[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ФЕВРАЛЬ 2006 ШВАТ 5766 – 2 (166)

 

ПамЯти М. М. Винавера

Марк Шагал

Если учесть, что в биографиях Шагала этот человек зачастую фигурирует как обезличенный «меценат», давший денег молодому художнику на поездку в Париж, то некролог самого Шагала будет служить существенным – и наилучшим! – комментарием к сведениям биографов. Конечно, жанровое определение «некролог» в данном случае очень условно: это шагаловский всплеск тоски и воспоминаний, перевернутые дома и коровы, играющие на скрипке, – здесь в поэтическом измерении, – но в конечном счете всплеск благодарности художника, в то время уже признанного во всем мире.

Максиму Моисеевичу Винаверу (1862– 1926) отдельную главу в «Марте семнадцатого» посвятил А. Солженицын, а его политический оппонент З. Жаботинский неоднократно упоминал его в «Повести моих дней».

Известный адвокат, юрист-государствовед, он был одним из создателей партии кадетов, а с 1906 года – депутатом 1-й Государственной думы. Деятельно участвовал в борьбе за гражданские права, а после подписания Выборгского воззвания был приговорен к трехмесячному тюремному заключению и лишен политических прав. Винавер был активнейшим участником еврейской общественной жизни: одним из учредителей «Союза для достижения равноправия еврейского народа в России», организатором «Еврейской народной группы». Сотрудничал в журнале «Восход», с 1881 года издаваемом в Петербурге А. Ландау, в журнале «Еврейская старина».

После Октябрьской революции – активный враг советской власти, в 1919 году – министр внешних сношений Крымского краевого правительства, в том же году с остатками Добровольческой армии эмигрировал в Париж.

В последние годы жизни, помимо сотрудничества с эмигрантскими изданиями (журналом «Европейская трибуна», газетой «Последние новости»), занимался научной деятельностью, читал курс русского гражданского права в Русском университете при Сорбонне, инициатором создания которого сам Винавер и являлся.

Не удивляйтесь, что на время, отложив кисти, берусь за перо – писать о Максиме Моисеевиче Винавере.

Не думайте, что к нему имели касательство одни политики и общественные деятели.

С большой грустью скажу сегодня, что с ним умер и мой близкий, почти отец.

Всматривались ли вы в его переливчатые глаза, его ресницы, ритмично опускавшиеся и подымавшиеся, в его тонкий разрез губ, светло-каштановый цвет его бороды пятнадцать лет тому назад, овал лица, которого, увы, я, из-за моего стеснения, так и не успел нарисовать.

И хоть разница между моим отцом и им была та, что отец лишь в синагогу ходил, а Винавер был избранником народа, – они всё же были несколько похожи друг на друга. Отец меня родил, а Винавер сделал художником. Без него я, верно, был бы фотографом в Витебске, и о Париже не имел бы понятия.

В 1907 году я, девятнадцатилетний, розовый и курчавый, уехал навсегда из дома, чтобы стать художником. Вечером, перед отходом поезда, отец впервые спрашивает меня, чем это я думаю заняться, куда я еду, зачем? Отец, которого недавно раздавил единственный автомобиль в Витебске, был святой еврей. У него обильно в синагоге лились слезы из глаз – и он оставлял меня в покое, если я с молитвенником в руках глядел в окно... Сквозь шум молитв мне небо казалось синее. Отдыхают дома в пространстве, и каждый прохожий отчетливо виден. Отец набрал из всех своих карманов 27 рублей и, держа их в руке, говорит: что же, поезжай себе, если хочешь, но только одно я тебе скажу – денег я не имею (сам видишь) – вот это всё, что я собрал, и посылать больше нечего. Не надейся.

Я уехал в Петербург. Ни права жительства, ни угла, ни койки... Капитал на исходе.

Не раз я глядел с завистью на горевшую керосиновую лампу. Вот, думаю, горит себе лампа свободно на столе и в комнате, пьет керосин, а я?.. Едва, едва сижу на стуле, на кончике стула. Стул этот не мой. Стул без комнаты. Свободно сидеть не могу. Я хотел есть. Думал о посылке с колбасой, полученной товарищем. Колбаса и хлеб мне вообще мерещились долгие годы.

И рисовать хотелось безумные картины. Сидят где-то там и ждут меня зеленые евреи, мужики в банях, евреи красные, хорошие и умные, с палками, с мешками на улицах, в домах и даже на крышах. Ждут меня, я их жду, ждем друг друга.

Но вдруг на улице городовые, у ворот дворники, в участке паспортисты.

И, скитаясь по улицам, я у дверей ресторанов читал меню, как стихи: что сегодня дают и сколько стоит блюдо.

В это время я был представлен Винаверу. Он меня поселил около себя, на Захарьевской, в помещении редакции журнала «Восход». Винавер вместе с Н. Г. Сыркиным и Л. А. Севом думали: может быть, я стану вторым Антокольским.

Каждый день, на лестнице, мне улыбался Максим Моисеевич и спрашивал: «ну, как?»

Комната редакции была переполнена моими картинами, рисунками. Это была не редакция, а мое ателье. Мысли мои об искусстве сливались с голосами заседавших в редакции Слиозберга, Сева, Гольдберга, Гольдштейна, Познера и др. По окончании заседания многие проходили через мое ателье, и я прятался за горы журналов «Восхода», занимавшие полкомнаты.

У Винавера была небольшая коллекция картин. У него висели, между прочим, две картины Левитана.

Он первый в моей жизни приобрел мои две картины – голову еврея и свадьбу.

Знаменитый адвокат, депутат, и всё же любит он бедных евреев, спускающихся с невестой, женихом и музыкантами с горки на картине моей.

Однажды, запыхавшись, прибежал ко мне в редакцию – ателье и говорит: «Соберите скорее ваши лучшие работы и поднимитесь ко мне наверх. Коллекционер Коровин, увидев у меня ваши работы, заинтересовался вами».

Я от волнения, что сам Винавер прибежал ко мне, ничего «лучшего» собрать не мог... В день Пасхи к ужину, однажды, я был приглашен. Отражение горящих свечей и пар, блистала темная охра с рефлексами – цвет Винавера. Роза Георгиевна, улыбаясь и распоряжаясь, казалось, сходила с какой-то стенной росписи Веронеза.

Сверкал этот ужин, этот вечер в ожидании Ильи Пророка.

В 1910 году Винавер отправил меня в Париж, назначив мне стипендию.

Я работал в Париже, я с ума сходил, смотрел на Тур Эйфель, блуждал по Лувру и по бульварам. По ночам писал картины – коровы розовые, летящие головы. Синело небо, зеленели краски, полотна удлинялись и скрючивались и отсылались в Салон. Смеялись, ругали. Краснел, розовел, бледнел, ничего не понимал... Он приезжал в Париж, меня разыскивал, улыбался и спрашивал: «ну, как?» Я боялся показывать ему мои картины – может, ему не понравится. Ведь он же говорил, будто в искусстве не знаток. Но не понимающие – мои любимые критики. Надо ли мне говорить, что самая жизнь Винавера – искусство?

Недавно в Париже, на свадьбе его сына, куда я явился уже со своей семьей, он хлопал меня по плечу, говоря: «оправдали, оправдали вы мои надежды», и я вторично был счастлив, как когда-то, девятнадцать лет назад, когда он приютил меня в редакции «Восхода» и отправил после в Париж, без которого я был бы обыкновенным зеленым евреем.

Вдали от Парижа я узнал, что Винавер умер. Слетел орел в эти годы с гор и тихо лишь вдали наблюдал. Изредка нам слышалась его мерная речь.

Шлю вам, дорогой Максим Моисеевич, цветы, нарисованные на полотне, цветы благодарности.

Молите Всесильного вашим мужественным голосом за всех нас. Он вас услышит.

«Рассвет», 24 октября 1926 г.

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru