[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ЯНВАРЬ 2005 ТЕВЕС 5765 – 1 (153)     

 

ЛЕВИНА ЖЕНИТЬБА

Яков Шехтер

Религия – это система символов, которая порождает у человека, с помощью упорядочивающих его существование концепций, сильные всеохватывающие настроения и побуждения, облекая эти концепции ореолом действительности так, чтобы соответствующие настроения и побуждения выглядели возможно более реальными.

Клиффорд Геерц

 

Лошадь не стесняется, когда опрокидывает телегу.   

Раввин замолк и внимательно посмотрел на Леву. Лева отвел взгляд и кивнул – понимаю, как не понять.

Сравнение не отличалось особенной глубиной, единственная загвоздка состояла в том, что живую лошадь Лева видел всего несколько раз. В Минске, где он прожил безвыездно двадцать четыре года, лошадей давно не осталось, разве на ипподроме, но туда Лева не заглядывал по причине стойкого неприятия азартных игр.

Впрочем, раввин – профессорский сын из Новосибирска – тоже вряд ли когда-нибудь видел, как лошадь опрокидывает телегу. Хотя в Израиль он приехал на двадцать лет раньше Левы и, возможно, в те годы лошадьми тут еще пользовались.

Нет, скорее всего, он набрался таких выражений в своей ешиве. Преподавали в ней по старинке, без компьютера и диктофона, все ученики сидели в одном огромном зале и зубрили по книжкам, которыми пользовались еще их деды и прадеды. Шум в зале стоял невероятный, Лева привыкал к нему несколько месяцев, пока научился пропускать его мимо ушей, словно шум прибоя или шелест листьев.

Преподаватели – старики с белоснежными бородами – будто соревновались друг с другом в долголетии. Младшему из них хорошо перевалило за семьдесят: видимо, более юные претенденты считались недостаточно зрелыми для великого дела обучения Торе. На фоне их седин резко выделялась черная, без единого серебряного волоска, борода Левиного раввина, допущенного в преподавательский состав за необычайные способности и прочие религиозные достоинства.

Старики, как один, учились еще при царе в ешивах Литвы, тогдашнем мировом центре преподавания Торы, и усвоили там особый стиль постижения Талмуда. Поэтому их ешиву до сих пор называли «литовской», хотя к нынешней Литве она не имела ни малейшего отношения.

Возглавлял ешиву известный во всем еврейском мире мудрец, возраста которого никто не знал. Правда, в одной из бесед с учениками мудрец рассказал, как ему удалось отвертеться от мобилизации в русскую армию. Он был тогда еще совсем мальчишкой, безусым пареньком с длинными пейсами и воевать с японцами не испытывал ни малейшего желания. Вот он-то наверняка знал, какое выражение появляется на морде лошади, когда телега вместе с седоками валится в дорожную грязь.

– В минуту гнева, – продолжил раввин, – женщина ненавидит мужа по-настоящему, до конца. А рассердить ее может очень многое, особенно если ей кажется, будто из-за причуд мужа она лишена возможности жить, как ей нравится, и детей воспитывать, как ей кажется правильным. Понимаешь?

– Понимаю, – на этот раз Лева уже не отвел глаз.

– Люди не меняются – запомни это. Легче выучить всю Тору наизусть, чем изменить одну черту характера. Потому выбирать нужно похожих на тебя, из тех, кто хочет вести такой же образ жизни. Не для тебя и не из-за тебя, ибо эти одолжения невозможно соблюдать всю жизнь, а ради себя самой. Нерелигиозная девушка, какой бы умницей она ни была и что бы ни обещала до свадьбы, спустя несколько лет вывернется из постромок и опрокинет, без всякого стыда, телегу семейной жизни. И это не покажется ей ни обидным, ни зазорным, а вполне естественным, нормальным шагом. Судьба у жены ешиботника не простая, не всякая женщина способна вынести тяжесть скудного быта и постоянное отсутствие мужа. Для этого нужно понимать, куда ведет путь и какую ношу несет каждый член семьи. Понимаешь?

– Понимаю.

– Злата чудесная девушка – лучше тебе не найти. Ты пересмотрел уже достаточно кандидаток. Решайся.

– Но я еще не видел ее.

– Запиши телефон. Назначь встречу. И не тяни.

Лева вздохнул, записал телефон, попрощался с раввином и вышел на улицу. Вокруг него заструился, затрепетал теплый зимний день. До первой свечки Хануки оставалось меньше недели, деревья в городском саду стояли зеленые, шурша промытыми недавним дождем листьями. По минскому ощущению наступала весна, и Леве постоянно приходилось преодолевать дурное кипение, само собой возникающее в крови. До настоящей весны было еще далеко.

Улица Нордау, уютная улочка в религиозном районе Реховота, круто уходила вверх, и пока Лева добрался до своего переулка, лоб под шляпой пробила испарина. Возвращаться в ешиву не хотелось, скоро обед, лучше перекусить дома, немного поспать и отдохнувшим вернуться к вечернему кругу занятий.

Вообще, по-хорошему, надо было бы поселиться рядом с ешивой, чтоб меньше ходить, но мать, по минской привычке, хотела жить возле рынка.

– Ты, с молодыми ножками, не рассыплешься, а мне сумки таскать каждые сто метров в тягость.

Вот так Лева и оказался в «Ноам Алихот», синагоге для простого люда, расположенной у самого рынка. Зато от его дома до двери в синагогу было ровно четыре минуты ходьбы, и это давало возможность поспать лишние полчаса в сладкие субботние утра.

Мать еще не пришла с работы, доставать обед из холодильника пришлось самому. Из-за беседы с раввином Лева оказался дома непривычно рано, обычно к его приходу мать успевала все разогреть и поставить на стол. В свои неполные шестьдесят Беба была крепкой, подвижной женщиной, избыток энергии выплескивался через рот: мать говорила, не останавливаясь, вполуха выслушивая ответ собеседника. Возможно, умение воспринимать человеческую речь как фон, не вникая в смысл интонаций и слов, помогло Леве привыкнуть к шуму в ешиве.

Уроженка небольшого местечка на Подолии, Беба прекрасно знала идиш и охотно затевала разговоры с работодательницами – домохозяйками Реховота. Часто беседа затягивалась, занимая куда больше времени, чем сама работа, плавно перетекая в посиделки на кухне за стаканом чая с домашним пирогом. Узнав, что сын домработницы учится в ешиве и заработок идет на его содержание, хозяйки щедро расплачивались и приглашали еще раз. Пока у Левиной мамы хватало сил на мытье полов и протирание пыли, он мог, ни о чем не думая, погружаться в хитросплетения талмудических споров.

Поначалу такое положение казалось Леве несправедливым и даже унизительным: ведь он, со своим дипломом инженера-электронщика, мог найти хорошую работу и навсегда избавить мать от тяжелого труда. Но, с другой стороны, профессия инженера ему всегда не нравилась, да и в институт он поступил только из-за настойчивого требования мамы.

– Ах, наши мамы! – говаривал раввин. – Они еще помнят, что хороший ребенок должен много и хорошо учиться, но вот чему именно учиться – успели позабыть. Вернее – их заставили забыть. Славно, славно потрудилась советская власть!

Впрочем, по специальности Лева не работал ни одной секунды: сразу после получения диплома они начали собираться в Израиль, а событие, произошедшее во время сборов, полностью переменило его настроения и планы.

Как обычно, все началось с денег. Лева с мамой жили очень скромно, если не сказать бедно. Отец оставил их сразу после Левиного рождения и, после нескольких лет неаккуратной выплаты алиментов, исчез. Мама до пенсии проработала сестрой в реанимационном отделении городской больницы, и за эти годы в Минске набралось много благодарных ей пациентов. Руки у мамы были золотыми, впрочем, не только руки: рассказывали, будто больным становилось легче, когда она просто заходила в палату.

На благодарности бывших подопечных Беба построила нехитрую схему выживания. Когда становилось совсем туго, она одалживала у одного из них приличную сумму, а перед сроком возврата долга просила такую же у другого пациента и возвращала первому. За полгода-год, откладывая понемногу, Беба собирала деньги, и цепь замыкалась. Однако очень скоро все начиналось по новому кругу. Ночные дежурства, уколы на дому и прочие медицинские подработки с трудом удерживали бюджет на хилом плаву. Лева не работал ни одного дня в своей жизни – он только учился и отдыхал от учебы.

Перед защитой дипломного проекта мама вышла на пенсию – тощую стопку рублей, еле перекрывающую оплату коммунальных услуг. В Минске – теперь уже столице самостоятельного государства – большинство заводов закрылись, а отпускать мальчика в джунгли мелких фирм и фирмишек мама не хотела. Выход оставался только один – бежать!

Но прежде необходимо было вернуть долги, приодеться и подлечить зубы, ведь пломбы в Израиле стоят безумные деньги! Сумма на такое обустройство требовалась не очень большая, но взять ее было неоткуда. И в этот момент Леве приснился сон…

Микроволновка щелкнула и выключилась. Старая печка, таймер не электронный, а еще механический, постоянно барахлит. Лева пробовал его чинить, да куда там – дешевая штамповка, все запрессовано и заплавлено, если менять, то весь блок, но тогда уже дешевле купить новую. Ладно, не страшно, можно еще раз повернуть ручку.

Сосредоточенно прочитав благословение, Лева приступил к еде. Привычная, незамысловатая пища: хлеб с хумусом, соевые сосиски, авокадо, пара апельсинов на закуску. Из серии «бедный, но честный». Вернее – бедный, но праведный. Как написано о праведниках: «хлеб с водой ешь, на земле спи, счастлив и хорошо тебе». Счастлив в этом мире и хорошо в будущем.

Меню, правда, более разнообразное, чем указанная в цитате трапеза, но по сравнению с изобилием обычной израильской семьи такой обед иначе чем «хлеб и вода» не назовешь. Хотя, для точности сравнения, праведность тоже нужно сопоставлять с праведностью обычной израильской семьи.

От этой мысли Лева улыбнулся. Н-да, нельзя же настолько занижать планку! Если уже измерять праведность, то хотя бы в масштабе религиозного района Реховота. Но тогда обед не тянет на «хлеб и воду». Тьфу!

Семья Бебы вместе со всеми соседями погибла во время войны, обычная история подольского местечка. Небогатое имущество разграбили жители окрестных хуторов. Уцелел лишь громоздкий комод, сделанный Мендлом, братом Бебы, известным на всю округу столяром. В мае сорок первого года он прислал его Бебе в Минск, заплатив возчику немалые деньги. Беба так и не успела разобраться, почему он так поступил. Фотография дяди Мендла, вместе с фотографиями маминых бабушки, дедушки, пяти сестер и двух братьев, стояла за стеклом комода – единственное, что осталось от громадной семьи.

Во сне Лева его узнал сразу; ребенком он часто разглядывал фотографии, и мама никогда не упускала случая рассказать какую-нибудь семейную историю. Ее послушать, так в этой маленькой деревеньке сосредоточились вся мудрость и все великолепие мира. Потом, оказавшись в местечке, Лева с удивлением разглядывал почерневшие от старости дома, крошечную площадь, низенькие холмы. Память и грусть – самые удивительные оптические приборы на свете.

– Зайди в мою мастерскую, – сказал дядя Мендл, застыв в позе, навсегда зафиксированной фотографом, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев. Их должно хватить на выезд.

Лева проснулся с ощущением, будто сон на сей раз не дурман, а секундный прорыв за границу иной реальности. Образование и опыт сопротивлялись: это чушь, чушь, твердил голос разума, наваждение, фата-моргана.

Лева сходил в туалет, попил воды и вернулся в постель. Заснуть удалось не сразу, он долго ворочался, вспоминая слова дяди Мендла. Сон пришел только под утро, и тут же лицо дяди всплыло перед глазами Левы.

– Зайди в мою мастерскую, – повторил дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.

– Какая еще мастерская? – удивилась мама. – Он работал в сарае возле дома, что там сохранилось спустя пятьдесят лет?

Лева не стал возражать. Но на следующую ночь сон повторился.

– Зайди в мою мастерскую, – настаивал дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.

Мама достала фотографию и долго рассматривала пожелтевший клочок картона.

– Поехали, – наконец сказала она, возвращая фотографию на место. – На могилу сходим, когда еще получится.

Семья Бебы и Левы лежала в тенистом овражке, неподалеку от ручья, тихонько струившегося сквозь заросли осоки. В кронах старых вязов пересвистывались иволги, осторожно, словно боясь разбудить мертвых, постукивал дятел. На шершавой поверхности бетонного надгробия сиротливо белела гранитная плита с едва различимой надписью: «Здесь покоятся советские граждане, погибшие от рук немецко-фашистских захватчиков».

Мама достала из сумки припасенную баночку с черной краской, и Лева принялся аккуратно заполнять бороздки, вытесанные в граните.

– Советские граждане, – ворчала мама, – убивали их как евреев, а не как граждан. Боятся правду написать, будто еврей – слово стыдное.

Надпись давно можно было изменить, властям новой Белоруссии до убитых евреев не было никакого дела, но мама столько десятилетий ворчала, что уже не могла остановиться, а на замену доски не хватало ни денег, ни сил.

Густая крона вязов укрывала могилу трепещущей на ветру тенью, и теплая, ласковая тень никак не вязалась с тем ужасным, что произошло когда-то на этом месте, с холодом и мраком, поглотившими без остатка целое местечко.

«Где они, – думал Лева, – куда исчезли их души, их смех, их невеликие радости и большие несчастья?..» И с ним, с Левой, неужели и с ним когда-нибудь случится нечто подобное, о чем не хочется даже думать, и он, Лева, тоже будет лежать где-нибудь под такой же веселой травой и ясным небом?

Он гнал от себя прилипчивые мысли, но они возвращались и возвращались, мешая аккуратно накладывать краску.

Войдя в бывший двор ее семьи, Беба тепло расцеловалась со старушкой, рассыпавшей корм курицам. В двадцатых годах они учились в одном классе, но жизнь в советской деревне состарила ее куда раньше положенного срока. Лева не мог оторвать глаз от босых ступней старушки, как видно, она все лето ходила босиком: кожа на ступнях почернела, натянулась и походила на резину.

В сарае, о котором говорил дядя Мендл, теперь располагался хлев, несколько свиней вразнобой хрюкали за проволочной загородкой.

– Да ты что, Бебка, – рассмеялась старушка, услышав про верстак. – От него и следа не осталось. А зачем он тебе сдался, той кусок дерева?

– Да вот, сыну приснилось, – честно ответила мама, – будто в нем Мендл деньги запрятал.

– О, девочки, держите меня, – взмахнула руками старушка. – Ты, Бебка, всегда фантазеркой была. Да мало кому что блазнится! Вот я тоже недавно сон видела, будто в Минске есть старый комод, а в его ножке шесть царских червонцев запрятано. Ну, та я кину все дела и у Минск подамся, комод той шукать?

Мама переглянулась с Левой и перевела разговор на другую тему.

Дядя Мендл не зря был известен на всю округу – разобрать комод оказалось совсем не простым делом. Ножки стояли, точно железные, зубья пилы скользили по их шоколадной поверхности, оставляя лишь легкие зазубрины. Лева с мамой провозились до самого утра. Червонцы оказались в последней ножке, и денег, вырученных от их продажи, хватило как раз на сборы и на отъезд. В Израиле, сойдя с трапа самолета, Лева неожиданно для самого себя опустился на колени и поцеловал пахнущий бензином бетон летного поля.

Так вот она и закружилась, завилась дорожка, приведшая его в ешиву. С тех пор минуло почти пять лет, минская жизнь отодвинулась, потускнела, словно за мутным стеклом.

Поначалу Леве казалось, будто главное – хорошо освоить иврит, чтобы легко ориентироваться в бесконечных комментариях, рассыпанных мелкими, словно зернышки, буковками по страницам старых книг, но шли месяцы, годы, а понимание так и не приходило. Огромный том Талмуда уже на первой странице разбегался на множество тем, темы распадались на абзацы, подпункты и предложения, ссылки на другие темы, абзацы и предложения. Охватить, освоить, сделать своим это гигантское скопище казалось невозможным, и Лева с завистью выслушивал споры своих сверстников, легко и с удовольствием плавающих в этом море.

Впрочем, довольно скоро он разобрался, что, кроме Талмуда, они почти ничего не знают. Массивы информации, казавшиеся необходимыми для жизни современного человека, остались вне их кругозора. О физике, химии, биологии, математике у них были самые поверхностные впечатления, про электричество они не знали почти ничего, что, однако, совсем не мешало им прекрасно управляться со всевозможной бытовой техникой.

– Да какая мне разница, – сказал один из них, когда Лева попытался объяснить ему про направленный поток электронов, – электрон вращается вокруг ядра атома или наоборот? Для чего мне забивать память ненужными знаниями?

Восхитившись точностью совпадения, Лева начал было говорить про Шерлока Холмса и моментально установил, что о великом сыщике ешиботник никогда не слышал, так же как и об остальной литературе, живописи, скульптуре и музыке.

«На что я потратил лучшие годы? – с грустью думал Лева, пытаясь разобраться в очередном талмудическом хитросплетении. – Свежую память, остроту восприятия? Сколько бесполезного барахла натащил я в свою голову и теперь для действительно полезных вещей в ней почти не осталось места».

Тем не менее толща непонимания потихоньку расслаивалась, и спустя год сидения в ешиве Лева перестал ощущать свою неполноценность, а спустя два почувствовал удовольствие и интерес. Правда, за ребятами, начавшими бег в трехлетнем возрасте, ему было не угнаться. Но кое о чем поспорить с ними он уже мог. А потом… потом настал день его торжества, когда он ухитрился на общем уроке задать такой вопрос, на который глава ешивы, преподававший в тот день, не смог сразу ответить.

– Я должен поискать в книгах, – ответил седобородый старик и, спустившись с возвышения, отправился искать ответ на вопрос мальчишки.

С этого момента отношение к Леве переменилось, с ним начали здороваться и приглашать в гости. Главная проблема состояла в том, что каверзный вопрос, так резко переменивший его статус в ешиве, Лева придумал не сам, а подглядел во сне.

Много лет ему снился один и тот же сон. Он начинался на тонкой грани между явью и сладким падением в забытье; стоило опустить веки, как перед глазами начинал скользить текст, бесконечный, словно лента конвейера. Различить слова или хотя бы буквы Лева не мог, забытье наваливалось раньше, чем удавалось сфокусировать зрение на плывущих значках.

Сон приходил не часто, один, два раза в год, но запоминался надолго. Было в его появлении что-то особенное, не позволяющее отбросить его в сторону, как морок или наваждение.

– Читаешь много, – констатировала мама, в ответ на Левины жалобы. – Помнишь, когда по грибы ходим, возвращаешься вечером, валишься в кровать, а перед глазами опять поляны, травы и грибы, грибы, грибы…

После переезда в Израиль фокус улучшился, и Лева мог с уверенностью сказать, что текст написан на иврите. Однако разобрать он успевал только отдельные буквы.

– Душа, – покачал головой раввин, выслушав Левин рассказ. – Душа знает, что наша вера – это текст. Ты ведь стоял вместе со всеми у горы Синай и читал огненные буквы.

Такого Лева не помнил и помнить не мог, и раввин заговорил о тайниках генетической памяти, иногда прорывающихся наружу, о заслугах предков, о смысле жизни и человеческом предназначении. Разговор длился долго, и в конце концов Лева успокоился. Речь не шла о психическом отклонении, а скорее о печати избранности, неком знаке, выделяющем его из общей массы людей.

Обрадовавшись, он рассказал раввину про червонцы дяди Мендла. Но объяснение, на этот раз оказалось куда менее утешительным.

– Такого рода истории, – сказал раввин, – происходят довольно часто. Настолько, что они даже вошли в фольклор. Во всех детских книжечках, на иврите разумеется, рассказывается о неком бедном Ицике из Кракова, которому приснился сон о сокровище, закопанном под мостом в Праге. А дальше все в точности как с тобой.

Иногда, в великой милости своей, Всевышний говорит человеку: мир не плоский. Это знание, преподанное на твоей шкуре, твоих нервах, твоих слезах, – величайшее богатство. Куда больше, чем найденные червонцы. Весь вопрос в том, как человек распоряжается этим богатством. Разменивает по пустякам или…

«Или» Лева должен был понять сам. И он понял, понял так, как этого ждал от него раввин.

В один из вечеров, после недельного корпения над страницей Талмуда, Лева, совершено вымотанный, повалился в постель. Абайе и Рова, респонсы вавилонских гаонов, рабейну Йосеф и Хофец Хаим смешались в одну кучу, Лева скрипел зубами от бессилия, но ничего не мог с собой поделать. Вопросы, поначалу казавшиеся довольно простыми, обрастали немыслимым количеством уточнений, подвидов и частных случаев. Его соученики прекрасно разбирались во всей этой катавасии и часами препирались между собой, что же действительно хотел сказать Виленский Гаон своим комментарием. Каждый из спорящих претендовал на точное понимание мыслей Гаона, цитаты летали, словно дротики, а толстенные тома, то и дело снимаемые с полок в поисках ответа, напоминали щиты.

Лева устало опустил веки, и перед глазами снова поплыл текст. На сей раз он перемещался совсем медленно, наподобие титров в начале кинофильма, и Лева совершенно спокойно смог его разобрать. К величайшему изумлению, он узнал ту самую страницу, над которой сидел всю неделю. Но удивительное началось позже; страница закончилась, и в трех отдельно возникших строчках Лева прочитал вопрос, повергший в недоумение главу ешивы.

Но на одном, даже самом хорошем, вопросе далеко не уедешь. От Левы ждали новых, к нему стали подходить советоваться, а он, кроме общих слов, ничего не мог произнести. Такое положение было стыдным, неудобным и неприятным, Лева силился, как мог, пытаясь вникать во все подробности учения, но количество подробностей плохо согласовывалось с его интеллектуальными возможностями и со временем, в течение которого он мог сосредоточенно учиться. Впервые за все годы учения Лева почувствовал, что настоящий интеллектуальный труд может оказаться труднее рытья колодцев.

Прошло еще несколько месяцев. Лева, сжимая зубы, грыз, бился, подползал, ввинчивался в неприступную стену книг. И однажды утром…

Да, так оно и происходит. Не только с Левой. Наверное, мир устроен определенным образом и каждый, кто вкладывает всего себя для достижения цели, в конце концов получает то самое «однажды утром». Счастлив человек, который хоть раз в жизни удостоился этой радости.

В то утро он, как всегда, занял свое место в огромном зале, наполненном гулким шумом непрекращающихся споров, открыл «Шулхан Орух» и, привычно напрягшись, погрузился в спор между Райведом и Рамбамом. Обычно Лева медленно, чуть не по складам, разбирал каждое слово, выписывал все аббревиатуры, потом подолгу размышлял над смыслом предложений и лишь к концу дня начинал понимать суть и направление спора. Его соученики преодолевали этот этап примерно за полчаса и быстро переходили к другим комментаторам, поглядывая на Леву с плохо скрытым сожалением. Но он уже привык к роли тугодума и перестал обращать на них внимание, хотя первые два года в ешиве он, Лева, лучший студент своего потока по электронике, заливался от каждого такого взгляда краской стыда и обиды.

Текст оказался на удивление простым, Лева понимал смысл слов с первого прочтения, а уже знакомые аббревиатуры расшифровывались сами собой. Закончив комментарий и бросив взгляд на часы, он с удивлением отметил, что прошло всего пятьдесят минут.

«Повезло, – подумал Лева. – Сегодня попался легкий кусочек!»

Он запланировал на этот комментарий часа три-четыре и, раз такое дело, решил посмотреть, как развивается спор дальше.

Второй комментарий Лева одолел за три четверти часа, третий – за сорок минут, четвертый – за тридцать пять. Опасные извивы черных значков превратились в знакомые, домашние буквы, смысл проступал через них немедленно, озвучивался сам собой.

К концу дня Лева закончил свою недельную норму. Долгое время он не решался поделиться ни с кем своими успехами, а только лихорадочно листал и листал страницы, словно опасаясь, что чудесное проникновение может исчезнуть так же внезапно, как появилось.

Но оно не исчезло. Через пару недель Лева, прислушиваясь к фехтовальной риторике соседей по скамейке, вдруг услышал явный провал в их рассуждениях. Они, в великой своей самонадеянности, проскочили мимо одного комментария, который Лева, проверяя свои возможности, прочитал только вчера.

Откашлявшись, он попробовал вступить в спор. На него поглядели сначала с недоумением, потом с неприкрытым удивлением. Уцепившись за комментарий, Лева продолжил мысль и придал ей несколько иной поворот. Как этот поворот пришел к нему в голову, откуда взялась уверенность в том, что спор должен завершиться именно так, а не иначе, он объяснить не мог. Мысли сами собой возникали в его голове, а язык едва успевал передавать эти мысли. Спустя пять минут монолога Лева замолчал и вопрошающе поглядел на товарищей.

– Ты это откопал в какой-то книге, – спросил один из них, – или сам придумал?

– Сам, – с плохо скрываемой гордостью ответил Лева.

– Силен! – хлопнул его по плечу сосед. – Пойдем к раву, расскажешь.

Раввин внимательно выслушал Леву, быстро отыскал логический провал в цепочке его рассуждений и так же быстро объяснил, в чем заключается правильный ответ. Закончив объяснение, он чуть пристукнул Леву по затылку.

– Молодец! Настоящий молодец. Прорвался. Вот теперь у тебя начнется настоящая учеба.

И она началась. Все остальное в жизни стало неважным и неинтересным, главное, манящее и увлекающее, сосредоточилось в книгах, примечаниях комментаторов, распутывании их объяснений и споров. Докопавшись до сути вопроса, Лева испытывал величайшее наслаждение, иногда ему хотелось, словно почти забытому классику из прежней жизни, бить себя по щекам и орать на всю ешиву: «Ай да Лева, ай да молодец!»

Отношения с раввином перешли в какую-то новую стадию: в том, как он теперь поглядывал на Леву, сквозили участие и забота. Он все чаще приглашал Леву домой, на субботнюю трапезу, и подолгу обсуждал с ним разные вопросы, связанные с учебой. Между ними потихоньку начала возникать та трогательная, трепещущая ниточка, из которой при удачном стечении обстоятельств вырастает удивительная связь между Учителем и избранным учеником. Лева понимал это и, замирая от гордости и восхищения, старался выполнять советы раввина до мельчайших подробностей. Выбрав его в качестве образца для подражания, Лева изучил манеры Учителя, составил список главных особенностей поведения и старался в точности им следовать

Раввин не поднимал глаз выше, чем на четыре локтя; всегда ходил в черной шляпе; сосредоточенно молился; не глядел по сторонам; обходил собрание людей, чтобы не беспокоить их; не вкушал трапезы, не освященной исполнением заповеди; того, кто его злил, старался умиротворить; голос его был приятен: он давал пояснения на понятном языке, избегая сложных арамейских выражений.

Несколько месяцев пролетели в полнейшей эйфории, у Левы все получалось, казалось простым и логичным, нужно было только сесть и приложить усилия. А потом – потом стало труднее и труднее, мысли снова начали тяжело ворочаться в голове. По уже начинающей складываться привычке он немедленно поделился своими ощущениями с Учителем.

– Пора жениться, – решил раввин, выслушав Левины жалобы. – Без женщины мужчина только половина человека. Вот увидишь, как подскочит твое понимание после свадьбы!

Ничего против женитьбы Лева не имел, и мама давно тормошила его вопросами о планах на будущее. Маме очень хотелось стать бабушкой.

– Поторопись, пока у меня есть силы! – предупреждала она, угрожающе подняв указательный палец. – Поторопись, я тебе говорю, поторопись, а то не успеешь!

Выслушав Левино согласие, раввин поднял указательный палец совсем как мама.

– Надеюсь, ты понимаешь, – добавил он, – что сватать тебе будут только из вернувшихся к религии, таких, как ты. На девушку из знатного дома даже не рассчитывай.

– Почему? – искренне удивился Лева. – Разве мы не одинаковы?

– А почему ты решил, будто все одинаковы? – в свою очередь удивился раввин. – Пока наши родители делали революцию, заедая ее свининой с молоком, и тратили жизнь на прочую ерунду, другие евреи не переставали учиться и соблюдать заветы. Твоя мама ведь не ходила в микву?

– Не знаю, – смутился Лева. – Но думаю, вряд ли ходила.

– Моя тоже не ходила, – успокоил его раввин. – Это не значит, что мы родились неевреями, но некий ущерб в моральных качествах присутствует. Этакая отсталость, типа легкой духовной неполноценности. Поэтому те, у кого дети рождаются после миквы, за нас своих дочерей не отдадут.

Жена раввина, с рукавами до кончиков пальцев и в платке, надвинутом почти на брови, могла послужить моделью ревностного исполнения всех запятых и многоточий заповедей. С Левиной точки зрения, девушки такого типа годились в жены любому праведнику, вне зависимости от того, сколько раз мамы этих девушек окунались в ритуальный бассейн.

– Ты не видишь всех причин и не узнаешь всех последствий, – ответил ему раввин. – И не тебе переделывать евреев. Наш народ всегда был закрытым, элитарным, как принято сейчас говорить, иначе бы давно растворился и пропал среди великого множества империй и наций. От могучего Рима и Вавилона остались одни руины, а наши женщины продолжают ходить в микву. Поэтому прими ситуацию как она есть и поверь мне: для тебя так будет лучше.

И Лева начал встречаться с кандидатками на роль матери его детей. Первая девушка оказалась приветливой хохотушкой, но, увы, некрасивой. Вторая была дурнушкой, третья просто уродиной, четвертая – ни рыба ни мясо, пятая зануда, шестая симпатичная, но чересчур болтлива, седьмая снова некрасива. И  каждая прямо-таки излучала желание стать матерью его детей, причем как можно быстрее.

После отсева двенадцатой претендентки раввин попросил Леву дать согласие на встречу с психологом.

– У тебя, видимо, есть некая проблема, – сказал он. – Я предполагаю, что она вытекает из недостатка образа отца. Подспудно ты не хочешь жениться, семья для тебя – это мать и сын, а не жена и муж. Впрочем, более подробно тебе растолкует психолог.

Леву такое предложение обидело, однако виду он не подал, а ответил уклончиво, дескать, согласен, но чуть позже. Раввин покачал головой и согласился. После этого он предложил ему последнюю попытку – Злату.

– Злата чудесная девушка – лучше тебе не найти. Ты пересмотрел уже достаточно кандидаток. Решайся. Если и с ней не получится, то выход только один – психолог.

– Но я еще не видел ее.

– Запиши телефон. Назначь встречу. И не тяни.

Голос у Златы оказался очень милым.

– Встретиться? – просто спросила она. – Почему нет? Мне про вас звонили, наговорили сто коробов комплиментов. За такого праведника можно выходить замуж не глядя, по переписке.

Она хихикнула. Лева тоже улыбнулся.

– Только не бросайте меня после свадьбы на двадцать четыре года, как рабби Акива свою жену.

– Обещаю, – торжественно заявил Лева, – максимум на двадцать два.

Оба рассмеялись, каждый в свою трубку, и дальнейший разговор потек легко и весело. Договорились встретиться сегодня же, в шесть часов вечера у «самолета».

Так называли старый истребитель «Мираж», вознесенный на постамент посреди городского сквера. Много лет назад в машине такого типа во время полета над Реховотом отказала какая-то железка, а летчик, вместо того чтобы катапультироваться, тянул до последнего и разбился уже за окраиной, не причинив городу никакого вреда. Постаментом служили три подпорки, позволяющие прогуливаться под самолетным брюхом и разглядывать заклепки, лючки, выпущенные навечно шасси и прочие авиационные атрибуты. Подсвеченный прожектором, «Мираж» казался совсем новым, готовым сорваться с неудобного ложа и вновь умчаться в глубину ночи.

Городской сквер располагался неподалеку от религиозного района, и поэтому его всегда наполняли мамы с колясками, старики в черных шляпах и мальчишки с пейсиками вразлет, самозабвенно гоняющие на велосипедах по узким дорожкам. Место идеальное для встречи и знакомства, тут не существовало даже малейшей вероятности остаться наедине, то есть оказаться в положении, часто толкающем людей, особенно в юном возрасте, на всякого рода непредвиденные поступки.

На встречу Лева шел с колотящимся сердцем. Ему почему-то казалось, будто Злата и есть она, та самая единственная она, которая… А дальше мысли разбегались, терялись и путались, словно конец нитки в клубке. Он уже готов был любить Злату, нет, он ее уже почти любил, перебирая в памяти смешные словечки, произнесенные милым голоском.

Окончание следует

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru