[<<Содержание] [Архив] ЛЕХАИМ ДЕКАБРЬ 2004 КИСЛЕВ 5765 – 12 (152)
«ВСЕМ ЛОЗУНГАМ Я ВЕРИЛ ДО КОНЦА…»
В. Кардин
В голосе, доносившемся из телефонной трубки, звучала требовательность, исключавшая возможность вступить в спор. Борис Слуцкий настаивал на явке к нему ровно в полдень. Иными словами – в рабочее время, менее всего располагавшее к встречам, пристрастным беседам. Почувствовав мою если не растерянность, то смущенность, Слуцкий счел нужным дать кое-какие пояснения.
Дело, изволите видеть, в том, что нам, едва знакомым людям, надлежит о многом, очень многом поговорить. В том числе о материях достаточно тонких и сложных, противоречивых, коснуться вопросов, ответы на которые не лежат на поверхности, не манят своей простотой, а даются лишь в результате упорных, подчас длительных поисков.
Получается – отдаю себе отчет, – будто строчка, вынесенная сейчас мною в название, уже не соответствовала более его настроениям и взглядам.
Допустим, это так. Но насколько соответствовала вчерашним, позавчерашним?
Меня отнюдь не тянуло к острословию, переводящему разговор на уровень легкого трепа, свойственного не только литературной среде. Но и подчеркнуто глубокомысленная, замедленно-раздумчивая беседа казалась чрезмерной. Мы и впрямь были едва знакомы, обращались друг к другу на «вы». Среди людей, прошедших фронт, последнее считалось ненатуральным.
Б. Слуцкий. 1945 год.
Правда, удаленность от фронта была у нас, так сказать, неодинаковая. Слуцкий демобилизовался вскоре после окончания войны. У меня же, не по собственной воле застрявшего в армии, в ее кадровом составе, возвращение в прежнюю жизнь затянулось. Четыре года учебы в военной академии, еще несколько лет гарнизонной тягомотины менее всего приближали к бытию, несколько высокопарно именуемому «творческим».
Мне отнюдь не всегда удавалось с ходу установить контакты с теми, кто давно расстался с шинелью либо никогда в ней не щеголял. Скромные преимущества моей «автобио», как выразился в своей поэме А. Твардовский, терялись при встречах с людьми, уже связавшими свою судьбу с литературой, особенно – с поэзией. Приобретшими известность в этой сфере – даже в тех случаях, когда публиковались лишь их переводы, сделанные, естественно, по подстрочникам. «Естественно» – поскольку речь шла обычно о языках народов Советского Союза или стран, именовавшихся не иначе как «братскими». Даже, коли «братство» цементировать и подтверждать иной раз приходилось не без помощи танков, славившихся крепостью брони и быстроходностью.
Это сегодня, на расстоянии в несколько десятилетий, картина способна сойти за благостную. На самом же деле благостностью и не пахло.
Короче говоря, у меня хватало оснований сомневаться в гладкости предстоящей беседы с поэтом, достаточно хорошо, видимо, знавшим и армейскую ситуацию, о которой почти неизбежно зайдет речь. Ситуация эта относилась к сравнительно недавним для него временам.
Говорю об этом еще и потому, что ныне установилось снисходительно-пренебрежительное отношение к минувшим дням, подчас выдаваемым за спокойные, даже благодатные, сверкающе-победительные. Не исключено, что такой взгляд на «вчера» облегчает взаимоотношения с «сегодня». И потому особенно соблазнителен…
Вспоминая тот уже далекий день, проведенный с едва знакомым человеком, я и поныне испытываю мало с чем сравнимое удовлетворение, какое дает встреча, что называется, с родной душой. Даже если нашу близость ощутил я не в первый миг, а после преодоления настороженности. А она, вероятно, неизбежна на таком рубеже.
Слуцкий снимал комнатушку в доме, примыкавшем к зданию Литинститута на Тверском бульваре. Ему, офицеру-фронтовику, перенесшему тяжелую контузию, государство не обещало даже в дальнейшем какой-либо крыши над головой. Государство не занимали мавры, сделавшие свое дело. Степень безразличия к вчерашним фронтовикам была воистину поразительна. Из столицы вывезли безруких и безногих инвалидов. Дабы не портили картину.
Могли, правда, позвонить демобилизованному из райкома партии: «Как же так, по сей день без работы? Ищите, старайтесь…»
Стараться было нелегко. Особенно при наличии «пятого пункта», уже дававшего себя знать. Приходилось тратить месяцы на трудоустройство и в конце концов довольствоваться тем «устройством», какое тебе навязывалось.
Я встретил в метро одного из знакомцев по ИФЛИ и по армейской службе в сорок первом. Человека, прославившегося своей отвагой еще на самом раннем этапе войны. Теперь, когда война осталась позади, как и оконченный институт в Сокольниках, он терял месяц за месяцем, тщетно пытаясь найти дело по душе и по специальности.
Государственный антисемитизм если еще и не овладел всеми господствующими высотами, то – повторяю – неуклонно напоминал о себе.
«Комната с отдельным входом», увековеченная в известном стихотворении Слуцкого, обладала кое-какими достоинствами: ее местонахождение рядом с Литинститутом позволяло, к примеру, пользоваться институтской библиотекой. Что для Бориса, как я вскоре пойму, составляло немалый плюс.
Назначив небывало ранний час для дружеской встречи, Слуцкий уже знал, чем надлежит заполнить наше время, какие проблемы следует совместно обсудить, выявляя точки совпадения, а возможно, и разногласия. Он был готов к беседе в куда большей степени, чем я. Но не педалировал свое преимущество. Напротив, слегка его приглушал, с улыбкой повествуя о том, какой великолепный обед нам предстоит и как лично он готовит пельмени.
Когда позади была первая чарка, я понял, что умение лихо поглощать спиртное не относится к сильным сторонам хозяина скромного жилья. Пользуясь правами гостя, я менее всего напирал на эту сторону. Что, по-моему, ему импонировало. И в дальнейшем, наверно не забывая о своей слабости, он оставался крайне сдержанным, едва доходило до спиртного. Вообще – демонстрация собственных уязвимых мест явно не входила в его намерения. Мне могут возразить: а в чьи она входит?
Беда в том, что далеко не каждому ведома собственная ахиллесова пята.
Бориса отличал искренний, живой интерес к своим знакомцам и приятелям. Зорко наблюдая за гостем, он задавал ему выверенные вопросы, превышавшие уровень обычной застольной беседы, вопросы, далекие от праздного любопытства. Он хотел вникнуть в твою судьбу, не стесняясь спрашивать, на что и как ты существуешь, от души предлагая помощь, чистосердечно удивляясь, если ты ею не воспользовался.
Подкупающее чистосердечие не просто входило в число его исходных качеств. Оно, ясное дело, облегчало взаимоотношения в дружеском кругу. Но далеко не всегда облегчало повседневную жизнь, личное поведение. Особенно на этапе, о котором пойдет речь.
Нагло-откровенная ложь, циничное двуличие, присущее сталинской эпохе, видимо, отступали в прошлое. Но открытость, искренность еще не входили в норму. Даже между единомышленниками. Или теми, кто был близок к единомыслию.
Прощупывая меня, Слуцкий надеялся понять мое «кредо». По отношению к нему я стремился к тому же самому. Тем паче, что уже знал ходившие в списках его антисталинские стихи («Б-г», «Хозяин», «Современные размышления»…). Стихи, крайне важные не только для того, кто их написал, но и для тех, кто прочитал. А читали повсеместно. В зависимости, разумеется, от обстоятельств, определявших характер аудитории.
Назначая свидание, запланированное на несколько часов, Слуцкий предусмотрел не просто обед, но обед воистину фундаментальный. Главную его часть, я уже говорил, составляли пельмени. Однако мне и в голову не пришло, что их предстояло жарить. Да еще именно так, как умел только сам хозяин.
Во всем, что он делал, о чем говорил, неизменно чувствовались основательность, выношенность, серьезность. Экспромты не ценились. Остроты получали право на существование лишь в том случае, ежели не страдали легковесностью.
Не стану брать грех на душу и подробно, обстоятельно перечислять темы, затронутые так или иначе в нашей долгой, многочасовой беседе. Дело слишком давнее. Скажу лишь с уверенностью: пустословие отсутствовало. Да оно никогда, ни в коем разе и не вязалось со Слуцким, жившим трудной рабочей жизнью – при постоянной необходимости печься не только о хлебе насущном, но и о крыше над головой.
Но мы, конечно, говорили о войне, о фронте, о наступившей эпохе. О чем же еще! Теперешняя советская жизнь частенько проявляла себя, как и прежняя, «применительно к подлости». И мы размышляли о перспективах, уготованных нашему поколению, о том, суждено ли ему сыграть значительную, благотворную роль в обновленной – хотелось надеяться – стране.
Большая часть времени Бориса отводилась переводам, осуществляемым все по тем же подстрочникам. Добывать подстрочники, однако, было совсем не просто.
Прибегали, скажем, к такой форме деятельности, как обход редакций в поисках этих проклятых Б-гом, но позарез необходимых текстов. Иногда подобные странствия совершались Слуцким вдвоем с Давидом Самойловым. (Их с Борисом связывала долгая, но не слишком прочная дружба.) Бывало, перевод стихотворения требовалось создать прямо на месте, не покидая служебного кабинета работодателя. Чаще всего переводили с «братского» (в те времена) китайского языка.
Однажды такой перевод спешно был изготовлен в стенах редакции и тотчас отправлен в типографию. Переводчиков (нормальное дело!) было двое. Каждый торопливо «строгал» свою половину. Вот только они не условились о размере. Русский текст, так и не согласованный, заслали в набор, а потом напечатали. Преимущество поэзии этого рода заключалось в том, что ее никто не читал. Творческий же процесс завершался росписью переводчика в платежной ведомости и, в лучшем случае, рюмкой водки в знаменитом баре № 4 на Пушкинской площади.
Борис Слуцкий с женой Татьяной. 1974 год.
Вспоминая свое послевоенное бытие, Слуцкий ни разу не пожаловался на жизнь. Ему вообще несвойственно было хотя бы мимолетно «бить на жалость».
Этот пасмурный день, проведенный в доме при Литинституте (осенью сорок первого здесь размещался мой подрывной отряд, минировавший улицу Горького), прочно осел в памяти. Я испытал чувство, знакомое с войны: судьба даровала мне друга, не способного ни на вероломство, ни на уклончивость.
Тешу себя надеждой, что и он не раскаивался после нашей встречи. Так или иначе, но тот полдень положил начало дружбе, растянувшейся почти на два десятилетия. Хотя она могла бы растянуться и надольше. Если б не его ранняя, я считаю, смерть…
Эта дружба включала в себя и недели, а то и месяцы в переделкинском Доме творчества, куда Борис станет приезжать с невестой, потом – женой, вызывавшей мое неподдельное восхищение. Оно не оставляет меня по сию пору. Тане суждено было стать самым верным и любимым его другом, а заболев – его ношей.
Запросто, дружелюбно шутивший насчет чужих «романов и адюльтеров», сам Слуцкий не принадлежал к специалистам по быстротечным связям. Чувство собственного достоинства, присущее ему в высокой мере, исключало подобную форму отношений.
Теперь, наконец, женатый поэт обладал двухкомнатной квартиркой неподалеку от метро «Сокол». Это было истинное счастье.
Жаль только, радости зачастую имеют свою оборотную строну. Беда, подкарауливавшая чету Слуцких, отличалась особо коварным свойством.
Казалось бы, жить им да жить. Однако Таню подкосила тяжелая болезнь крови. Даже поездка в Париж ничего не изменила. Болезнь относилась к неизлечимым. По крайней мере, тогда. В наши дни о ней судят с меньшей долей обреченности.
Покуда можно было, Борис с Таней ездили осенью в Коктебель, жили в Переделкино, снимая дачу на улице Горького. Там я нередко их навещал. Наши застольные разговоры с Борисом то и дело сменялись путешествиями на станцию Белорусской железной дороги, где находилась единственная на всю округу аптека. Теперь мы покупали не снотворные, как прежде, а лекарства, выписанные Тане. Только проку от них не было.
Когда Тани не стало, я, подобно многим, дружившим с Борисом, понял: ствол подрублен. Но не представлял себе, что так основательно и безнадежно.
Все то, что было твердого во мне,
стального, – от тебя и от машинки.
Ты исправляла все мои ошибки,
а ныне ты в далекой стороне,
где я тебя не попрошу с утра
ночное сочиненье напечатать.
Ушла! А мне еще вставать и падать,
и вновь вставать.
Еще мне не пора.
Но и его уход не заставил себя долго ждать. Пускай теперь его печатали, издавали, устраивали ему творческие вечера в Центральном доме литераторов…
Он почти не писал. Жизнь лишилась всякого смысла. Утратила краски. Болезнь души, не встречая сопротивления, навалилась на него всей тяжестью, загнав в палату столичной клиники.
Послебольничное общение оборвалось не по нашей вине. Боря поселился у брата-отставника, обитавшего под Москвой. Решил дожить свой век там.
***
Творчество Бориса Слуцкого, как и творчество всякого большого поэта, бесконечно многообразно. Однако, опять же, как у всякого большого поэта, у него есть своя сквозная тема. Она продиктована национальным чувством, от которого Слуцкий никогда не был избавлен. Чувством, не застилавшим глаза, но, напротив, помогавшим понимать, кто есть кто, определять истинную цену человека.
Не торговавший ни разу,
Не воровавший ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось нелживо:
«Евреев не убивало!
Все воротились живы!»
Что до Борисовой строчки, вынесенной в заглавие моих заметок, то ее назначение – хотя бы бегло, пунктирно обозначить путь, проделанный поэтом, дать представление о многосложности, многотрудности этого пути. О душевной чистоте и мужестве, потребных, дабы его одолеть.
Слева направо: редактор альманаха «День поэзии» В. Фогельсон, Б. Слуцкий, В. Корнилов. 1965 год.
Не исключено, что в словах о вере в лозунги таится и своего рода предостережение, не теряющее силу с годами. Течение лет бесспорно обновляет лозунги, но далеко не всегда от этого меняется их глубинная суть.
Каждому предоставлена возможность судить поэта сообразно своему мировосприятию, соотнося его строфы с реальностью новых дней. Однако и безотносительно к реальности человек волен выбирать для себя «лозунги», неустанно сравнивая их с собственным опытом; собственным, но – и это не грех – заимствованным, быть может, у поэта такой честности, такого ума, таланта и масштаба, как, скажем, Борис Абрамович Слуцкий.
…Рубикон, обозначенный строкой о доверии сущему, остался позади. Но и впереди не прорисовывалась «дорога цветов».
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
E-mail: lechaim@lechaim.ru