[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  СЕНТЯБРЬ 2006 ЭЛУЛ 5766 – 9 (173)

 

Моисей Тейф

Леонид Кацис

Моисею Тейфу в последнее время повезло, быть может, значительно больше других поэтов, писавших на идише в советскую эпоху. Ему оказался посвящен целый номер журнала «Корни» (желающих ознакомиться с этим редким изданием отправляем на сайт: www.shorashim.narod.ru). Причем в этом журнале поэт предстал не только автором знаменитого стихотворения «Возле булочной на улице Горького» (эти стихи попали в спектакль Марка Розовского, их поют барды, они явно надолго останутся в русской и еврейской культуре). В «Корнях» Моисей Тейф предстал и в качестве Шаи Сибирского – автора цикла лагерных стихов, которые, к сожалению, не были известны составителям тома «Поэзия ГУЛАГа», недавно вышедшего в свет.

 

В «Корнях» опубликована также написанная первоначально по-русски, а затем переведенная на идиш автобиография Моисея Тейфа «Альпинезл» («Чудом выживший»). Русский текст оказался на сегодня недоступен, поэтому публикация представляет собой обратный перевод с идиша. Что, впрочем, очень символично. В «Альпинезл» читаем: «Маленькому Альпинезлу не повезло с первым учителем. Ребе быстро надоели его постоянные шутки, и всё кончилось банальной экзекуцией – поркой ремнем. Ребе при этом повторял: “тупой малыш, глупая голова”. Потом он прогнал его из хедера.

Когда Альпинезл уже был поэтом, однажды он перечитал несколько стихотворений Михаила Светлова под названием “Стихи о Ребе”. Как он завидовал русскому поэту, который с любовью вспоминал своего учителя. Что касается ребе Альпинезла, то его средневековый способ обучения, его длинный ремень, лежавший на плече, как змея, не мог породить любовь ни к нему, ни к его главному предмету – хумэшу. Помогла мама».

Она отправила его к другому учителю – больше литературному, чем религиозному. Однако именно этот учитель легко и интересно «разъяснял тексты пророков, незабываемых стихов “Шир а-Ширим”, объясняя по-своему, избегая традиционных комментариев. Через много лет, когда поэт (о себе, как вы заметили, Тейф пишет в третьем лице. – Л. К.) уже работал над строго ритмическим переводом древней поэзии, он помнил комментарии своего учителя».

На этом фоне стоит вспомнить стихи Светлова, которые упомянул Моисей Тейф. Они напечатаны в сборнике с тем же названием, что и нынешний журнал: «Корни», 1925 год. Открывается сборник четверостишием, которое сегодня и цитировать страшновато:

Отдавая молодые силы

Городам, дорогам и полям,

Я узнал, что старая могила

Для постройки лучшая земля.

 

Сами же стихи о бывшем учителе в хедере, который подторговывает теперь на рынке табаком, о его забытой страшной Торе и пустой синагоге, из которой ушел в комсомол автор «Корней», как-то плохо вяжутся с автобиографией еврейского поэта Моисея Тейфа. Трудно сказать, помнил ли он действительно стихи Светлова, а если помнил, не было ли всё это злой и ироничной шуткой еврейского поэта над теми, кто менял имена и фамилии, кто отрывался от своих корней, кому, в отличие от Тейфа, не пришло в голову завершать свой путь переводом Песни песней, а в поздней автобиографии специально отмечать, в какой степени и кто из его соратников по еврейской литературе знал Библию и даже Талмуд… А такому вот поэту пришло в голову начать свой лагерный цикл со стихов:

 

А кто тот еврейчик на снимке?

По виду, хозяйчик корчмы?

То Лейзерка-мамзер, палач наш!

Хлебнули с ним горюшка мы!

Из тех шептунов-негодяев,

что уши Вождю просверлили:

«Пора загонять, мол, евреев подальше,

в бараки Сибири!»

 

По отношению к Лазарю Кагановичу здесь употреблено древнее еврейское слово, означающее «незаконнорожденный». То есть Каганович по Тейфу – не настоящий еврей.

Моисей Тейф был из тех, кто всегда помнил корни еврейских слов, и даже свой трагический лагерный путь он осмыслял как плату за отказ советских идишистов от ивритских корней:

Неужто, Г-споди, я сам,

Я сам копал себе могилу?

Я жизнь провел (не каюсь, нет!)

Средь псов слепых и в ослепленье.

Ну-с, так о чем бишь твой завет,

Пророк ты наш, великий Ленин?

О пощади! на мой народ

Свой меч нацелил брат твой, Каин.

Не от того ли ПРАВДА мрет,

Что в ней писали букву «АИН»?

 

Здесь переводчик лагерного цикла Тейфа Моисей Ратнер поясняет, что вместо ивритского «ЭМЕТ» – «Алеф-Мем-Тав», то есть начала, середины и конца еврейского алфавита, на советском идише писали «Аин-Мем-Аин-Самэх», и в этих «Аин» звучало для поэта слово «К-АИН». Впрочем, когда писались эти стихи, уже не существовало еврейского издательства «Дер Эмес», как не было и иллюзий относительно «ленинского завета».

А ведь начинался творческий путь Тейфа под влиянием Маяковского, который в поэме «Владимир Ильич Ленин» именовал своего героя «революции сыном и отцом», а саму Октябрьскую революцию понимал как революцию духа. Моисей Тейф встречался с Маяковским, посвящал ему стихи, даже организовывал «проход» еврейских поэтов Минска на вечер Маяковского (см. наш материал о М. Лифшице: Лехаим, № 8, 2006). По воспоминаниям Тейфа, Маяковский знал о минской группе «Молодой рабочий». И это важный «мазок» в пока еще не написанной картине взаимоотношений Маяковского с идишистской литературной средой 1920-х годов в Советской России и в Америке.

Кажется, в случае с Маяковским и Тейфом в очередной раз мы видим полемику еврейского поэта с поэтом русским, причем образность христианской Троицы заменяется у Тейфа образностью библейской. Да и само свое лагерное существование поэт описывает в терминах Книги Бытия, а голубка мира, усилиями Пабло Пикассо ставшая символом советского движения «борцов за мир», возвращается у Тейфа в свой родной библейский контекст – Храма, Ковчега и Спасения.

 

ДЕДУШКА ПЛЯШЕТ

– Эй, тряпичники! Менялы!

Голодранцы! Зазывалы!

Эй, процентщики-хапуги!

Шинкари, жулье, ворюги!

Эй, людишки торго€вые,

Ротшильды грошо€вые,

Банщики! Шарманщики!

Пьянчуги! Балагуры!

Ломовые! Балагулы!

Эй, братки мастеровые!

Жестянщики, портные,

Сапожники холодные,

Пирожники голодные!

Расступитесь, баре, –

Деньга завелась!

Лейбе – дедушка в ударе –

Пускается в пляс!

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Я припас для вас рассказ!

 

Жил курчавый, как баран,

Местечковый ливерант[1].

Не жалея средств и сил,

Дочь-красавицу растил.

 

Дочь – невеста, высший сорт:

Рядом с ней и ангел – черт...

Говорю вам без прикрас:

Зубки – жемчуг, глаз – алмаз;

Нос прямой, а бровь дугой,

Не найдешь такой другой.

Перед ней мои сынки

Петушились, дураки.

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Дальше слушайте рассказ.

 

Подрастал у ребе сын,

С виду будто из мужчин:

Глянешь – брюки, как у всех,

А выходит смех и грех...

Так и быть, скажу я вслух:

Сын его – полупетух,

Полукурица к тому ж...

Да какой же это муж?!

А еще есть у него

Горб, и больше ничего.

Он не баба, не мужик,

А, сказать по правде, пшик...

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Дальше слушайте рассказ.

 

Слово за слово... Гоп! Гоп!

Жил в уезде старый поп.

У попа попович был,

Молодой и полный сил.

Он тянулся всей душой

К ливерантке молодой.

О Г-сподь наш Элой-ги€м!

Он за ней, она – за ним!

Крест надела и – конец:

Укатила под венец.

Ливерант вовсю скулит –

Горем он по горло сыт.

– Ах, скотина, – рявкнул я, –

Наши плохи сыновья?

Дюжина – одних моих,

Что ни парень, то жених.

Но хотел ты горбуна,

Где же дочка? Где она?!

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Дальше слушайте рассказ.

 

Ливерант был не гигант:

С горя помер ливерант.

Был при жизни богачом,

К Б-гу прибыл – нагишом.

– Подойди-ка, ливерант, –

Крикнул Б-га адъютант, –

Ох, тебя же отдерут,

Позабудешь, как зовут,

Хоть кричи, хоть не кричи,

Надо сжечь тебя в печи

И за зятя и за дочь

В адской ступе истолочь.

Знай, приходит твой черед:

Суд небесный настает.

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Дальше слушайте рассказ.

 

Словом, без обиняков

Суд небесный был таков –

Сам великий Элой-гим

Появился перед ним.

– Ну, здорово, голый франт!

Что ж молчишь ты, ливерант? –

Еле вымолвил мертвец:

– Зять – попович, я – подлец...

– Ты глупец, – смеется Б-г, –

И не так-то ты уж плох.

Ведь такой же грешник я –

Та же штука у меня:

Сам себе евреем рос,

А подрос – и стал... Христос.

 

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Вот и весь недолгий сказ!

      Водкой мы его запьем,

      А закусим кукишом.

      Кто, как я, плясать умеет,

      Пусть подметок не жалеет.

      Гоп! Гоп! Еще раз!

      Лейбе перепляшет вас!

1926

Перевод Г. Абрамова

 

 

МОИ СЕСТРЫ

 

Посмотришь: одно загляденье,

Каждая – ангел земной,

Но начинается землетрясенье,

Когда они схватятся между собой.

 

      Одну зовут Баше,

      Другую – Маше,

      Третью – Стэре,

      Четвертую – Мэре,

      Пятую – Рохе,

      Шестую – Брохе.

 

Шестеро – ни меньше ни больше.

И это, думаете, у папаши вся семья?

Так вы ошибаетесь: есть еще Мойше, –

Их брат – мезиник, а это – я.

Кричит старик: – Девки, не шумите!

Когда вашему гвалту настанет конец?!

Пора вам, чертовки, замуж выйти.

Пора вам, плутовки, под венец!

 

Сестры хохочут, ходят парами

И, как подковами, каблуками стучат.

Вваливаются в дом влюбленные парни

И целый вечер за столами торчат.

И парней толкает под бок папаша:

– Ни костей, ни мяса, ни жил!

Тоже мне мужчины! Где мускулы ваши?

Тощие петухи... чтоб я так жил!

 

Ну выпьем, что ли? Лэхаим! Лэхаим!

Желаю кучу наследников вам,

Плодясь, мы свой древний род

                             умножаем –

Кехойл ал сфас гаям![2]

Когда смеются мои сестрицы,

Качается весь дом;

Пляшут – трещат половицы:

Не дом, а Содом!

 

      Одну зовут Баше,

      Другую – Маше,

      Третью – Стэре,

      Четвертую – Мэре,

      Пятую – Рохе,

      Шестую – Брохе...

 

Шестеро – ни меньше ни больше.

И это, думаете, у папаши вся семья?

Так вы ошибаетесь: есть еще Мойше, –

Их брат – мезиник, а это – я.

1929

Перевод Г. Абрамова

 

ПОЛЕСЬЕ

 

Спросил я коваля Аврома,

Так спросил я:

– Не откажите, тесть любезный,

Растолкуйте –

Как в вашей глухомани,

В округе ржавых топей,

Где множество озер,

Давно заросших,

Сквозь ветви видят небо

Да слышат только крики

Диких уток, –

Как в этих дебрях

Люди объявились –

Бородачи,

Дубы в болотных сапожищах...

 

Ох и смеялся же папаша Рохл-Лэйи,

Ой хохотал же он:

Зятек, мол, озадачил!

И, поразмыслив,

Он ответил,

Так ответил:

– Произошло оно

В дни сотворенья мира.

Когда Г-сподь

Свои великие затеи

Со всякой всячиной благополучно

                                        кончил,

Увидел он вдали

С десяток бедняков, –

Ну, нищета!

Ну, голодранцы! –

Бледны,

Измучены,

Толкутся с жалким скарбом,

Никак найти себе пристанища

                                    не могут...

 

И сжалился Г-сподь,

И на воздушном шаре

Спустил в Полесье их,

Вот в самый этот угол:

«Здесь, бедняки, вам жить –

И с плеч долой забота!

Клянусь,

Достались вам счастливые болота!..»

 

Спросил я коваля Аврома,

Так спросил я:

– А отчего тут девушки

Смуглы,

Стройны и тугогруды?

Ох и смеялся же папаша Рохл-Лэйи,

Ой хохотал же он:

Зятек, мол, озадачил!

И, поразмыслив,

Он ответил,

Так ответил:

– Я думаю,

С того, что в глухомани нашей

Ступают ноги по земле любовно, –

Вот потому земля нам благодарна,

И обиды

Не знают поросли зеленые, взрастая, –

Трава тут сочная, высокая, густая...

1933

Перевод И. Гуревича

 

РОДНОЙ ПЕРЕУЛОК

 

Был город – нынче пепелище,

Кой-где развалины горят.

Над грудой щебня ветер свищет

Да вражьи виселицы в ряд.

 

Идут из леса партизаны,

Устали – тянутся гуськом.

Котенок черный неустанно

Всё ищет, ищет – где же дом?..

 

Но глянь: строфой стихотворенья,

Что с детства помнишь наизусть, –

Каштан в неистовом цветенье,

Родного переулка грусть.

Вот, кажется, за поворотом

Увидишь белую козу,

И дом – рукой достанешь.

                             Вот он!

Сдержи себя и спрячь слезу.

 

Ведь каково сегодня тем, кто

Сейчас без крова, без угла?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

...В сырой землянке архитектор

Стоит, склонившись, у стола.

 

На чертеже – сплетенье улиц.

Дома красивы и стройны.

Сады цветущие заснули,

Как будто не было войны.

 

И под рейсфедером кварталы

Приблизились сюда, к реке.

 

Деревья парка строем встали

На берегу, невдалеке.

 

Но в самом центре – это что же?!

Иль подвели его глаза?

И переулок здесь проложен,

И нарисована коза...

 

Начальство спросит: что за чудо?!

По плану переулка нет.

Коза на чертеже? Откуда?!

Что это – глупость или бред?

 

Но всё, как в сказке, сохранилось,

Коза и переулок тут.

 

Ну как стереть, скажи на милость,

Свой уголок за пять минут?

 

Вы, песни юности, живите,

И ты, каштан, цвети опять!

У входа будет на граните

Белянка-козочка стоять.

 

Не та, которая пропала,

Другая – волк не страшен ей, –

Та самая, что мне сказала:

Живи и не руби корней.

1947

Перевод Романа Сефа

 

ВСТРЕЧА ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО С МИНСКИМ МАЛЬЧУГАНОМ

 

Проснулся пригород давным-давно.

Рассвет.

По мостовой гремят повозки...

Но вот с афиши бросилось в окно:

«Владимир Маяковский».

 

По городу идет.

Откуда тут

Такой гигант?

Гудящее молчанье...

У бывшей синагоги ждут и ждут

Еще безусые минчане.

 

Идет!

Внезапно стены гул потряс.

И – тишина.

И, тишину разрушив,

Из глыбы высекает этот бас

Те искры, что влетают прямо в души.

 

В толпе – кудрявый парень.

С виду груб.

Вспотел, восторг схватил его за горло.

Он в кожанке.

Ко лбу прилипший чуб.

Губа рассечена.

Дыханье сперло.

 

Полуоткрыт его вишневый рот.

Берет он стих,

Как бы краюху хлеба.

Дай парню лестницу –

И он сорвет

Для Маяковского все звезды с неба.

 

...Упала полночь

С башенных часов.

Луна плыла, как лодочка без весел.

А парень до утра бродить готов,

И он следит:

Поэт окурок бросил,

Потом зевнул, остановился вдруг.

Тут парень спрятался

За ближним домом...

И вдруг он слышит:

– Подойди-ка, друг!

Будем знакомы...

 

Не спится, да?

Держу пари, ей-ей,

Ты песней болен – пишешь...

Что ж, при этом

Знай, быть хорошим слесарем верней,

Нежели посредственным поэтом.

 

Ну, дай мне руку! –

Взмахом головы

Скомандовал:

– Читай! Чего молчишь, как дева...

– Пишу я по-еврейски... не как вы

Слева направо, а справа налево.

 

Воскликнул Маяковский:

– Помнишь? Нет?

«Ир гагарейго»?[3]

Голос свеж и гулок.

Чеканит строфы Бялика поэт,

И слушает его притихший переулок.

 

...И ночь прошла.

И много лет прошло.

Давно у парня кудри поредели,

Он видел смерть не раз –

Ему везло,

Он уверял, что дни легко летели.

 

Когда, бывает, не уснуть ему –

Выходит в город,

Никому не ведом,

И вспоминает ту ночную тьму,

Что кажется ему

Слепящим светом.

 

И видит:

Маяковский! Он, живой!

Чтоб никого не разбудить, потише,

Берет любовно на руки его

И поднимает выше, выше, выше...

1957, перевод Льва Озерова

 

 

Лагерные стихи

 

 

1.

 

– Скажи-ка, приятель, а где мы с тобой

пребываем?

– В столице великой державы,

зовущейся СТАЛИНСКИМ РАЕМ.

 

– Куда же из рая исчезли святые

с их чистыми душами?

– По воле Вождя они были все

в Тридцать Седьмом передушены.

 

– Неужто святые посмели перечить

Вождя повеленьям?

– Ну что ты! Они ж ему сами вручили

бразды управленья!

 

– И чем занимается Вождь наш

в своей потаенной светлице?

– Он тешит себя до утра красотою

нагой танцовщицы.

 

– А кто тот еврейчик на снимке?

По виду, хозяйчик корчмы?

– То Лейзерка-мамзер, палач наш!

Хлебнули с ним горюшка мы!

Из тех шептунов-негодяев,

что уши Вождю просверлили:

«Пора загонять, мол, евреев подальше,

в бараки Сибири!»

 

– Зачем это «черные вороны»

воют ночами бессонными?

– В угоду Вождю они шастают,

ловят врагов со шпионами!

 

– И как уличают виновных,

носителей вражьего духа?

– Дадут по зубам да под дых –

и в слона превращается муха!

 

– А граждане, значит, безмолвствуют?

– Что за смешные вопросы?

Ночами за запертой дверью строчат

друг на друга доносы!

– Кто носится с трубками и проводками?

Те люди – они доктора?

– Они еще те доктора!

Они в души влезать мастера!

 

– Так что за народ проживает вокруг,

на бескрайних просторах?

– Иваны-пропойцы! У них языки

за зубами, а рты на запорах!

 

– Их жены – усталые, бледные –

чем они так озабочены?

– Вдруг выбросят чайной колбаски –

так надо занять бы там очередь!

 

– О чем разговоры людские, их песни,

мечты и надежды?

– От мыслей их речи и песни – увы! –

далеки, как и прежде!

 

– Откуда же муки и горе пришли

в эти нищие хаты?

– «Откуда, откуда?» Конечно, от них,

от жидов от пархатых!

 

– Скажи-ка, приятель, а кто там повис

на Кремле, костенея?

– Так это же Ленин повесился,

выйдя из стен Мавзолея!

 

Внимайте же грохоту радио,

звонким священным девизам:

«СОЦИ-АЛИЗМ!..»,

      «...ДЛЯ СОЦИ-АЛИЗМА!»,

«...ПОД СОЦИ-АЛИЗМОМ!»

5.

 

Что оказался здесь я – не беда!

А может быть, удача в том моя?

Бушует буря. Люди! Все сюда,

В наш Первородный Хаос «БЫТИЯ»!

Идите к нам! Здесь пляшет

                               Смерть сама,

Свои печати ставя на заборах.

Спешите в город наш!

                   В нем есть Тюрьма!

Она Народным Храмом

                              станет скоро!

От душ людских там, в камерах сырых,

Огнем и жаром каждый камень

                                  пышет.

Пусть чья-то добрая рука на них

Все наши имена навечно впишет!..

Бушует буря. В стекла бьет поток.

Медвежьи тучи небеса изгрызли...

Так разбуди меня ты, голубок,

В чьем клювике зажата ветка

                                   жизни!

 

6.

 

Меня здесь вечный ждет покой...

Проклятье вам, немые стены!

Кто скажет мне, за грех какой

Я заплатил такую цену?

Да, я виновен! Я еврей,

И свой народ любил всем сердцем.

За это в камере моей

Бывал я бит до полусмерти.

Да, грешен! За Страну отцов

Я смел поднять бокал в застолье.

Язык мой заперт на засов,

Чтоб рта открыть не мог я боле.

Мой прах сожгут, ко всем чертям...

Кто, где отыщет след унылый?

Неужто, Г-споди, я сам,

Я сам копал себе могилу?

Я жизнь провел (не каюсь, нет!)

Средь псов слепых и в ослепленье.

Ну-с, так о чем бишь твой завет,

Пророк ты наш, великий Ленин?

О пощади! На мой народ

Свой меч нацелил брат твой, Каин.

Не от того ли ПРАВДА мрeт,

Что в ней писали букву «АИН»?

Я жил рассудком (чувствам – нет!).

Но как же с детства сердце грел он –

Тот радужный, еврейский, цвет

Рассвета – голубой и белый!..

Умру без имени, в тюрьме...

Но, брат! Местечко застолби ты

Там, в кибуце, в родной стране,

И для моей души разбитой!

 

14.

 

Ужель умру я этой ночью?

И всё? Конец? Последний стих?

Палач, как ворон, злобно хочет

Мне горло сжать в когтях кривых.

Просить пощады перед смертью?

Стать на колени? Что за вздор!

Пусть я погиб! Но вспыхнет сердце,

Как солнце на вершинах гор!

Не избалован я мечтами...

Но если б хоть однажды, вдруг,

Над гробом дети прочитали

Стихи мои на идиш вслух!

И пусть раздастся у надгробья

Живым прощальный мой привет.

Я пел, как мог, тебе, народ мой!

Я был еврейский,

                  искренний поэт!

(1938–1953)

Перевод Моисея Ратнера

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru

 



[1] Ливерант – в данном случае закупщик скота, зерна.

[2] Как песок на берегу моря (древнееврейск.).

[3] «Ир гагарейго» («Город резни») – поэма X.-Н. Бялика.