Творчество истинного поэта неотделимо от его судьбы. И стихи Довида Кнута еще одно тому подтверждение. «Далеко не старый, Кнут умер в Тель-Авиве, на земле своих предков, но он поэт русский, и о нем в России в свое время вспомнят...» – писал один из весьма заметных литераторов русского зарубежья Николай Оцуп. Он же высказал о Кнуте и другую важную мысль: «Это был поэт подлинный и, значит, сверх обычных для каждого страданий обремененный еще проклятием особого слуха и ответственностью за сказанные слова. У него была тема, живая и значительная, тема инородца, гордого своей не общей судьбой в России...» Не случайно Кнута оценили самые разные русские писатели – Иван Бунин, Владислав Ходасевич, Георгий Адамович, Нина Берберова, Андрей Седых... А вот сбудется ли пророчество Н. Оцупа, придет ли поэт сегодня к русскому читателю, – покажет время...

 

Сплетение миров

 

Заметки о жизни

и творчестве Довида Кнута

 

Матвей Гейзер

 

«Кишиневские похороны» Кнута (чаще их называют по первой строке «Я помню тусклый кишиневский вечер...»), с точки зрения выдающегося литературоведа (и поэта) Георгия Адамовича, – лучшее стихотворение в русско-еврейской литературе XX века. Без особой натяжки его можно даже назвать небольшой поэмой. Написанное в 1929 году в Париже стихотворение получило мировую известность: его перевели вначале на французский, а позже на другие европейские языки, оно вошло во все антологии зарубежной русской поэзии.

 

Я помню тусклый

кишиневский вечер:

мы огибали Инзовскую горку,

где жил когда-то Пушкин.

Жалкий холм,

где жил курчавый низенький

чиновник –

прославленный кутила и повеса –

с горячими арабскими глазами

на некрасивом и живом лице.

 

Кто-то может удивиться, что в самом начале стихотворения на сугубо еврейскую тему речь заходит о Пушкине, об Инзовской горке, названной так в честь Ивана Инзова, друга и покровителя Пушкина, губернатора Бессарабии. Ничего удивительного, однако, тут нет: Пушкин был самым любимым поэтом Довида Кнута. И совершенно прав еще один его собрат по эмиграции Юрий Иваск: «Лучшее свое стихотворение он (Кнут) посвятил Кишиневу, еврейскому, но и русскому, с воспоминаниями о молодом изгнаннике – Пушкине, который там задумал “Евгения Онегина”... Многие запомнили две строки этих очень удавшихся белых стихов: “Особенный, еврейско-русский воздух.../ Блажен, кто им когда-либо дышал”.

Тема Пушкина получила любопытное продолжение в эссе Довида Кнута “Иван Бунин в быту”».

«Мне довелось слышать, – признается автор, – о якобы негативном отношении Бунина к евреям. Насколько я берусь судить, для подобных слухов нет основания...

Расскажу для примера о случае, который произошел в 1937 году. В связи со столетием со дня гибели Пушкина Сергей Лифарь организовал в Париже замечательную выставку, посвященную поэтическому гению России... На ее открытие Лифарь пригласил нескольких русских поэтов, с тем чтобы они прочли посвященные Пушкину стихи. Я выступил с чтением поэмы о еврейских похоронах в Кишиневе, воспользовавшись предлогом, что в этом произведении есть несколько строчек о Пушкине. Когда я завершил чтение, в зале воцарилось молчание, смысл которого был мне заранее совершенно ясен. Вот, мол, вечер, посвященный русскому национальному поэту, и вдруг именно один из евреев, “жидов, что сгубили Россию”, пользуется удобным случаем и несет какой-то взор о евреях. Я не знаю, сколько продолжалась бы в зале напряженная тишина, но вот на сцену поднялся Иван Бунин, обнял и расцеловал меня. И в то же мгновение послышались аплодисменты».

А. Скрябина. Париж, 1-я пол. 30-х гг.Авторитет Бунина снял страх у тех, кто побаивался выразить свое восхищение поэту, и раздражение у тех, что испытали это недостойное чувство.

Вернемся, тем не менее, в Кишинев начала XX века, к месту, которое некогда называлось Инзовской горкой. Мимо нее шла дорога на Азиатскую улицу, в еврейский район Кишинева, где в 1903 году поселились родители Довида Кнута. Есть основания полагать, что семья Кнута переехала туда до апрельской резни – трагического события, о котором написано знаменитое «Сказание о погроме»

Бялика.

Отзвук «Сказания» ощутим в «Кишиневских похоронах», посвященных, по сути, тому же событию. Впрочем, в поэме Кнута улавливается и влияние рассказа Владимира Короленко «Дом № 13 (эпизод из Кишиневского погрома)». Вот что, в частности, писал Короленко: «Все может случиться в городе Кишиневе, где самый воздух еще весь насыщен враждой и ненавистью». Перекличка Кнута, Бялика и Короленко, конечно же, не случайна.

Могли ли сохраниться в памяти Довида картины похорон в Кишиневе после погрома? Думаю, да. Они навсегда врезались в детскую память и застыли в ней. Впечатления ранних лет жизни – вообще из самых

прочных.

 

За пыльной, хмурой, мертвой

Азиатской,

Вдоль жестких стен Родильного

Приюта

Несли на палках мертвого еврея.

Под траурным несвежим покрыв

алом

Костлявые виднелись очертанья

Обглоданного жизнью человека,

Обглоданного, видимо, настолько,

Что после нечем было поживиться

Худым червям еврейского кладбища.

 

За стариками, несшими носилки,

Шла кучка мане-кацовских евреев,

Зеленовато-желтых и глазастых...

 

Разумеется, «мане-кацевские» евреи – это те самые люди, которых запечатлел на своих полотнах художник Мане-Кац, парижский друг Довида Кнута. Далее поэт повествует о еврейской женщине на еврейских похоронах. О еврейской женщине в голусе (изгнании).

 

Пред ними – за печальным черным

грузом

Шла женщина, и в пыльном полумраке

Не видно было нам ее лицо.

Но как прекрасен был высокий голос!

 

Поэт, выросший в патриархальной еврейской семье, пронес сквозь всю жизнь не только память детства, но и дух Священного Писания.

 

Еврейка шла, почти не спотыкаясь,

И каждый раз, когда жестокий

камень

Подбрасывал на палках труп, она

Бросалась с криком на него – и голос

Вдруг ширился, крепчал, звучал

металлом,

Торжественно гудел угрозой Б-гу

И веселел от яростных проклятий.

И женщина грозила кулаками

Тому, кто плыл в зеленоватом небе

Над пыльными деревьями, над трупом,

Над жесткою, корявою землей.

 

Художественная сила изображения, сила скорби и богоборческого порыва воистину поразительны. Трудно не вспомнить тут книгу Юдифь: «Кто смеет пренебречь народом, имеющим таких жен!»

 

Но вот – пугалась женщина себя

И била в грудь себя, и леденела,

И каялась надрывно и протяжно,

Испуганно хвалила Б-жью волю,

Кричала исступленно о прощенье,

О вере, о смирении, о вере...

 

Здесь уже слышен библейский пророк Иов, отвергавший право смертных возлагать на Б-га ответственность за земные несчастья...

 

Что было? Вечер, тишь, забор, звезда,

Простой обряд еврейских похорон

И женщина из Книги Бытия.

 

***

Довид Кнут (Дувид Миронович Фиксман) родился в 1900 году в местечке Оргеев в Бессарабии, южной провинции бывшей Российской империи. Оргеев до рождения Кнута был знаменит лишь тем, что в нем находилась единственная в Молдавии больница для душевнобольных. Детство, отрочество и юность писателя прошли в Кишиневе. В своих «кишиневских» рассказах («Мальчик на распутьи», «Моня – богоборец», «Мудрецы», «Слава») он поведал не только о своем детстве, но и о Кишиневе начала ХХ века, рассказал о них с неподдельным воодушевлением, не пожалев красок.

«Знойное бессарабское утро. Над Кишиневом стоит пьяное летнее облако акации и пыли, разжиженные жарой люди ходят в каком-то полусне. По вечерам все улицы впадают в городской сад. По их руслам безостановочно текут людские потоки туда, где музыка, ароматная прохлада и заразительная поэзия любовных приключений...

Молочно-белые фонари качались на фоне неба и зелени, крупные, близкие звезды напоминали о главном, о вечном, о важном, деревья дышали ночью, ароматом и пылью...»

Так мог написать человек, по-настоящему любивший русскую речь, прочитавший немало русских книг. Для Довида Кнута русский язык был родным, а любимым поэтом, как уже говорилось, еще с детства стал Пушкин. Хотя он, разумеется, владел и ивритом, и идишем. Кнуту исполнилось только 14 лет, когда первые его стихи были напечатаны в газете «Бессарабский вестник». Стихотворение «Легенда ночи» опубликовали во втором номере журнала «Молодая мысль» в 1918 году. Юный Довид всегда мечтал о жизни в России, в Москве...

Из воспоминаний Кнута о своем школьном детстве: «В казенном еврейском училище мальчиков усиленно русифицировали. Преподавательский штат состоял из воспитанников виленского учительского института, специально подготовленных к делу русификации еврейского населения...

За неделю до прибытия в Кишинев царской семьи по случаю столетия присоединения Бессарабии к России Степан Петрович Рабинович, заведующий училищем, созвал всех своих питомцев и разъяснил им торжественное событие».

В рассказе «Кишиневские тени» Д. Кнут подробно повествует об этом событии. Но мемуары завершаются несколько неожиданно: «Итак, русификация шла хорошо, но за стенами еврейского училища начиналась улица. А на улице начиналась дерусификация. Удивленные мальчики просыпались от сна, от гипнотических пасов, шедших из виленского института, и с недоуменным любопытством открывали, что они не русские, и не евреи, и не люди, а – жиды.

За стенами училища вокруг них нередко начиналось жужжание: жиды – жидов – жидам – жидами – о жидах...»

Первый сборник стихов молодого поэта «Моих тысячелетий» (Париж, 1925 год) открывался торжественными строфами:

 

Я,

Довид-Ари бен Меир,

Кто отроком пел гневному Саулу,

Кто дал

Израиля мятежным сыновьям

Шестиконечный щит...

 

Я помню все:

Пустыни Ханаана,

Пески и финики горячей Палестины,

Гортанный стон арабских караванов,

Ливанский кедр и скуку древних стен

Святого Ерушалайма...

 

Всю жизнь, наверное, с детства, в душе Довида Кнута жила какая-то необъяснимая, скорее всего, генетическая, любовь к земле своих пращуров, к Эрец-Исроэл. Посетив в середине 30-х годов Палестину, тогда еще подмандатную, он понял, что эта земля – не прародина его, а истинная родина.

Я,

Довид-Ари бен Меир,

Тысячелетия бродившее вино,

Остановился на песке путей,

Чтобы сказать вам, братья, слово

Про тяжкий груз любови и тоски –

Блаженный груз моих тысячелетий.

 

Д. Кнут и А. Скрябина. 
Париж. Осень 1939 года.
Поэт прожил неполных 55 лет, но ему на долю достался поистине трагический период истории: две мировые войны, между ними – Октябрьская революция. Для евреев вообще этот отрезок бытия оказался немыслимо страшным: жестокие погромы в начале века в России, приход Гитлера к власти в Германии, Холокост, а за ним – разгром еврейской общины в СССР в конце 40-х – начале 50-х годов.

Трагедия евреев в XX веке, равно как и великая веха в жизни народа, создание государства Израиль, нашли подлинно художественное отражение в творчестве Довида Кнута.

 

***

Знакомство с Ариадной Скрябиной, дочерью великого русского композитора Александра Николаевича Скрябина, женитьба на ней – одно из самых важных событий жизни Кнута. Андрей Седых вспоминает историю их общей жизни в книге «Далекое и близкое»: «Последней любовью его была Ариадна Скрябина – молоденькая, хрупкая, экзальтированная женщина, память о которой нужно бережно хранить: она отдала жизнь за други своя. Ариадна не знала полумер, не умела останавливаться на полпути. Она полюбила Довида Кнута, полюбила евреев, и сама перешла в еврейство. Как все прозелиты, в своей новой вере она была необычайна страстна, порой даже нетерпима. Однажды Кнут пришел с ней в редакцию “Последних новостей”... и кто-то рассказал в шутку еврейский анекдот. Как разволновалась Ариадна! Мы с Довидом долго старались ее успокоить, а она все не могла нам простить этот еврейский анекдот.

Несколько лет спустя, во время германской оккупации, она пошла с мужем в Резистанс (Сопротивление. – М.Г.), где ей поручили переводить группы евреев в Швейцарию. Довид Кнут благополучно перевел свою группу, Ариадна попала в засаду, была схвачена милиционерами и на месте расстреляна» .

«Потеряв Ариадну (она была убита немцами в Тулузе в 1944 году, перед тем перейдя в еврейство, и в Тулузе ей стоит памятник), – рассказывает Нина Берберова в своих мемуарах (“Курсив мой” теперь хорошо известен российскому читателю), – он со всеми – ее, своими и общими – детьми уехал в Израиль. Одна из дочерей Ариадны принадлежала к террористической организации Иргун Цеваи Леуми. В Тель-Авиве, в созданном им Ноевом ковчеге, окруженный всеми этими отпрысками и новой женой и, видимо, счастливый, он умер в 1955 году, пятидесяти пяти лет от роду».

Мне кажется, я верно угадал: именно Ариадне Скрябиной Довид Кнут посвятил проникновенные строки:

 

Но как будто мне было предсказано

это,

Будто были обещаны мне

Кем-то (кем – я не помню),

когда-то и где-то

Этот вечер, и встреча, пятна

зыбкого света,

Беспредельная ночь в вышине...

 

Будто было когда-то обещано это:

Ненасытные руки твои,

Ветер, запах волос, запах позднего

лета,

Скорбный голос, любовною скорбью

согретый,

Темный воздух последней любви.

 

***

Бо€льшую часть жизни Довид прожил в Париже. В эмиграцию семья Фиксманов попала случайно. «В одно прекрасное утро, – вспоминал Кнут, – я проснулся румыном (в феврале 1918 года Бессарабия была аннексирована Румынским королевством. – М.Г.) и решил сменить свое новое и мало привлекавшее меня отечество на Париж».

В 1921 году Кнута избирают вице-председателем парижского литературного кружка русских поэтов, но вечер его, устроенный «Союзом молодых поэтов и писателей», состоялся лишь в июне 1925 года, когда вышел первый сборник. Довида замечают, о нем пишут многие литераторы-эмигранты – В. Ходасевич, Ю. Терапиано, Г. Адамович. Он бывает в доме Мережковских и Гиппиус, участвует в собраниях «Зеленой лампы», но все это в свободное от трудной будничной жизни время.

Он сам описывает свою парижскую жизнь в 1934 году: «За 13 лет переменил много профессий (был чернорабочим, кухонным мужиком в ресторане, сортировщиком объедков, инженером-химиком [в Париже Кнут окончил технический вуз. – М. Г.], был директором предприятия по химической окраске кож и т.д.)

В настоящее время служу в качестве велосипедиста в фирме автоматических аппаратов...

Но надо признаться – с трудом успеваешь жить, нет времени писать и – что много хуже – еще труднее читать»...

В августе 1937 года Довид Кнут на паруснике «Сарра Алеф» из Генуи отправляется в Палестину и остается там до декабря. Потом возвращается в Париж. После взятия немцами Парижа (июнь 1940 года) он оставляет столицу Франции, с трудом добирается до Тулузы, где довольно долго служит сторожем и «усмирителем» в тулузском доме для душевнобольных солдат.

Д. Кнут в Израиле. 1952 год....Осенью 1944 года Кнут снова оказался в Париже. Лишь 26 сентября 1949 года он окончательно покидает этот город. Перед отъездом зайдет к самым близким своим друзьям, Буниным, и Вере Николаевне напишет в альбом стихи.

Все знают, сколько превосходных российских прозаиков, поэтов, критиков, публицистов оказалось в Париже после революции. Кнут не только не затерялся среди них, он вызывал к себе живой интерес – и профессиональный, и человеческий. У него были друзья, были читатели, он слышал похвалы из уст людей, не склонных расточать их понапрасну. К счастью, сохранилось немало тому свидетельств. Снова вспоминает Андрей Седых: «Однажды в “Хамелеоне” (маленький ресторанчик в Париже. – М.Г.) появился юноша с лицом оливкового цвета, с черными, как смоль, вьющимися волосами – настоящий цыганенок. Это был Довид Кнут. В первый же вечер он поднялся на невысокую эстраду и начал читать стихи из книги, странно озаглавленной “Моих тысячелетий”, – стихи о бессарабских степях, о кочующих таборах цыган, о звенящих песках пустыни и о женщине, имя которой было – Сара...

Он любил жизнь во всех ее проявлениях, но больше всего любил Поэзию – именно с большой буквы. В стихах Довида Кнута странно переплетались два мира: мир русский и мир еврейский, и всегда, постоянно, в душе поэта звучали эти две основные темы – русская всечеловечность и голоса еврейских пророков, и обе эти темы как-то незаметно сливались».

В письме М. Вишняку (журналист, мемуарист. – М.Г.) 24 ноября 1925 года Владислав Ходасевич писал: «Посылаю стихи Д. Кнута. На Вашем месте я бы их напечатал. Один отрывок я давно уже поместил в “Днях”. Поместил бы и эти – но они связаны, их надо печатать вместе все три...»

Из письма Владислава Ходасевича М.А. Фроману (поэт и переводчик – М.Г.) в декабре 1925 года:

«Здесь довольно много молодых и не совсем молодых поэтов, но значительных дарований не вижу. Лучше других – Давид Кнут, пишущий довольно иногда любопытные стихи в очень еврейском духе».

Приведу еще один отрывок из «Курсива...» Нины Берберовой.

«... Кнут, Ладинский, Смоленский были вышиблены из России гражданской войной и в истории России были единственным в своем роде поколением обездоленных, надломленных, приведенных к молчанию, всего лишенных, бездомных нищих, бесправных и потому – полуобразованных поэтов, схвативших кто что мог среди гражданской войны, голода, первых репрессий, бегства, поколением талантливых людей, не успевших прочитать нужных книг, продумать себя, организовать себя, людей, вышедших из катастрофы голыми, наверстывающих кто как мог все то, что было ими упущено, но не наверставших потерянных лет.

...У Кнута были сестры и братья моложе него, о которых нужно было заботиться, жена и сын...

Кнут не учился и не воевал, а торговал у отца в бакалейной лавке в Кишиневе... В феврале 1922 года... в Петербурге ни Кнут, ни Смоленский не были... Читал ли Кнут когда-либо Ломоносова или Вяч. Иванова, Веселовского или формалистов? Не думаю... Кнут в это время читал, что мог, большей частью случайные книги...»

Наверное, не совсем права тут Н. Берберова. Впрочем, так уж ли важно, что читал в это время Кнут? Важно, что писал.

«Парижский рай» остался в душе Довида Кнута навсегда. Уже из Израиля (1953 год) он спрашивает Буниных: «Чем жив русский Париж?» Сборник «Парижские ночи» – одна из лучших страниц поэзии Кнута. Но даже и тогда, сочиняя стихи о несравненном европейском городе, он думал про землю предков:

 

Все, что строилось каторжным днем,

Ночью рушится – в мусор и клочья.

Гибнет, гибнет дневной Ерихон

От космической музыки ночи.

 

 

С удивительной точностью определил особенности поэтического мироощущения Кнута философ Георгий Федотов: «Довид Кнут – один из самых значительных поэтов русского Парижа, но, может быть, русская форма была для него случайностью. Его вдохновенье, его тема были такими еврейскими, что кажется странным, что писал он не на древнееврейском языке. В этом его отличие от многих еврейских поэтов русской литературы, из которых, по крайней мере, один – Осип Мандельштам – имеет все шансы стать русским классиком. Но Кнуту в русской литературе не вместиться. В нем звучит голос тысячелетий, голос библейского Израиля и беспредельности его любви, страсти, тоски».

И надеждой на то, что этот чистый голос прозвучит еще громче и увереннее, полны строки Владислава Ходасевича, написанные в далеком 1932 году: «Кнут занял известное положение в молодой нашей поэзии... Той своеобразной способности видеть и переживать мир, той душевной одаренности, которая одному человеку не дается вовсе, а другому дается Б-г весть за что, почему и как, – Довид Кнут далеко не лишен... Если намеченное развитие кнутовской поэзии будет продолжаться (а у нас, кажется, есть все основания в это верить), то оправдаются и надежды, которые не мною одним возлагаются на это еще не разработанное, не ограненное, но очевидное дарование».

 

***

Париж. Палестина. Израиль.

Библейские дали.

 

Звезды светят из синего небытия

на дома, синагогу и площадь.

Возвращается ветер на круги своя

и шуршит в эвкалиптовой роще.

 

Возвращается ветер на круги своя,

подбирает листок эвкалипта.

Здесь, по этим неисповедимым краям,

шли, стеная, рабы из Египта.

 

Возвращается ветер в стотысячный

раз,

бередит ханаанские склоны.

Как свидетели правды, о, Экклезиаст,

непреклонные скалы Хермона...

 

Возвращается жизнь: вот Ревекка

с водой

на плече... Это было и будет.

Возвращается смерть. Но под той

же звездой

не рабы умирают, а люди.

 

Поэт, создавший на русском языке такие стихи, достоин обрести известность в России. Справедливость – будем надеяться – восторжествует.