[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ  ДЕКАБРЬ 2004 КИСЛЕВ 5765 – 12 (152)     

 

Ревнитель веры

Филип Рот

В мае 1945-го, после того, как в Европе неделю-другую перестали воевать, меня направили в Штаты, где я и провел последние месяцы войны в учебном лагере «Кроудер» (штат Миссури). Весь конец зимы и весну я вместе с девятой армией стремительно продвигался по Германии и, даже сев в самолет, поверить, что он держит курс на запад, не мог. Умом понимал, но не мог отделаться от ощущения, что мы опять летим на фронт, где нас высадят и отправят наступать все дальше и дальше на восток, пока мы не обогнем строевым шагом земной шар, маршируя по деревням вдоль кривых, мощенных булыжником улочек, вдоль которых будут толпиться враги: смотреть, как мы захватываем то, что прежде принадлежало им. За последние два года я настолько зачерствел, что ни дрожащие от страха старики, ни захлебывающиеся от плача дети, ни растерянность и испуг в глазах бывших гордецов меня уже не трогали. Мне повезло: сердце мое, как оно и бывает с пехотинцами сначала, – точь в точь как и их ноги, – болело, саднило, но в конце концов загрубело настолько, что на какие бы невообразимые дороги его ни забрасывало, не ощущало ровно ничего.

В лагере «Кроудер» моим начальником был капитан Пол Баррет. В тот день, когда я доложил ему, что для исполнения служебных обязанностей прибыл, он вышел из кабинета – пожать мне руку. Приземистый, резкий, вспыльчивый, он как в доме, так и на улице ходил в натянутом до самых глаз залоснившемся подшлемнике. В Европе его направили на передовую, где он был ранен в грудь, и тяжело, а несколько месяцев назад вернули в Штаты. Он поговорил со мной о том о сем и на вечерней поверке представил солдатам.

– Господа, – сказал он, – как вам известно, сержанта Тёрстона от нас перевели. Это ваш новый сержант – сержант первого класса Натан Маркс. Он воевал в Европе и, надо думать, уже по одному этому рассчитывает иметь дело с солдатами, не с мальчишками.

Я засиделся допоздна в канцелярии – пытался, пусть и не слишком усердно, разобраться в нарядах, делах личного состава и утренних рапортах. На положенном на пол матрасе, разинув рот, спал квартирмейстер. У доски объявлений – она висела на сетчатой двери – стоял новобранец, читал список нарядов на завтра. Вечер был теплый, из казарм доносилась музыка – по радио передавали танцевальные мелодии. Новобранец, когда ему казалось, что я на него не смотрю, разглядывал меня и по прошествии некоторого времени двинулся ко мне.

– Привет, сержант, у нас что завтра вечером солдатская утеха? – спросил он.

Солдатской утехой называли уборку казарм.

– Уборка всегда вечером в пятницу? – спросил я.

– Да, – сказал он и, озадачив меня, добавил: – В том-то и штука.

– Раз так, значит, и в эту пятницу будет уборка.

Он отвернулся, и я услышал, как он что-то бурчит себе под нос. Плечи его задергались, и я подумал: уж не плачет ли он.

– Как тебя зовут? – спросил я.

Он обернулся – и ничуть он не плакал. Его карие, в зеленых крапушках, глаза, продолговатые, узкие, поблескивали, как рыбья чешуя на солнце. Он подошел поближе, присел на край стола. Протянул мне руку.

– Шелдон, – сказал он.

– А ну встать, Шелдон!

Он встал, сказал:

– Шелдон Гроссбарт. – И улыбнулся: сумел-таки сбить меня на фамильярность.

– Ты не хочешь убирать казармы в пятницу вечером, Гроссбарт, так надо понимать? – спросил я.– Может, ты считаешь, нам не следует устраивать уборки? Может, нам нанять горничную? – Такого тона я от себя не ожидал. Я говорил – и сам это сознавал, – как завзятый  ротный старшина.

– Нет, сержант, – он посерьезнел, однако серьезность выразилась лишь в том, что он стер с лица улыбку. – Вот только уборки всегда назначают на вечер пятницы, можно подумать, другого времени нет.

Он снова приопустился на край стола – не то чтобы сидел, но и не то чтобы стоял. Посмотрел на меня – его крапчатые глаза сверкали, затем сделал какой-то жест. Еле заметный – повернул кисть туда-сюда – и тем не менее сумел обозначить, что мы с ним пуп земли и существенны лишь наши с ним дела. Дал понять, что и в нас самих существенны лишь наши сердца, а все остальное неважно.

– Сержант Тёрстон – это одно, – зашептал он, поглядев на спящего квартирмейстера, – а с вами, нам думалось, все пойдет по-другому.

– Нам?

– Евреям нашей роты.

– Это почему еще? – я повысил голос. – Что ты имеешь в виду?

Рассердился я из-за «Шелдона» или из-за чего-то еще, я пока не понял, но точно рассердился.

– Мы вот подумали, вы же Маркс, ну как Карл Маркс. Как братья Маркс[1]. Все эти типы, они Марксы. Ваша фамилия, сержант, ведь так же пишется?

– Да.

– Фишбейн сказал… – Он запнулся. – Я что хочу сказать, сержант… – Его лицо, шея побагровели, губы шевелились, но не издавали ни звука.  Он вмиг встал по стойке «смирно», поглядел мне в глаза. Похоже, вдруг понял, что от меня, как и от Тёрстона, толку не будет: я исповедую не его веру, а ту же, что и Тёрстон. В этом он ошибся, но поправить его мне не захотелось. Проще говоря, он мне не понравился.

Я ничего не сказал, лишь ответил взглядом на взгляд, и он переменил тон.

– Видите ли, сержант, – растолковывал он, – в пятницу евреи по вечерам ходят на службу.

– А что, сержант Тёрстон сказал, что в дни уборки на службу ходить нельзя?

– Да нет.

– Он что, сказал, чтобы вы оставались в казарме и драили полы?

– Нет, сержант.

– Так сказал он или не сказал, чтобы вы оставались в казарме и драили полы?

– Не в том дело, сержант. Заковыка в другом, парни из нашей казармы, – он подался ко мне, – они считают, что мы отлыниваем. А мы вовсе не отлыниваем. В пятницу евреи по вечерам ходят на службу. Так положено.

– Ну и ходите себе.

– А другие солдаты, они насмехаются. Не имеют они такого права.

– Армии, Гроссбарт, это не касается. Это ваше личное дело, вам его и решать.

– Но это же несправедливо.

Я поднялся – хотел уйти.

– Ничем не могу вам помочь, – сказал я.

Гроссбарт стоял как вкопанный – загораживал дорогу.

– Но это же вопрос веры, сэр.

– Сержант, – сказал я.

– То есть сержант, – только что не рявкнул он.

– Послушай, сходи к капеллану. Тебе нужно поговорить с капитаном Барреттом. Я попрошу, чтобы он тебя принял.

– Нет, нет. Я вовсе не хочу затевать заваруху. Ведь чуть что – они кричат, что мы смутьяны. Я хочу одного – чтобы мои права соблюдались.

– Какого черта, Гроссбарт, кончай скулить. Никто на твои права не посягает. Хочешь – оставайся драить полы, хочешь – иди в синагогу.

Он снова расплылся в улыбке. В уголках его губ заблестела слюна.

– Вы хотите сказать – в церковь, сержант?

– Я хочу сказать – в синагогу, Гроссбарт.

Я обогнул его и вышел из канцелярии. Неподалеку раздавался хруст – часовой печатал шаг по гравию. Вдали за освещенными окнами казарм парни в майках и спецодежде, сидя на койках, чистили винтовки. Внезапно за моей спиной послышался шорох. Я обернулся и увидел, как Гроссбарт – его темный силуэт вырисовывался в сумерках – бежит в казарму, торопится рассказать своим еврейским корешам, что они не ошиблись: я так же, как Карл, как Харпо, был из ихних.

Наутро в разговоре с капитаном Барреттом я упомянул о вчерашнем инциденте. Капитану почему-то показалось, что я не так излагаю точку зрения Гроссбарта, как защищаю его.

– Маркс, я готов сражаться бок о бок и с черномазым, убеди он меня, что он настоящий мужик. Я горжусь тем, – сказал он, глядя в окно, – что смотрю на вещи непредвзято. Вследствие чего, сержант, я ко всем здесь отношусь одинаково – никому не потворствую, никого не ущемляю. Им всего-то и нужно – доказать, на что они способны. Отличился на стрельбищах – даю увольнительную на субботу-воскресенье. Отличился в физподготовке – получай увольнительную на субботу-воскресенье. Что заработал, то твое. – Барретт отвернулся от окна, наставил на меня палец. – Вы ведь еврей, Маркс?

– Да, сэр.

– И я вас уважаю. Уважаю потому, что вон у вас сколько ленточек на груди. Я, сержант, сужу человека по тому, как он проявил себя на поле боя. По тому, как у него обстоит дело с этим вот,– сказал он, и – я-то ожидал, что он укажет на сердце, – направил палец на пуговицы, только чудом не отлетающие с лопающейся на животе рубашки, –  по тому, тонка у него кишка или нет.

– Хорошо, сэр. Я только хотел передать вам, какое у ребят к этому отношение.

– Мистер Маркс, вы состаритесь до времени, если вас будет беспокоить, как к чему ребята относятся. Пусть этим капеллан занимается, это его дело, не ваше. А нам нужно натаскать этих ребят, чтобы они метко стреляли. Если еврейскому личному составу кажется, что их считают сачками, не знаю, что и сказать. Только вот что странно – с чего бы вдруг Г-споду так громко воззвать к рядовому Гроссману, что ему до зарезу приспичило идти в церковь.

– В синагогу, – сказал я.

– Будь по-вашему, сержант, в синагогу. Запишу на память. Спасибо, что заскочили.

Этим вечером, перед тем как роте собраться у канцелярии, чтобы идти строем в столовую, я призвал к себе дневального, капрала Роберта Лахилла. У Лахилла, брюнетистого крепыша, из-под гимнастерки отовсюду, откуда только можно, выбивались курчавые пучки волос. Глаза его заволакивала пленка, наводившая на мысль об эре пещер и динозавров.

– Лахилл, – сказал я, – будешь проводить построение, скажи ребятам, что им разрешено посещать церковные службы, когда бы службы ни начинались, при условии, что они, прежде чем покинуть лагерь, доложатся.

Лахилл почесал руку, но слышит ли он меня и уж тем более понимает ли, никак не показал.

– Лахилл, – сказал я. – Церковь. Напрягите память. Церковь, священник, месса, исповедь.

Лахилл скривил губу в подобии улыбки: я счел это знаком того, что он  – пусть на секунду-другую – эволюционировал до человеческой особи.

– Те из евреев, кто хочет посещать вечерние службы, освобождаются от уборки и должны явиться в 19.00 к канцелярии, – сказал я. Затем так, словно меня только что осенило, добавил: – Приказ капитана Барретта.

Чуть погодя, когда над лагерем «Кроудер» начал меркнуть последний, на удивление ласковый дневной свет, за окном раздался нутряной, тусклый голос Лахилла:

– Танкисты, слушай меня. Начальничек велел передать, чтобы евреи нашей роты, если они хотят посетить еврейскую мессу, в 19.00 должны выйти здесь из строя.

В семь часов я выглянул из окна канцелярии и увидел на пыльном плацу троих солдат в накрахмаленных хаки. Они посматривали на часы, переминались с ноги на ногу, перешептывались. Смеркалось, одинокие на пустынном плацу, они казались совсем маленькими. Когда я открыл дверь, до меня донесся шум: в казармах по соседству вовсю шла солдатская утеха: сдвигались к стенам койки, хлестала в ведра вода из кранов, шваркали швабры по деревянным полам – наводилась чистота перед субботним смотром. Гуляли взад-вперед тряпки по окнам. Едва я вышел на плац, мне послышался голос Гроссбарта: «Смирна-а!»

А может быть, когда вся троица вытянулась по стойке «смирно», мне только почудилось, что я слышу его голос.

Гроссбарт выступил вперед.

– Спасибо, сэр, – сказал он.

– Сержант, Гроссбарт, – поправил я. – «Сэр» обращаются к офицеру. Я не офицер. Вы уже три недели в армии – пора бы и запомнить.

Гроссбарт – он держал руки по швам – вывернул ладони наружу, показывая, что на самом-то деле мы с ним выше условностей.

– Все равно спасибо, – сказал он.

– Да-да,– сказал долговязый парень – он стоял позади Гроссбарта. – Большое спасибо.

Третий парень тоже прошептал: «Спасибо», почти не разжимая губ, – он так и стоял по стойке смирно, разве что губами пошевелить себе позволил.

– За что? – спросил я.

Гроссбарт радостно хмыкнул.

– За то, что объявили. За то, что капрал объявил. Это нам помогло. Придало нашему делу…

– …уважительности, – закончил за Гроссбарта долговязый.

Гроссбарт улыбнулся.

– Он хотел сказать – законности. Открытости. Теперь никто не может сказать, что мы мы просто-напросто сматываемся – отлыниваем от уборки.

– Это распоряжение капитана Барретта, – сказал я.

– Так-то оно так, но и ваша заслуга здесь есть, – сказал Гроссбарт. – Поэтому мы вас и благодарим. – Он повернулся к своим товарищам. – Сержант Маркс, я хочу познакомить вас с Ларри Фишбейном.

Долговязый шагнул вперед, протянул мне руку.

– Вы из Нью-Йорка? – спросил он.

– Да.

– И я оттуда. – Его мертвенно-бледное лицо от скул к подбородку было скошено книзу, когда он улыбнулся, – а услышав, что мы с ним из одного города, он  рассиялся – обнажились скверные зубы. Он часто-часто мигал, так, словно смаргивал слезы. – Из какого вы округа? – спросил он.

Я повернулся к Гроссбарту.

– Уже пять минут восьмого. Когда начинается служба?

– Синагога, – он улыбнулся, – откроется через десять минут. Я хочу познакомить вас с Мики Гальперном. Это Натан Маркс, наш сержант.

Вперед выступил третий парень:

– Рядовой Майкл Гальперн.

Он отдал мне честь.

– Честь, Гальперн, отдают офицерам, – сказал я.

Парнишка опустил руку, но по дороге рука его – на нервной почве – метнулась проверить, застегнуты ли нагрудные карманы.

– Мне их отвести, – сказал Гроссбарт, – или вы пойдете с нами?

Из-за спины Гроссбарта Фишбейн пропищал:

– После службы намечается угощение. Из Сент-Луиса к нам на подкрепление прибудут дамы, так на прошлой неделе сказал раввин.

– Капеллан, – прошептал Гальперн.

– Присоединяйтесь, будем рады, – сказал Гроссбарт.

Чтобы не отвечать на приглашение, я перевел взгляд на окна казарм – за ними виднелись смутные очертания лиц: солдаты глазели на нашу четверку.

– Поторапливайся, Гроссбарт, – сказал я.

– Что ж, будь по-вашему, – сказал он. И повернулся к остальным: – Бегом, марш!

Они припустили, но не пробежали и трех метров, как Гроссбарт обернулся и на бегу– уже задом наперед – крикнул:

– Хорошего вам шабоса, сэр!

И троица утонула в миссурийских, таких чужих, сумерках.

Они уже скрылись, а над плацем, теперь не зеленым, а тускло-синим,  все еще разносился голос Гроссбарта: он горланил быстрый марш, марш звучал все тише и тише, и вкупе с косо падающим светом вызвал к жизни – вот уж чего не ожидал – глубоко запрятанное воспоминание: в памяти всплыл пронзительный детский гомон на площадке неподалеку от Большого стадиона в Бронксе, где я много лет назад играл такими же долгими весенними вечерами, как сегодня. Что и говорить, приятное воспоминание, особенно если домашняя, мирная жизнь так далека, однако это воспоминание потянуло за собой столько всевозможных ассоциаций, что мне стало ужасно жаль себя. По правде сказать, я позволил себе так глубоко погрузиться в мечты, что мне почудилось, будто до меня, до самого моего нутра дотянулась рука. Дотянулась из такой дали! Дотянулась, минуя дни в бельгийских лесах, умирающих, которых я не позволил себе оплакивать; минуя ночи на немецких фермах, где мы, чтобы согреться, жгли книги; минуя нескончаемые переходы, когда я не давал спуска – а как порой  хотелось – товарищам и даже не разрешал себе погарцевать в роли победителя, почваниться, когда мои башмаки попирали булыжные мостовые Везеля, Мюнстера и Брауншвейга, а, будучи евреем, я мог бы себе такое позволить.

И вот достаточно было одного вечера с его звуками, с отголосками дома и былых времен, чтобы память прорвалась сквозь все, что я в себе заглушал, к тому, что, как я вдруг вспомнил, и было мной. И нет ничего удивительного в том, что, желая еще больше приблизиться к себе, я обнаружил, что иду следом за Гроссбартом в молельню № 3, где шла еврейская служба.

Я сел в последнем, пустом ряду. Впереди, за два ряда от меня, расположились Гроссбарт, Фишбейн и Гальперн, они держали бумажные стаканчики. Каждый следующий ряд чуть возвышался над предыдущим, и я видел, что там у них происходит. Фишбейн что-то переливал из своего стаканчика в стаканчик Гроссбарта, тот с явным удовольствием следил, как багровая дуга изгибается от руки Фишбейна к его руке. В слепящем желтом свете я увидел капеллана – он стоял на возвышении, у самого его края, читал нараспев первый стих. Гроссбарт держал на коленях молитвенник, но открыть не открыл: побалтывал вино в стаканчике. Только Гальперн продолжил стих. Широко растопыренные пальцы правой руки он положил на открытую книгу. Пилотку насунул низко на лоб, отчего она стала круглой, как ермолка. Время от времени Гроссбарт прикладывался к стаканчику; Фишбейн – его длинное желтое лицо походило на лампочку, которая вот-вот перегорит, – водил глазами туда-сюда, тянул шею: глядел, кто еще сидит в их ряду, кто впереди, кто сзади. Увидев меня, он заморгал. Ткнул Гроссбарта локтем в бок, что-то шепнул ему на ухо и, когда община продолжила следующий стих, в общем хоре я различил  голос Гроссбарта. Теперь и Фишбейн смотрел в молитвенник, губы его, однако, не шевелились.

Наконец настало время выпить вино. Под улыбчивым взглядом капеллана Гроссбарт осушил вино залпом, Гальперн потягивал его задумчиво, Фишбейн, напустив благочестивый вид, представлялся, будто пьет из пустого стакана.

– Окинув взглядом нашу общину, – последние слова капеллан произнес с усмешкой, – я заметил, что сегодня среди нас много новых лиц, и я рад приветствовать вас на нашей вечерней службе в лагере «Кроудер». Я – майор Лео Бен-Эзра, ваш капеллан. – Капеллан, хоть и явно американец, выговаривал слова нарочито отчетливо, чуть ли не слог за слогом, словно стремился прежде всего донести смысл до тех из аудитории, кто читает по губам.

– Я скажу лишь несколько слов перед тем, как мы перейдем в буфет, где милые дамы из сент-луисской синагоги «Синай» приготовили для вас угощение.

Аудитория зааплодировала, засвистела. По губам капеллана еще раз пробежала улыбка, он вскинул руки ладонями к залу, поднял глаза горе€, как бы напоминая воякам, где они находятся, в Чьем присутствии. Во внезапно наступившей тишине мне послышался глумливый голос Гроссбарта:

– А гои, пусть их, надраивают полы!

Впрямь ли он так сказал? Я не был в этом уверен, однако Фишбейн ухмыльнулся, толканул Гальперна в бок. Гальперн в недоумении поднял на него глаза, снова опустил их в молитвенник и, пока раввин держал речь, не отрывался от него. Одной рукой он крутил выбившуюся из-под пилотки черную курчавую прядь.

А раввин продолжал:

– Задержитесь на минутку, о еде – вот о чем я хочу с вами поговорить. Знаю, знаю, знаю, – голос его звучал устало, – все эти месяцы вы едите трефное, как пепел, вам оно становится поперек горла, знаю, как ваши родители страдают от того, что их дети едят нечистое, как оно оскорбляет ваш рот. Что я могу вам сказать? Только одно: закройте глаза и проглотите, сколько сможете. Съешьте столько, сколько нужно, чтобы выжить, остальное выбросьте. Хотелось бы мне помочь вам не только советами. Тех же из вас, кому не удастся превозмочь себя, я прошу: сделайте над собой усилие еще и еще раз, ну а если и тогда ничего не получится, приходите, и мы поговорим с глазу на глаз. Если вам не удастся перебороть отвращение, обратимся за помощью повыше.

Зал загомонил, но почти сразу же затих. Затем все пропели «Эйн Келоэйкейну»[2], и я обнаружил – а ведь сколько лет прошло, – что все еще помню слова. Когда служба закончилась, Гроссбарт насел на меня:

– Повыше? Это как надо понимать, к генералу, что ли?

– Слышь, Шелли, – сказал Фишбейн, – к Б-гу, вот как надо это понимать. – Почесал щеку и посмотрел на Гальперна. – Ишь как высоко метит!

– Ша! – сказал Гроссбарт. – А вы как думаете, сержант?

– Не знаю, – сказал я. – Спросите лучше капеллана.

– Так и сделаю. Хочу попросить его поговорить со мной с глазу на глаз. И Мики попросит.

Гальперн покачал головой.

– Нет, нет, Шелдон.

– Твои права, Мики, должны соблюдаться, – сказал Гроссбарт. – Нельзя позволять помыкать собой.

– Да ладно, – сказал Гальперн. – Это больше маму беспокоит.

Гроссбарт перевел взгляд на меня.

– Вчера его вырвало. А все рагу. Сплошь свинина и вообще, черт его знает, что они туда напихали.

– Я простудился, вот почему меня вырвало, – сказал Гальперн. Сбил ермолку на затылок, и она снова обратилась пилоткой.

– Ну а ты, Фишбейн, – спросил я. – Ты тоже ешь только кошерное?

Он вспыхнул.

– Не вполне. Но я не стану лезть на рожон. Желудок у меня здоровый, да и ем я мало.

Я не сводил с него глаз, и он как бы в подтверждение своих слов поднял руку: показал, что ремешок его часов затянут на последнюю дырочку.

– Но посещать службы для тебя важно? – спросил я.

– А то нет, сэр.

– Сержант.

– Дома, может, и не так уж важно, (Гроссбарт тут же встал между нами) – но вдали от дома – другой коленкор, это дает ощущение еврейства.

– Нам надо быть заодно, – сказал Фишбейн.

Я двинулся к двери; Гальперн, пропуская меня, попятился.

– Вот отчего в Германии так вышло, – Гроссбарт повысил голос, чтобы я слышал. – Оттого, что евреи не были заодно. Позволили собой помыкать.

Я обернулся:

– Послушай, Гроссбарт. Не забывай: здесь армия, не летний лагерь.

Он улыбнулся:

– Ну и что?

Гальперн попытался смыться, но Гроссбарт схватил его за руку.

– Гроссбарт, сколько тебе лет? – спросил я.

– Девятнадцать.

– А тебе? – спросил я Фишбейна.

– Столько же. Мы даже одного и того же месяца.

– А ему сколько? – я указал на Гальперна: он все-таки ускользнул – стоял у двери.

– Восемнадцать. – Гроссбарт понизил голос: – Но он вроде как не может ни шнурки завязать, ни зубы почистить. Мне его жалко.

– А мне, Гроссбарт, жалко нас всех, – сказал я, – но что бы тебе не вести себя по-человечески? Не стоит так уж из штанов выпрыгивать.

– Это как надо понимать?

– Зря ты меня все время сэром величаешь. Не стоит так уж из штанов выпрыгивать.

С тем и ушел. Миновал Гальперна, но он и не посмотрел на меня. Однако и за дверью меня настиг голос Гроссбарта.

– Мики, лебен[3] ты мой, вернись. Угостимся!

«Лебен». Так называла меня бабушка.

А неделю спустя как-то поутру, когда я корпел над бумагами, капитан Барретт призвал меня к себе в кабинет. Подшлемник на этот раз он натянул так низко, что глаз совсем не было видно. Барретт – он говорил по телефону – прикрыл трубку рукой и спросил:

– Кто такой, чтоб ему, Гроссбарт?

– Третий взвод, капитан, – сказал я. – Проходит учебную подготовку.

– С чего бы вдруг такой хай из-за кормежки? Его мамаша позвонила одному конгрессмену, чтоб ему, насчет кормежки. – Он отнял руку от трубки, подтянул подшлемник так, что стали видны нижние веки.

– Да, сэр, – сказал он в трубку. – Да, сэр. Нет, нет, я на проводе, сэр. Я спрашиваю Маркса, вот он тут…

Барретт снова прикрыл рукой трубку и повернулся ко мне:

– Звонит Гарри-Легок-на-помине, – процедил он сквозь зубы. – Конгрессмен позвонил генералу Лайману, тот – полковнику Соусе, тот – майору, майор – мне. Им что – только бы спихнуть все на меня. В чем дело? – Он погрозил мне трубкой. – Я что, не кормлю солдат? Из-за чего весь сыр-бор?

– Сэр, к Гроссбарту нельзя подходить с обычными мерками. – На мои слова Барретт издевательски ответил понимающей улыбкой. Тогда я решил подойти к делу с другого бока. – Капитан, Гроссбарт – ортодоксальный иудей, а иудеям запрещено есть некоторые продукты.

– Он блюет, сказал конгрессмен. Стоит ему что съесть, говорит его мать, и он блюет!

– Он приучен соблюдать некоторые диетические правила, капитан.

– И чего ради его старуха звонит в Белый дом?

– Еврейские родители, сэр, склонны больше опекать детей. Я что хочу сказать: у евреев очень тесные семейные связи. И если парень уезжает из дому, его мать теряет покой. Наверное, парень ей что-то написал, ну а мать не так его поняла.

– Ох и врезал бы я ему! – сказал капитан. – Война, чтоб ей, идет, а ему – ишь чего захотел – подавай что-то особенное!

– Сэр, по-моему, парень тут не виноват. Думаю, если с ним поговорить, мы это дело уладим. Еврейские родители, они вечно беспокоятся.

– Да будет вам, все родители беспокоятся, не только еврейские. Но они не идут на принцип, не мутят воду…

Я прервал его, заговорил громче, жестче.

– Семейная близость, капитан, имеет большое значение, но готов с вами согласиться, иногда она выходит за рамки. Вообще-то это штука замечательная, но именно из-за нее такое и случается…

Слушать дальше, как я пытаюсь подыскать оправдание письму конгрессмена разом и в своих глазах, и в глазах Гарри-Легок-на-помине, капитан не захотел. Он снова приложил трубку к уху.

– Сэр? – сказал он. – Сэр, так вот, Маркс, он говорит, что евреи, они настырные. Говорит, мы уладим это дело здесь, в роте…Да, сэр… Непременно позвоню, сэр, как только смогу. – Он повесил трубку. – Сержант, где солдаты?

– На стрельбище.

Капитан прихлопнул подшлемник так, что он сполз на глаза, и вскочил.

– Поехали, – сказал он.

Он сел за руль, я – рядом. Весна стояла жаркая, у меня было такое ощущение, что мои подмышки под свеженакрахмаленной рабочей формой расплавятся и растекутся по бокам и груди. Дороги пересохли, и к тому времени, когда мы доехали до первого стрельбища, у меня, хоть я всю дорогу и не раскрывал рта, на зубах скрипела пыль. Капитан затормозил, велел мне вытряхиваться и отыскать Гроссбарта.

Гроссбарт, когда я его отыскал, лежал на животе – пулял по мишени с расстояния в сто пятьдесят метров. Позади него в ожидании своей очереди стояли Гальперн и Фишбейн. Фишбейн в казенных очечках с металлической оправой походил на старьевщика: похоже, он с дорогой душой толкнул бы и винтовку, и патронташ. Я постоял у ящиков с боеприпасами – ждал, когда Гроссбарт кончит палить по дальним мишеням. Фишбейн отступил назад – стал рядом со мной.

– Привет, сержант Маркс, – сказал он.

– Как поживаешь? – спросил я.

– Спасибо, отлично. Шелдон здорово стреляет.

– Что-то я этого не заметил.

– Я не так хорошо стреляю, но, похоже, начинаю соображать, что к чему. Знаете ли, сержант, не хотелось бы спрашивать чего не след… – Он запнулся. Ему явно хотелось поговорить со мной так, чтобы никто не слышал, но на стрельбище стоял грохот, и ему пришлось его перекрикивать.

– В чем дело? – спросил я.

Я видел, как в конце поля капитан Барретт, стоя в джипе, вглядывается в ряды стрелков: высматривает меня и Гроссбарта.

– Папа с мамой в каждом письме спрашивают – никак не отстанут, – куда нас отправят, – сказал Фишбейн. – Все говорят – на Тихий океан. Мне без разницы, вот только папа с мамой… Если бы я их успокоил, мне кажется, я мог бы побольше думать о стрельбе.

– Не знаю я куда, Фишбейн. А ты постарайся и так побольше думать о стрельбе.

– Шелдон говорит, вы могли бы узнать.

– Ничего я не могу, Фишбейн. А ты не дергайся и не допускай, чтобы Шелдон…

– Я и не дергаюсь, сержант. Вот только родители, они…

Гроссбарт уже отстрелялся и одной рукой отряхивал форму. Я окликнул его.

– Гроссбарт, тебя хочет видеть капитан.

Гроссбарт подошел к нам. Глаза его ехидно поблескивали.

– Приветик!

– Убери винтовку, так недолго и застрелить.

– Я не стал бы стрелять в вас, сержант, – он расплылся в улыбке и отвел винтовку.

– Ну тебя, Гроссбарт, это не шуточки! Следуй за мной.

Я пошел вперед, и у меня закралось подозрение, что за моей спиной Гроссбарт, вскинув винтовку на плечо, марширует так, словно он целое подразделение, пусть и в составе одного солдата.

– Рядовой Шелдон Гроссбарт явился по вашему приказанию, сэр.

– Вольно, Гроссман, – капитан сел, передвинулся на свободное сиденье, сделал Гроссбарту пальцем знак подойти поближе.

– Барт, сэр. Шелдон Гроссбарт. Эти фамилии часто путают, – Гроссбарт кивнул на меня: дал понять, что и мне случалось ошибиться. Я отвел глаза и увидел, что у стрельбища остановилась полевая кухня, из грузовика посыпались раздатчики, рукава у них были засучены. Они принялись расставлять котлы, сержант покрикивал на них.

– Гроссбарт, твоя мать написала конгрессмену, что тебя тут не кормят, как положено. Тебе это известно? – спросил капитан.

– Не мама, сэр, отец. Он написал Франкони, нашему представителю в конгрессе, что моя вера запрещает есть некоторые продукты.

– И какая же это вера?

– Иудаизм.

– Иудаизм, сэр.

– Извините, сэр. Иудаизм, сэр.

– Ты тем не менее выжил, как тебе это удалось? – спросил капитан. – Ты в армии уже месяц. И не похоже, чтобы ты валился с ног от голода.

– Я ем, сэр, а куда денешься? Но сержант Маркс подтвердит: я ем ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть, и ни крошки больше.

– Маркс, это так? – спросил Барретт.

– Мне не доводилось видеть, как Гроссбарт ест, – сказал я.

– Но вы же слышали, что говорил раввин, – сказал Гроссбарт. – Он объяснил, как надо поступать, и я так и делаю.

Капитан перевел взгляд на меня.

– Что скажете, Маркс?

– Сэр, должен сказать – я не знаю, что он ест и чего не ест.

Гроссбарт молящим жестом простер ко мне руки, и у меня промелькнула мысль – уж не собирается ли он отдать мне свою винтовку.

– Но, сержант…

– Послушай, Гроссбарт, капитан задал тебе вопрос, отвечай, – обрезал я его.

Барретт улыбнулся мне, но я не улыбнулся ему в ответ.

– Ладно, Гроссбарт, – сказал он. – Чего ты от нас хочешь? Документик получить? Чтоб из армии слинять?

– Нет, сэр. Только чтобы мне разрешили жить, как положено еврею. И остальным тоже.

– Каким еще остальным?

– Фишбейну, сэр, и Гальперну.

– Им тоже не по вкусу наша кормежка?

– Гальперна рвет, сэр, я сам видел.

– А я думал, это тебя рвет.

– Один раз вырвало, сэр. Я не знал, что та сосиска – свиная.

– Мы будем посылать тебе меню, Гроссбарт. Будем демонстрировать учебные фильмы о том, чем тебя будут кормить, чтобы ты знал наперед, когда мы собираемся тебя отравить.

Гроссбарт промолчал. Солдаты, выстроившись в две очереди, тянулись к раздатчикам. В хвосте одной из них я различил Фишбейна – вернее, его очки разглядели меня. Казалось, они подмигивают, пуская на меня зайчики. Рядом с Фишбейном стоял Гальперн, оттянув воротничок, он утирал пот защитного цвета платком. Они продвигались к раздатчикам вместе с очередью. Сержант продолжал покрикивать на раздатчиков. Я подумал: а что, если и сержанта втянут в обсуждение проблем Гроссбарта, и ужаснулся.

– Маркс, – сказал капитан, – вы ведь из евреев, верно я говорю?

Я подыграл ему.

– Так точно, сэр.

– Скажите этому парню, сколько времени вы в армии?

– Три года два месяца.

– Год на фронте, Гроссбарт, двенадцать месяцев – не шутка – в боях, прошел всю Европу. Я восхищаюсь этим парнем. – Капитан хлопнул меня по груди. – Ты когда-нибудь слышал, чтобы он качал права, требовал особой кормежки? Слышал или не слышал? Отвечай, Гроссбарт. Да или нет.

– Нет, сэр.

– А почему? Он же из евреев.

– Некоторые вещи для одних евреев более важны, чем для других.

Барретт взорвался.

– Послушай, Гроссбарт, Маркс – он хороший парень, герой, чтоб ему, вот так-то. Когда ты учился в старших классах, сержант Маркс убивал немцев. А теперь скажи, кто больше сделал для евреев – ты, который блюешь, стоит тебе съесть кусок, чтоб ей, сосиски, из отличного мяса между прочим, или Маркс, который поубивал кучу немецких мерзавцев. Будь я евреем, Гроссбарт, я бы ему ноги целовал. Он же, чтоб ему, герой, а ест что дают. И чего ради ты развел заваруху, вот, что я хотел бы узнать? Чего ради поднял тарарам – демобилизоваться хочешь?

– Нет, сэр.

– С тобой говорить – как об стенку горох! Сержант, уберите его с глаз долой! – Барретт переполз на водительское сиденье. – Я поговорю с капелланом. – Мотор взревел, джип, взметнув облако пыли, развернулся – капитан покатил назад в лагерь.

Мы с Гроссбартом постояли бок о бок, провожая джип глазами. Потом Гроссбарт перевел взгляд на меня и сказал:

– Я не хочу разводить заваруху. Ведь они чуть что кричат, что мы – смутьяны.

И тут я увидел, что зубы у него ровные и белые, и до меня дошло: а ведь у Гроссбарта и впрямь есть родители, и они в свое время водили малыша Шелдона к зубному врачу. Он был их сынком. При всех его разговорах о родителях, трудно было представить себе Гроссбарта дитятей, преемником, – представить, что он кровно связан с кем бы то ни было: с матерью, с отцом, а со мной и подавно. Это открытие повлекло за собой другое.

– Чем занимается твой отец, Гроссбарт? – спросил я – мы с ним шли обратно на стрельбище, чтобы занять место в очереди.

– Он – портной.

– Американец?

– Теперь – да. У него же сын в армии, – сказал он не без иронии.

– А мать? – спросил я.

Он подмигнул.

– Балабустэ[4]. Можно сказать, и во сне не выпускает пыльную тряпку из рук.

– Тоже иммигрантка?

– Она до сих пор не говорит по-английски, только на идише.

– А твой отец, он тоже не знает английский?

– Самую малость. «Почистить», «погладить», «сузить». Вот примерно и все. Но они любят меня.

– В таком случае, Гроссбарт, – я схватил его за руку, остановился. Он повернул голову, наши взгляды встретились, и мне показалось, что глаза его испуганно забегали. – Гроссбарт, это ты написал письмо, ведь так?

Но уже через две-три секунды его глаза снова заискрились весельем.

– Да. – Он не остановился, я старался не отстать от него. – Отец и сам бы так написал, если бы сумел. Но на письме стоит его имя. Он его подписал. Я послал письмо домой, чтобы на нем стоял нью-йоркский штемпель.

Я был ошеломлен, он это заметил. И на полном серьезе сунул правую руку мне под нос.

– Кровь есть кровь, сержант, – сказал он и ущипнул голубую жилку на запястье.

– Чего ты добиваешься, Гроссбарт? – спросил я. – Я видел, как ты ешь. Ты этого не знал? Я сказал капитану: я, мол, не знаю, что ты ешь, но я видел, как ты наворачиваешь в столовке.

– Работать приходится много. Тренировки тяжелые. Если в печь не подбрасывать уголь, она греть не будет.

– Ты зачем написал, будто тебя рвет, что ни съешь?

– Так я не о себе, я о Мики написал. Я писал за Мики. Сам бы он, сержант, нипочем не написал – уж как я его просил. Он исчахнет, если ему не помочь. Я написал от своего имени – от имени отца, сержант, но я и о Мики, и о Фишбейне пекусь.

– Мессия, да и только, вот ты кто, верно я говорю?

Мы уже встали в очередь.

– Это вы тонко подметили, сержант, – он улыбнулся. – И все-таки, кто знает? Кто может сказать? Не исключено, что вы – Мессия,  самую малость. Мики говорит, что Мессия – понятие коллективное. Мики, он учился в ешиве, пусть и недолго. Он говорит, что все вместе мы и есть Мессия. Малость я, малость вы. Послушали бы вы, сержант, этого пацаненка, когда он разойдется.

– Малость я, малость ты, – сказал я. – А ведь тебе, Гроссбарт, хотелось бы в это верить? Тогда ты, что ни натвори, выходил бы чистеньким.

– А что, сэр, не так уж и плохо в это верить. Ведь в таком случае от нас всех требуется давать, но давать понемногу, только и всего.

На этих словах я повернулся и ушел – разделить обед с другими сержантами.

 

Окончание следует

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru



[1] Братья Чико, Харпо, Гаучо Маркс – популярные американские киноактеры, евреи.

[2] «Нет подобного Б-гу нашему» (иврит) – ежедневная молитва.

[3] жизнь (идиш). Здесь – жизненочек.

[4] Домохозяйка (идиш).