[<<Содержание] [Архив]        ЛЕХАИМ ФЕВРАЛЬ 2004 ШВАТ 5764 – 2 (142)

 

ДВА МОИХ ДЕДА

Александр Давыдов

Это отрывок из моих лирических воспоминаний, названных «49 дней с родными душами». Название текста соответствует реальному времени, когда он сочинялся. Буквальны и даты. Записи, посвященные отцу, поэту Давиду Самойлову, и маме, главным персонажам моей жизни, опубликованы в журнале «Знамя» №4. Здесь расскажу о моих дедах. Оба были врачами. Мамин отец, Лазарь Израилевич Фогельсон, – знаменитый в свое время профессор-кардиолог, основоположник отечественной электрокардиографии, лечивший Горького, Эйзенштейна, Пастернака, Олешу. Каким-то чудом его миновало «дело врачей». Так вышло, что на его кафедре работали и палач, и жертва – небезызвестная Тимашук и доктор Шнейдерович, один из врачей Сталина. Дед по отцовской линии, Самуил Абрамович Кауфман, был главным венерологом Московской области, тоже известным специалистом в своей отрасли.

Л.И. Фогельсон в годы первой мировой войны.

 

[…]

День 3-й.

29 января, вторник

Если считать родных составом моей личности, то Бабушка – телесное, Мама – душевное, Отец – умственное, Дедушка – духовное. С него я и начну – с Дедушки, папиного отца.

Сам Отец, с малолетства подавлявший нежность своей натуры, да и вообще всю жизнь изображавший презрение к тонким чувствам, относился к нему с острейшей, пронзительной жалостью. В моей памяти о Дедушке тоже звучит эта жалостливая нота, но все ж она светла, то есть память. А что до жалостливости, то в детстве она пробуждалась у меня легко и не только к людям, но и к брошенным, ненужным предметам. Я с ней боролся, как с какой-то помехой жизни. Я рад, что ее победил. Вряд ли оно было здоровым, это бессильное, лишь растравляющее душу чувство.

С.А. Кауфман (третий справа) с друзьями. 1910 г.

За что мы, собственно, жалели Деда? В нем можно было предположить хрупкость, но это скорей была хрупкость повадки. На самом деле он был тверд, хотя и не жесток. Его хотелось пригреть и защитить, но вовсе не мы с Отцом, а он был нам защитой. Дедушка был неизменно тверд в убеждениях и правилах. Он и вообще казался неисчерпаемым и неизменным, как вечность. Он и сейчас для меня не исчерпан. Чую иногда его упасающую силу, хотя расстался с Дедушкой, когда мое сознание было еще младенцем. Я потерял его в свои четыре года, но, может быть, оттого он так глубоко и пророс в мою душу.

Доброта Деда была наилучшей средой моего детства. И она была надежна, метафизична в своей неисчерпаемости, ибо, как и всё в нем, не грозила растратой. Другие ведь тоже были ко мне добры, но их доброта имела предел, – у каждого свои цели, свои заботы. Для Деда я был – и это ощущал безошибочным детским чувством – единственной целью и заботой, как прежде мой Отец. Да если б и не единственной, неисчерпаемость не способна уменьшиться от разделения. Мне кажется, я уже ощущал Дедушку, когда был совсем мал и не разделен с миром. Еще не понимая родства, я чувствовал исходящие от него теплые воздушные токи – прообраз душевного тепла. Дед был для меня словно мифологический бог, который и лицо, и воздух. Все ж для меня он остался больше средой, воздухом. Разгадать тайну его личности не удалось ни его собственному сыну, ни мне, тем более знавшему Дедушку всего четыре года. Он, как и другие родные души, ушел без прощанья, без завета. Наши с ним отношения так и остались незавершенными, то есть бессюжетны иль с вольным сюжетом, который еще в развитии. Верю, что он завершится там, где свершаются все развязки.

С.А. Кауфман с женой Цецилией Израилевной

и сыном Давидом. 1934 г.

 Дедушка стал для меня прообразом Б-га. Возможно, и заслонил его, но образ Дедушки я потом различил в проснувшемся через много лет религиозном чувстве. Тот самый, что постепенно проступал сквозь его уже небесный лик. На небесах у меня уже много лет есть свой ходатай. И он хранит любовный образ моей сущности. Как смог бы я поверить, что она дурна? Нет, конечно, и тому зарок – бесконечная любовь Деда.

Страшно подумать, сколько я принес ему огорчений потом своей путанной жизнью. Я ведь верю, что он видит все, так как верность его мне неизменна, именно как вечность. Он меня огорчил дважды, переживая куда больше, чем я сам. Дедушка ведь наверняка понимал бесконечность моего к нему доверия. А я после дедушкиной смерти долго еще не мог себе простить своей на него обиды, да не знаю, простил ли и сейчас. Вот они, два горестных события моей детской жизни. Однажды он отнял у меня шелудивого кота и попытался отмыть его под краном от пыли и блох – ведь врач, в конце концов. Кот вырывался, царапался и верещал. Я почти рыдал, Дедушка чуть не плакал. Я жалел кота и отчего-то и Дедушку тоже. До сих пор вспоминаю эту картину с дрожью. А, кстати сказать, погода за окном все такая же скверная. Нет, воспоминанье о второй обиде оставлю на завтра, так будет лучше.

 

День 4-й.

30 января, среда

Вот уже и среда – горб недели. Вторая и последняя моя обида на Дедушку была еще горше и событие драматичней. В мой день рождения, годовщину того свершения, которого он ожидал с такой надеждой, Дедушка показал фокус: порвал мою фотографию, а потом ловко подменил целой. Тут уж я разрыдался всерьез, хотя не был плаксивым. Горе мое было неподдельным, ведь, как все дети и дикари, полагал нерасторжимой связь фотообраза с самим собой. Дедушка, самый родной, среда моего существования, уничтожает меня. Ну и ладно, что потом я целый. Может, это уже другой я, подменный? А я, к тому же, еще совсем недавно горделиво осознал свою самость, глядясь в мутное зеркало. Тут Дедушка в первый и последний раз нечто недооценил или не понял. Быть уничтоженным его рукой, это ли не трагедия? Он явился скорее ветхозаветным, суровым Б-гом, хотя вовсе не хотел меня наказать, а всего лишь пошутил. Как я уже сказал, сам Дед глубже, чем я, переживал мою обиду. А я, особенно после его смерти, осознавал ее своей виной. Как и все дети, полагая смерть разлукой долгой, но не вечной, я, памятуя о разорванной фотографии, повторял в свое утешение: «Ну если и не на следующее день рожденье, то уж через одно Дедушка обязательно придет», добавляя: «И опять покажет фокус».

С.А. Кауфман. 1940-е гг.

Сейчас вдруг во мне вновь шевельнулась жалость к Деду. Все ж откуда она? Он мог показаться беззащитным, но был защищен, и весьма надежно, от соблазнов века своей чистотой, а от его бедствий – своим мужеством. Например, угодив в белогвардейский погром, не стал прятаться, а бесстрашно ходил по городу. Впрочем, семье, которую Дедушка боготворил почти в прямом смысле, он принес свою жертву. Замечательный врач, он не любил медицину. Будь он волен, предпочел бы, наверно, гуманитарию. Но это не хлеб. Его происхождение и жизненные обстоятельства допускали два пути – медицина и юриспруденция. Второй путь претил ему, наверняка, еще больше своим неизбежным крючкотворством. Медицина предполагала служение, что согласно с дедовской натурой. Правда, волей судьбы, с которой Дед никогда не спорил, ему довелось специализироваться в венерологии, уж тем более чуждой его чистоте душевной и телесной. Подростком я разглядывал с порочным увлечением его медицинские книги, пахнувшие пылью и развратом. На всю жизнь запомнил изъеденные язвами половые органы, плоть, расточенную похотью, приступ омерзенья к собственному телу и к женскому. А Дедушка любил свою жену нежно и чисто.

С.А. Кауфман с женой, сыном и невесткой Ольгой Лазаревной Фогельсон.

1940-е гг.

 Выходило, что он избрал труднейшее для себя служенье или оно его избрало. Но жалость не потому. Дедушка напоминал крепость, лишенную стен, упасаемую лишь мужеством гарнизона. Все ветры мира проскваживали его ранимую душу, но зло исчезало в ней безвозвратно, не возвращалось ответной злобой и раздражением, становясь светлой грустью. Столь возвышенного дедушкиного свойства я, увы, не унаследовал. Должно быть, мы с Отцом вовсе и не его жалели, а себя, предчувствуя разлуку. И Дедушка, наверно, грустил о том же.

 

День 5-й.

31 января, четверг

Сам не понимаю, отчего, вспоминая про Деда, так быстро перекинулся мыслью на его смерть, ведь он был основой моей детской жизни. Но теперь мне кажется, что и всегда в его облике сквозила смерть, а не сквозит ли она в любом родном облике? Но тут не гражданская и скудная, с наводившими на меня ужас черно-красным полотнищем и заунывно-развязными звуками оркестра, а та, которая благодатней и надежней жизни. Нет, вспоминая о дедушкиной могиле, я не растравляю свою грусть. С годами я все тверже ощущаю, что в нем для меня слились исток и исход и сквозь его образ все ясней просвечивает великая осмысленность существования. Ведь истлело то, что сулило надежду, а все связанное с Дедушкой для меня живо. Хочу повторить, что на всех изгибах жизни чувствую его упасающую силу, почти божественную неисчерпаемость его любви, которая – пусть и мельчайший – отблеск любви вечной. Сколько б я ни блуждал в жизни, я всегда к ней возвращаюсь и когда-нибудь вернусь навек. После той, первой, тягостной встречи с его могилой я навещал ее много раз, но теперь лишь на миг обращаю взгляд к земле.

С.А. Кауфман с внуком Сашей. 1950-е гг.

 В моем детстве, выпавшем на эпоху сугубой оптимистичной материальности, Дедушка поведал мне о великой тайне – ну пускай только намекнул на нее, – которая беспредельно расширила мой узенький детский мирок. Поведал, скорей, не словами, хотя от него я впервые узнал библейские истории о Самсоне и Далиле, о Давиде и Голиафе. Но все ж не словом, а будто б самим собой. Вокруг кипела бодрая эпоха осуществлявшихся сказок, вся, как на ладони, не предполагавшая сокровенного. Отчего ж мне вечно мерещились тайны – в странностях быта, непривычности людских лиц, необычности пространств? В материализованном мире эти тайны становились всего только недомолвками. Тайна, которую нес Дедушка, была светла и бездонна. Он сам был широчайшим объемом, бесконечностью моей жизни. Дедушка был религиозен, не знаю, непрерывно ли с детства или под старость вернулся к вере отцов. Возможно, и я к тому причастен: ведь мое детство тоже было для него беспредельным объемом и вертикалью.

 

[…]

День 9-й.

 4 февраля, понедельник

Теперь еще немного скажу про Дедушку. Вот за что я ему благодарен: казалось, не вооруженный ничем Дедушка, обороненный без преград, сумел вооружить меня против государственных мифов той поры, тяжеловесно-державных, словно фонтаны ВДНХ. Я ведь был мальчик как мальчик, не меньше других подверженный бескрылым фантазиям эпохи, – и оттого-то намеренно и навязчиво окрыленным, начиная от устремленных в иные миры ракет, кончая голубями мира, загадившими весь город. Нет, он никогда не разъяснял мне эпоху, просто умел существовать вне ее со своей спокойной мудростью, которая ведала о мифе подлинном. Кажущаяся наивность Дедушки была вовсе не детской, а поседелой от веков, притом не растратившей своей чистоты и свежести. Другие взрослые сами были как дети. Оттуда безудержный инфантилизм эпохи, которая справедливо выпала на мое детство. Слишком уж много я, должно быть, требовал от взрослых, с которыми сверял истину. А все, что сулила мне дедушкина мудрость, – сбылось.

Причем, любопытно, что, купаясь в государственной сказке, я даже в раннем детстве был на редкость трезв в отношении сказочного: не верил ни в Деда Мороза, ни в гномов, ни в волшебство. Тут мне чудились подвохи – казалось, что взрослые нас дурачат. Но, воспитанный Дедушкой, ощущал несказочную таинственность мира, угрозы и благость, несоразмерные быту.

Л.И. Фогельсон с женой Анной Львовной и дочерью Ольгой. 1940-е гг.

 

[…]

День 13-й.

 8 февраля, пятница

Тринадцать никогда не было для меня определенно несчастливым числом, но я все ж несколько подвержен магии чисел. Это так, к слову. Сейчас я обращусь к не столь острому для меня воспоминанию. Был у меня и второй дед, отец Мамы. Признаюсь, что мне трудно поместить его среди родных душ, а в молитве за усопших язык лишь редко и с трудом выговаривает его имя. Однако и этот дед не канул для меня бесследно. Я не то чтобы не любил его, но относился – как и взаимно – с доброжелательным равнодушием. Потом, осудив его, – возможно, слишком жестко, без снисхождения к его натуре, – оборвал с ним связь. Вряд ли это было для деда большой бедой,  но  кто  ведал  его чувства?

Когда дед умер, не скажу, что я горевал, но был обескуражен. Тщательный к своему телу, он, как и Бабушка, отмахал девяносто и тоже казался мне вечным. Не так давно я наткнулся на запись в дневнике Отца, который деда недолюбливал (и на полном основании), что я «благородно жалею старика». Благодарен Отцу за теплую реплику. Семья считала меня «все-таки благородным человеком». В устах Отца это «все-таки» стало почти семейной шуткой. Кажется, когда дед умер, и он пожалел старика.

Л.И. Фогельсон. 1970-е гг.

 В моем детстве вовсе не Отец, а дед был единственным великим человеком в семье. Помню дух всеобщего почтения. Когда на даче мне с друзьями случалось расшалиться и на шум выбегала чья-то рассвирепевшая бабка, меня выталкивали вперед: внук такого-то. Бабка смирялась. Дед был выдающийся врач, да еще ремонтирующий столь необходимый орган, как сердце. Сам он не был сердечен, относясь к сердцу по-врачебному, как к хорошо или дурно работавшему кровяному насосу. Дед был тоже сокровенен, тоже загадка, но к разгадыванию которой у меня не хватало интереса. Мне представлялось – может, и напрасно, – что дед не затрагивает моей судьбы. По крайней мере, свою семейную роль он исполнял плоховато, не был в полной мере Дедушкой. Казалось, дед и вообще от всего отстранен. Я могу представить, как мыслили и чувствовали родные мне люди, – ведь в собственной личности храню их свойства. Но когда нахожу в себе что-то дедовское, то с протестом, как к чему-то, подлежащему искоренению. Подозреваю, что жизнь представлялась ему вялой и блеклой, хотя, возможно, это было вовсе и не так. При упорстве желаний чувства его были столь ненастойчивы – или столь мало проявлялись, – что трудно понять, любил ли он кого-нибудь вообще. Да нет, одного человека любил безусловно – свою вторую жену, мою неродную бабушку Анюту, которую я захватил лишь краем сознания. Она умерла вскоре после моего рождения. «Он меня забудет», – грустно сказала Анюта перед смертью. Нет, бабушка, я тебя не забыл, ни увядшего, но достойного, даже величественного облика, ни теплоты, тоже скрасившей мое младенчество. Тебе отведено местечко среди родных мне душ. Дед любил ее как жену и как мать, видимо, вообще представляя близкую  женщину  ангелом-хранителем, в  чем  ему  пришлось  так  драматично разочароваться в последние годы жизни.

Давид Самойлов.

Если дед и присутствует в моей личности, то как пассивное и рыхлое начало, вдруг заявлявшее права в худшие периоды жизни. Занятие наукой оставляло развитию его личности лишь самую малость. Притом, он был человеком не дурным, а не развившимся, по сути, ребенком, но умилялась его вечной детскости разве что бабушка Анюта. Деда считали человеком сухим и заносчивым, а он был наивен. К людям и впрямь относился без интереса, ибо кого только не навидался за свою жизнь, – от Троцкого до Пастернака. Не думаю, чтобы кто-то из них затронул его душу. О своих великих пациентах дед рассказывал скупо и словно неохотно, но однажды он предложил мне, что надиктует на магнитофон свои воспоминания. Я не торопился, считая, что дед вечен. Да и что интересного, мне думалось, он мог рассказать, столь упорно и скрупулезно сосредоточенный на себе?

Все же дед оставил мне пару почти умилительных воспоминаний. Помню, как по общему мнению сухой и заносчивый дед наивно веселился, слушая декамероновские байки друга моей юности, умевшего попадать в самые диковинные положения. Тогда дед был мил, каким бывал редко, и я даже почувствовал к нему нечто вроде теплоты. Этот осенний вечер на даче был мне от него подарком, как помню еще один – крепкое сладкое яблоко, анисовку. Хотя дед, по-детски скуповатый, все же делал мне более дорогие подарки, но ценней других для меня оказались эти два – пара добрых воспоминаний. Кстати, надо признать, что дед, будучи скупым, не был жаден: дорогим частным визитам предпочитал свою науку. В ней, говорят, был велик. И вот как выходит: без душевной растраты и филантропических деклараций дед спас ведь, наверняка, многие жизни. Это для меня несколько тревожный парадокс – тщета благих намерений при скудости средств в сравнении с добросовестностью деда. Возможно, и меня когда-нибудь спасет его наука, и тогда я уже не решусь утверждать, что он ничего не привнес в мою судьбу. Пусть он даже одарит меня не как внука, а как любого из человечества.

 

 

<< содержание 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 E-mail:   lechaim@lechaim.ru