, это никогда не заботило его, думает он, ни в горе, ни в радости. «Они снимают фильм, – нашептывает в ухо его памяти та девушка, – поэтому я не могу уйти в монастырь».

До чего же страшен сумасшедший дом. Прямо-таки концентрационный лагерь, заключает Сэм. А что, если настанет время, когда весь мир станет концентрационным лагерем, хотя такое умонастроение у него может быть и от сознания безвыходности своего положения. «Не старайтесь решить мировые проблемы», – слышит он голос Сергиуса и молотит кулаком по сбившейся подушке.

Сможет ли он построить роман? Какую форму ему придаст? Это так сложно. Слишком роман его рыхлый, думает Сэм, слишком разбросанный. И заснет ли он когда-нибудь? Он устал, мускулы напряжены, его пучит, он снова затевает старую игру: пытается убаюкать себя.

– Я не чую ног, – уговаривает себя Сэм, – мои ноги замлели, икры онемели, икры онемевают…

На полпути от бодрствования к дреме, в апатии, навалившейся на него под одеялом, я подаю Сэму мысль:

– Одолей время, и хаос придет в порядок, – говорю я ему.

– Одолей время, и хаос придет в порядок, – повторяет он вслед за мной и, отчаявшись забыться, бормочет в ответ: – Я не чую носа, мой нос онемел, мои веки отяжелели, мои веки отяжелели…

И так Сэм, человек, вознамерившийся жить, не зная боли, и в результате не знающий радости, вступает в мир сна.

Какой скучный кошмар эта наша жизнь!

1952

Перевод с английского Ларисы Беспаловой

  добавить комментарий

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 



[1] Бауэри – улица в Нью-Йорке, где расположены многие ночлежки, своего рода нью-йоркское «дно». – Здесь и далее примеч. перев.