[ << Содержание ]        ЛЕХАИМ ЯНВАРЬ 2003 ШВАТ 5763 – 1(129)

 

Или на местном

наречии – Суть дела. Точка в точку как формулировал Классик:

Беня говорит мало, но он говорит смачно. Беня говорит мало, но всегда хочется, чтобы он сказал еще что-нибудь.

Арье-Лейб

СТЕНА

Вдоль этого бесконечного забора плелся когда-то наш допотопный трамвай. И кондукторша объявляла в прицепке:

– Мебельная фабрика! Следующая – тюрьма! – И дергала за веревку.

Ехали гладкие деревянные скамейки, составленные из планочек, как тетрадка в линейку. Качались на ремешке черные хваталки. Солнце перемещалось, стреляя из каждого окна. Тень тюремного забора накрывала трамвай, но мальчик смеялся, а девочка читала толстую книжку.

– О, забор уже! – вскакивала старушка. – Сейчас сходите? В тюрьме сходите?

– Да пропущу тебя, бабка! – отвечал высокий мужчина. – Отсидеть, что ли, торопишься?

И весь вагон с благодушием грохотал.

– Тюрьма! – кричала кондукторша. – Кто тюрьму спрашивал?.. Остановка – тюрьма!

 

ПОРТРЕТ

Памяти Бори Райхмана

 

В завкоме знали, что мой друг неплохо рисует, и часто поручали ему оформить плакаты и лозунги – подновить к празднику. Он, конечно, не возражал. Это было вроде отдыха для него: сидишь в тихой комнате, букву за буквой выводишь, а зарплата идет. И все мысли веселые, о празднике.

Сталину исполнилось семьдесят лет. Он родился, если помните, 21 декабря – день особенный, самый короткий в году.

Мой друг перерисовывал портрет товарища Сталина. Однако от избытка чувств и сильного волнения рука слушалась его плохо. И он прибег к старому способу всех самоучек – расчертил лист на квадраты, бережно перенося дорогие черты из одной клетки в другую. То был известный портрет Сталина в форме генералиссимуса.

Прогудел гудок. Неслышно ушла первая смена. Друг включил электричество и посмотрел на свою работу.

Лампочка была сильная, 500 свечей, без абажура. И больно била по глазам. А он все стоял и смотрел в противоположный угол. Там, сквозь карандашную сетку, улыбался товарищ Сталин. В дверь постучали. Друг не открыл. Завклубом позвал его – не ответил. Стоял у стены, наискосок от портрета, и боялся пошевелиться.

– Уходя, гасите свет! – проворчал завклубом. – Все неграмотные стали! И тяжко затопал по коридору.

Друг работал всю ночь. Спешил. Рука отвердела. Что, если кто-нибудь застанет меня здесь и увидит то, что я вижу, – лицо товарища Сталина в решетчатом окошке?

Товарища Сталина за решетку упрятал!

Никогда в жизни не было ему так страшно.

 

ИГРА

НА МАЛОЙ ЛУБЯНКЕ

 

...И сразу – католический Храм за оградой. Золотая табличка на древней стене: построен Жилярди, охраняется государством...

Вот там-то, на этом дворе, и проистекают наши футбольные радости. «Отдай!» – кричат мне, но я бью левой, и латаный кособокий мяч выбивает церковное стекло.

Мы испускаем дух – воздух далекого года. Застываем в прыжке и наклоне, с раскинутыми руками, размахнувшись ногой. Слышу тягучий хрустальный звон. Брызнувшие осколки падают и кружатся, будто снежинки. И никак не могут упасть.

И тут появляется некто в черном одеянии. Широкой ладонью похлопывает по мячу. Улыбается. Манит нас пальцем... И этот дружеский простоватый жест действует, как порыв ветра.

Нас сметает и выметает. Мы бежим со двора. Вспять по Малой Лубянке.

Мимо серого небоскреба. Мимо черных автомобилей. Мимо каменных часовых с примкнутыми штыками. Мимо сверкающей вывески, скромной и строгой:

МИНИСТЕРСТВО ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ

Черный человек вздыхает, покачивая головой. Оставляет мяч на крылечке. И не спеша возвращается в Храм, охраняемый государством.

 

Пинхас Коц

ВОЗДУХ ВРЕМЕНИ

 

12 августа 1952 года тайно расстреляли ЕАК – Еврейский Антифашистский Комитет. 13 января пятьдесят третьего публично ошельмовали врачей. Я, московский школьник Пинхас Коц, прожил эти полгода. А после – еще полвека. Не претендую на глубокую философию и глобальные выводы. Только свидетельствую и размышляю.

Когда-то такая бытовала байка про Троцкого. Как местечковые жители, чуть ли не родственники, в надежде на помощь и послабление навестили вождя. А он спровадил их с гордым прикидом: Я НЕ ЕВРЕЙ, Я РЕВОЛЮЦИОНЕР!

Соломон Абрамович Лозовский – ровесник Троцкого, годом постарше. В партии – с 1901-го... Исключен на переломе века, в позднесталинскую эпоху. Главный обвиняемый по делу ЕАК. И на допросе его пригвоздили: ВЫ НЕ РЕВОЛЮЦИОНЕР, ВЫ ЕВРЕЙ!

Летом 1952 года убивали евреев, считавших себя (и весьма основательно) революционерами. Шахно Эпштейн, ответственный секретарь Антифашистского комитета, избежал общей участи, заблаговременно переселившись на кладбище. А вскоре после революции В.И. Ленин лично вызвал Эпштейна, и передал ему знаменитое письмо американским рабочим, которое тот повез в Америку. Был там редактором коммунистической газеты, а позже – на других работах, о чем могу доложить Военной коллегии особо.

 

Так рассказывает Иосиф Сигизмундович Юзефович (Шпинак), бывший подпольщиком в Америке и тайным осведомителем на Родине... Что до Эпштейна, характер его деятельности раскрывает Лозовский. Прямыми словами. Без обиняков:

 

Эпштейн на протяжении нескольких лет выполнял работу иностранного отдела НКВД. И когда здесь намекают, что являлся агентом какой-то державы, то я говорю: Эпштейн был агентом державы, называемой СССР.

 

Они служили не за страх, а на совесть. Верой и правдой. По чести и без корысти. Как Илья Семенович Ватенберг – сын бедного еврейского эмигранта, член американской компартии, выпускник Колумбийского университета, адвокат. Выручал (и выручил!) советское золото. Пять миллионов долларов в слитках.

Когда оно прибыло в Америку, судебные чиновники наложили арест. Белые эмигранты требовали вернуть его по принадлежности.

О чем, собственно, речь – сейчас поясню.

14 декабря 1917 года произошла национализация банков. По отчету современника, все ценные вещи (благородные металлы, предметы из платины, золота, серебра, драгоценные камни, жемчуг, иностранная валюта) подлежали конфискации. Их изымали из сейфов для невозможности опознания. С этой целью вынимаемые кольца, брошки и прочие украшения бросались в одну кучу.

Такой способ действий применялся в отношении ювелирных и антикварных изделий... Новая власть не была уверена в своей долговечности и стремилась к тому, чтобы никто не сумел установить прежних владельцев.

 

Меня провели в кладовую, – говорит современник. – Повсюду – золото и драгоценности. Камни без оправы – на полках, кучками. Золотая оправа без камней – в картонной коробке. В ящике около входа – полно колец.

– Выбирайте! – махнул сопровождающий. – Ильич написал, чтобы взяли побольше. – И улыбаясь, посветил фонарем. – Все это добыто капиталистами путем ограбления народа. Теперь пойдет на благое дело – экспроприацию экспроприаторов. Берите побольше... Да здравствует мировая революция!

При Виссарионыче, в «год великого перелома» (1929), понадобились деньги на индустриализацию. И вот Ватенбергу следовало доказать, что золото не оттуда, не из той кладовой. Свежее, чистенькое! Только-только намыли!..

Обратимся, однако же, к стенограмме.

 

Ватенберг. Нам удалось выиграть в судебных инстанциях. Тогда начался целый ряд нападок на Советский Союз... По экспорту леса выдвинули обвинение, что лес в СССР заготовляется и транспортируется каторжным трудом, а так как в Америке есть закон...

Председательствующий. Это не относится к делу!

 

Коммунист по убеждениям, буржуазный правовед по образованию – Ватенберг столкнулся с советской юстицией, то бишь справедливостью по-советски.

 

Следователь не все пишет, что говорит арестованный и, кроме того, толкует показания совсем иначе. Его интересует только признание вины. Был протокол, не касающийся меня, и вдруг попадается вопрос: вас, как агента американской разведки... Я отвечаю: «Вы знаете, что я не агент американской разведки... Вам же первый прокурор вернет дело. Тут нет и следа, что меня вербовали, что я что-нибудь совершил... Как же вы пишете, что я агент, когда нет никаких данных?» С первого дня мне твердят: «Ты преступник, невиновных здесь не держат»... Как я завидую революционерам, которые стояли против царской охранки или американской полиции!

Председательствующий. Правду нужно везде говорить, а скрывать – от врагов.

Ватенберг. Абстрактной правды нет. Правда классовая. А раз так, тогда думаешь: может, следователь действительно прав...

 

Борис Абрамович Шимелиович – главный врач Боткинской больницы – всю жизнь равнялся на старшего брата Юлия. Тот героически погиб 2 января 1919 года. Советский писатель Даниэль назвал в его честь сына – будущего диссидента Юлия Даниэля и написал одноименную повесть «Юлис» – о трагической судьбе Виленского совдепа. Авторская инсценировка – «Фир тег» («Четыре дня»; идиш – Ред.) – шла во многих еврейских театрах, даже в Америке.

Поставил ее в 1931 году и ГОСЕТ – Государственный еврейский театр. Консультируя спектакль, Шимелиович познакомился и сошелся с исполнителем главной роли Соломоном Михайловичем Михоэлсом, который и ввел его впоследствии в Антифашистский комитет.

Младший Шимелиович по части подвигов не уступил старшему. Юлий Абрамович предпочел застрелиться, не сдаваясь врагу. Борис Абрамович не свернул с пути до конца. Едва ли не единственный выстоял на допросах. Чуть ли не первый, открытым текстом, заговорил о пытках, избиениях, унижениях...

 

Когда я зашел к министру (государственной безопасности), он сказал: «Посмотрите, какая рожа!» И, будучи недоволен моими ответами, распорядился: «Бить смертным боем». Слово «бить» услышал я в первую же встречу. На экзекуциях семь человек непосредственно участвовали в избиениях. Там был секретарь министра – полковник в гражданском платье. Я получал в течение месяца, с колебаниями в ту или иную сторону, примерно по 80-100 ударов в сутки, а всего, по-моему – около двух тысяч. Следователь говорил мне: «Видите, что обещал, я выполняю. Если будете не в состоянии ходить, мы притащим вас на носилках и будем бить и бить».

 

Шимелиович настаивал, чтобы таким следователям запретили бы на допросах читать классиков марксизма-ленинизма. А те, мало того сами читают – рекомендуют подследственным. Вот, дескать, проштудируйте-ознакомьтесь, как освещают Ленин да Сталин национальный вопрос... И невинные люди, подобно Леону Яковлевичу Тальми, каялись, что виноваты.

Леон Тальми (Лейзер Тальминовицкий) – уроженец местечка Ляховичи прежней Минской губернии. А в советской Москве согласно ордеру на арест проживал в Капельском переулке, дом 13, квартира 17. Там, на лестничной той площадке, обитал мой, Пинхаса Коца, долголетний сосед по парте, местный интеллигентный мальчик, который из лучших побуждений остерегал меня шепотом полвека назад: «Вас всех скоро вышлют!»

В тоске и тревоге пялился я на сверкающую табличку – КАПЕЛЬСКIЙ ПЕРЪ, кажется, с «ером» и, точно, с десятеричным I.

– Как новенькая! – вздыхал я.

А лысый высокий дядька:

– Да, будто вчера повесили...

Это был – вполне мог бы быть (в сослагательном наклонении) – Лейзер Тальминовицкий, если бы его к тому времени не посадили...

Следователь долбил и вдалбливал: евреи – подлый и грязный народ. Негодная сволочь! Все партийные оппозиции – сплошь из евреев. После войны затаились и шипят против советской власти...

 

Я, – говорит Лозовский, – ошеломлен заявлением, что евреи хотят истребить русских... что я должен признать обвинения, иначе меня передадут другим следователям... а дальше – «математическая формула», которая не помещается в стенограмму...

 

Какая формула? Да та самая: Икс плюс Игрек равняется И краткое.

 

Я, – говорит Лозовский, – подписал глупости и несуразности потому, что они пойдут в руководящие органы и люди там, прочитав этот абсурд, поймут: Лозовский либо сошел с ума, либо здесь что-то неладно.

 

Нет, уважаемый Соломон Абрамович, все путем. Просто советская власть очередной раз перестраивалась и обретала нового врага. То бишь покамест не обрела, а (в инговой форме) находилась в процессе обретения.

Я же, московский школьник Пинхас Коц, с бабушкой из Ляхович, с папой из Слуцка и мамой из Минска – мы как бы не разобрались в местной грамматике, перепутавши совершенный и не совершенный вид.

Власть и мы – both were trembling: мы трепетали, а власть вибрировала и колебалась. Извести ли нас, переместивши на Крайний Север и Дальний Восток? Срочно ассимилировать, обратив в советских «марранов»? Не вернее ли применить оба метода: кого уморить, а кого – в «марраны»?

Удивительно, что я, Пинхас Коц, пускай смутно, а представлял, кто такие «марраны». Но рифма «бараны» не постучалась в мой черепок.

Должно быть, она преследовала еврейских писателей – Бергельсона, Гофштейна, Квитко, Маркиша, Фефера и донимала народного артиста Вениамина Львовича Зускина...

Практикуемое фашистами физическое устранение евреев отворило глаза. Отверзлись вещие зеницы. Ведь ассимиляция, по сути, – то же уничтожение, только моральное, постепенное, растянутое во времени. Не будет народа – не будет еврейской культуры. И наоборот, не будет еврейской культуры – не будет народа.

Между тем советские деятели еще в годы революции (и независимо от национальной масти) вступили на ту дорогу. Предполагалось, что русские перестанут быть русскими, татары – татарами, армяне – армянами, калмыки – калмыками... Казалось бы, вековая мечта! Главный классик – наше местное все – воспевал грядущее:

 

когда народы, распри позабыв,

в великую семью соединятся.

 

И советский классик (через сто лет) вроде бы развивал эту идею:

 

...чтобы в мире

            без Россий,

                        без Латвий

жить единым

            человечьим общежитьем.

 

Но согласитесь, одно дело – семья, а другое – общежитие, общага. Или, как выражались до диалектического материализма: рабочая казарма.

Да и война быстро развеяла классовые, коминтерновские грезы. Слоган «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» сменился иною газетною шапкой: «Смерть немецким оккупантам!» А советская культура утвердилась на хитром фундаменте: национальная по форме, социалистическая по содержанию. Одной попой на двух стульях!

И вспомнился Лев Николаевич Толстой. Старец читал молодого исследователя под местным псевдонимом. Вот те на! – говорит. – Так он еврей! Никогда б не подумал, что еврей – и не верует. У нас-то у всех: у русских, хохлов, поляков – своя земля. А коли еврей без веры – он уже к третьему поколению не еврей... Другого-то ничего нет.

Воевать в диаспоре против двух И, – что с Ивритом, что с Иудаизмом – есть национальное самоубийство. А подавать в правительство «крымский проект» – о заселении евреями северной (степной) части полуострова – самоубийственный шаг в личном плане. Но ветеран рабочего движения, номенклатурный партаппаратчик Лозовский и осторожный беспартийный Михоэлс пошли на это – шагнули в бездну.

Лозовский говорил на суде:

 

Фамилия моя – Дридзо. Ее нельзя перевести ни на какой язык. По легенде, которая переходила от отцов к сыновьям, один из отдаленных наших предков покинул Испанию, когда Главный инквизитор издал декрет о переходе в католичество... Мой отец был преподавателем. Знал Талмуд, знал хорошо древнееврейский, писал на нем какие-то стихи. Научил меня еврейской грамоте, молитвам и русской грамоте. Я был религиозным примерно до 13 лет.

 

А потом? Потом, вероятно, стал революционером, разделив мир по классовому принципу, где сытые разноплеменные толстопузы держатся друг за дружку, а голодные бедняки разобщены. Так надо сплотиться, сомкнуть ряды, отобрать неправедное богатство (грабь награбленное!) и построить новое общество... Как социал-демократ, как большевик-ленинец Лозовский вдохновлялся «Интернационалом» в переводе дальнего и непрямого моего родственника.

 

Когда же гром великий грянет

Над сворой псов и палачей,

Для нас все то же солнце станет

Сиять огнем своих лучей.

 

Но пролетарские битвы (в мировом масштабе), как бы сказать, припозднились. А гром грянул над евреями! Над всеми. Без разбора. Богатыми, бедными, глупыми, гениями. Жадными, щедрыми, верующими и безбожниками. Над коммунистическими фанатиками и маклерами-биржевиками. Над католическими монахами и лютеранскими пасторами. Над торгашами и физиками. Над русскими, немецкими, французскими, польскими, венгерскими поэтами. Над состоящими в смешанных браках...

И Соломон Лозовский вспомнил, что он Дридзо. А Соломон Михоэлс не забывал никогда, что Вовси. Само собой, не отшибло память у Маркиша, Бергельсона, Гофштейна, Квитко. И даже у Фефера – комиссара еврейской литературы.

В годы войны сочинил он стихотворение «Я еврей» – националистическое на процессе и не реабилитированное после: отсутствует в «оттепельном» сборнике (1958) как «просталинское» с положительным, натурально, упоминанием Кагановича. Приведу несколько строк по прозаическому подстрочнику из американского справочника «Литература на идиш»:

 

The angry sword of pain and sadness has not destroyed my possessions – my folk, my faith, and my flowering, it has not chained my freedom. From under the sword I shouted: «I am a Jew!»

 

Или в нашем свободном переложении:

 

Мечом войны, что выхвачен

из ножен,

Клинком, отяжелевшим от беды,

Я не изрублен. Нет, не уничтожен.

И верю: зацветут мои сады.

Велик народ мой. Не ничтожен.

Я прокричу на тридевять морей,

Что жив, что тот же... Я – еврей!

 

«Их бин а ид!» – как пели мы на Поминальном собрании в понедельник 12 августа 2002 года. Выступал бывший харьковский житель – гастролер из Германии. И произносил, мерещилось мне, скорее по-немецки, чем на идише... Впрочем, тевтонское их наречие не укладывается в размер:

 

Ich bin ein Jude.

«А ты? – спрашивал Пинхас Коц. – Ты еврей?»

И опрокинувши время в середину прошлого века, видел студента литинститута, что разложил себя на три доли: европейское имя, библейское отчество, местная фамилия.

Этот Эдуард Аронович Шухмин уподобился нынешнему кино-фантому, когда первая актриса присутствует на экране плотью, физически, вторая озвучивает за кадром, третья поет, четвертая пляшет (чечетку на крупном плане), пятая – на общем – обнажает интимные части в постельной сцене...

Наш трехчленный Псевдоним, без лукавства и притворства, отображал вненациональную советскую действительность, населенную героями-типажами. Старик. Старуха.

Начальник. Мальчик.

Девочка...

Но наша соседка Матрена Алексеевна Солнцева была русская старуха, а дворник Галя (Галия) – татарская... И где-то на краю, на далеком размытом фоне приютились (притулились) евреи.

Читая трехчленного Псевдонима, маститый теперешний классик, еще похожий тогда на лейтенанта, – Григорий Яковлевич -ов морщился и кривился, будто от кислого: что-то, мол, есть местечковое... Прокашливаясь, интересовался – паспортное ли имя

Эдуард?

– Да, – кивнул Псевдоним. – В честь поэта Багрицкого.

И был наотмашь проинформирован, что Эдуард Георгиевич Багрицкий – по одесской своей метрике – Давид Годелевич Дзюбин.

– Ну и что? – сказал Псевдоним. – Он ведь сам...

– Он-то сам, – не спорил -ов. – А вы?

У Псевдонима хватило ума, чтобы не обидеться. Просто вместо «А вы?» почудилось первое лицо: Багрицкий-де сам... А мы?.. Уж не от себя ли

самого ждал ответа будущий

классик?..

Как бы там ни было, предлагаем несколько текстов приблизительно полувековой давности, написанных мальчиком Псевдонимом на коротком временном поводке, почти без дистанции, лицом к лицу с теми событиями, что, сделавшись уже историческими, еще оставались для нас бытовыми.

 

– Все это добыто капиталистами путем ограбления народа. Теперь пойдет на благое дело – экспроприацию экспроприаторов. Берите побольше... Да здравствует мировая революция!

 

Эд. Шухмин

ХЛЕБ

 

Это не рассказ. И я не умею написать это как рассказ.

Ибо литература требует спокойствия. Отойди, автор, в сторонку, дай людям поговорить меж собой, хорошо ли, плохо сделать свои дела. Пусть учит их жизнь. И тебя вместе с ними.

Но если январь сорок седьмого года...

Очередь за хлебом, извивающаяся по всем уступам Кривоколенного переулка. И от хвоста к голове идет черная нищенка с тремя ребятишками, а от головы к хвосту – торговка, подпирающая животом плетеную корзину.

– Яйцы... кому яйцы...

И на середине очереди, в центре ее, где стою я, пути женщин сходятся. «Маню!» – кричит торговка, а нищенка шепчет: «Галю», – и я впервые слышу украинский разговор.

Очередь продвигается туго. Нищенка поет о беде:

– И твий тату, Галю, вмер с голодухи...

Я выкупаю хлеб: 300 граммов по детской своей карточке и 250 – на иждивенческую.

Моя мать больна. Полгода как не работает. И вечером, проявляя чуткость, приходит прежний ее начальник. Он съедает половину нашего хлеба и пьет чай, щедро накладывая сахар. И говорит о послевоенных трудностях, которые мы непременно преодолеем. Взять жилищный вопрос – нашу, например, комнату. Конечно, и сыро, и тесновато... но ведь некоторые ютятся в землянках, бараках, подвалах...

Они думают, что я сплю, а я бодрствую на своем самодельном ложе: два стула и дверь от сарая. Изучаю наш потолок, разукрашенный плесенью. Ведь он такой же, как пол, верно? Значит, здесь мы живем?.. Стол, кровать, печка, шкаф – да как же оно умещается? Как не задохлись мы до сих пор?

– Ничего, Эсфирь Лазаревна, – утешает начальник. – Знаете, какая будет первая фаза? Черный хлеб бесплатно!

Мать улыбается.

А мне страшно. Сейчас полдня теряешь на очередь. А если будет бесплатно – это ж сколько народу набежит!.. Вижу Кривоколенный, Армянский, Телеграфный переулки, забитые толпой. Хорошо, у кого семья большая – друг друга подменят. А я-то один!

И в школе пишу сочинение на вольную тему – «Хлеб». И меня вызывают к директору. И топоча сапогами, он кричит, где это я видел нищих в нашей советской стране и кто это умер у нас от голода...

– Распространяешь вражеские слухи! – кричит директор. – Таких, как ты, на фронте расстреливали... Докопаюсь, откуда что... Сообщим, куда следует. Там разберутся.

 

Нет, это не рассказ.

 

– Распространяешь вражеские слухи! – кричит директор. – Таких, как ты, на фронте расстреливали...

Докопаюсь, откуда что...

Сообщим, куда следует.

 

УЧИТЕЛЯ

 

Кто-то принес в школу старый, трехлетней давности, журнал «Звезда», и он путешествовал по классу: все мы читали там какую-то военную повесть.

Я сидел в углу, на последней парте, и тем не менее, когда журнал дошел до меня, не уткнулся носом в ту повесть, а посмотрел оглавление. Ибо характер имел дотошный, и что попадало в руки, выпускалось лишь после тщательного изучения... А может, истомленный нетерпением, я продлевал удовольствие, лениво листая страницы.

И вдруг: «М. Зощенко. Приключения обезьяны. Рассказ»

Был урок литературы. Наш Самуил Наумович, тощий седой старик, читал выдержки из «Доклада о журналах “Звезда” и “Ленинград”», мало что от себя прибавляя. Он читал:

– Наиболее крупной ошибкой журнала «Звезда» является предоставление своих страниц для литературного творчества Зощенко и Ахматовой.

Самуил Наумович замолчал, внимательно оглядел нас и сказал:

– Творчество – в кавычках.

Я толкнул соседа. И хотя в это самое время Самуил Наумович читал нам всякие нехорошие слова про Зощенко, именно про данный рассказ, мой сосед никакого интереса к журналу не проявил.

Зощенко для него (да и для нас) был человек из учебника. Мы относились к нему, как к другим изучаемым авторам – Льву Николаевичу Толстому, например. У него ведь тоже были ошибки: в «Войне и мире» неправильно Кутузова отобразил. И вызванные к доске, мы бойко крыли уважаемого Льва Николаевича, полагая, что ему от этого ни тепло, ни холодно.

И никто из нас не догадывался, что Зощенко, в отличие от Толстого, живой, то есть живет сейчас, сегодня, сию минуту, что квартира его – на такой-то улице и в таком-то доме. Встает по утрам, здоровается с соседями, слушает по радио, что о нем говорят...

В общем, был сорок девятый год. Январь.

Я забрал журнал и никому не показывал. Верно, испугался. Но благодаря страху понял, что держу в руках нечто ценное, – по силе страха определил степень редкости. Поди достань где-нибудь книжку Зощенко, а тем более этот рассказ.

Дома я прочел его, и он произвел на меня ошеломительное действие. Попросту не поверил и взялся читать сызнова. После третьего чтения обозвал себя дураком – ничего, мол, не смыслишь, надо с умными людьми посоветоваться...

Но умный человек, к которому я обратился за советом, испугался куда более моего. Обычно меня воспитывал, а тут отбросил журнал и закричал, что знать не знает никаких зощенок. Безоговорочно согласен с докладом!.. И меня тоже... меня тоже... не знает!

А в школе готовился вечер. Мы часто устраивали такие вечера то в нашей, то в соседней женской. И было даже негласное соревнование, чей вечер лучше, и девчонки последним своим вечером нас явно побили.

И вот пришел я к ребятам и говорю: есть замечательный, потрясающий, ужасно юмористический рассказ. И сразу давай читать... Ребята очень смеялись, заранее предвкушая, как девчонки будут посрамлены. А главное, я завоевал их уважение тем, что выучил наизусть такой огромный кусок прозы.

Через некоторое время состоялся генеральный прогон, на котором присутствовал директор. Он был вроде цензора и всегда внимательно слушал, часто даже просил повторить какой-нибудь номер.

А тут придрался к сказке «Репка». В

едущий говорил, что напрасно ее издают для детей младшего возраста, в аккурат она для старшеклассников: основная-то идея – борьба с индивидуализмом и воспитание коллективизма – дедка за бабку и т.д. Так вот, директор сказал, что не следует подвергать осмеянию русскую сказку и вообще народное творчество. Это непатриотично... И «Репку» вымарали.

Но мне ничего не сказал. Ни слова осуждения не нашел для рассказа, который «глумится над советским бытом, советскими порядками, советскими людьми», как совсем недавно читал Самуил Наумович. И тысячи других учителей – историков и словесников – вкладывали нам это в голову по всей стране.

И тогда я испугался по-настоящему. Ну как-то еще допускал, что наш старый Самуил Наумович мог бы и не заметить столь вопиющие идейные изъяны. Но директор! Бдительный железный директор!.. Смеялся, слушая рассказ. Скалил лошадиные желтые зубы. Даже похлопал меня по плечу дружелюбно и поощрительно, дескать, не знал за тобою таких талантов. «Да я и сам не знал», – говорю. А он смеется.

Нашего учителя Самуила Наумовича не было на прогоне. Он бы непременно пришел, хоть и не отвечал за вечер, да открылась рана его, полученная в сорок первом году, в ополчении, вот и слег ненадолго. А я прочитал рассказ на вечере. Так и объявил: «Приключения обезьяны», – и никому в голову не стукнуло, что это ведь той обезьяны приключения.

Девчонки повизгивали от восторга, а, глядя на веселые лица ребят, я вдруг ощутил счастье. И забыл про опыт, который произвожу неизвестно зачем...

Но примерно к середине рассказа среди учителей пошел ропот и шепот. Уж больно много их собралось – и наши, и женские. Директор нахмурился, потом покраснел, потом пожелтел, потом протер очки, потом высморкался... Потом он встал и пошел на сцену, топая ногами.

А было смешное место, самое лучшее место в рассказе, и ребята так увлеклись, что не слышали шагов. А я слышал и видел его лицо, и знал, зачем он идет, а потому торопился рассказать до конца. Я слышал шаги за спиной, и чем ближе они были, тем громче орал. Вот про ту самую обезьяну, что забралась в клетку, потому что там спокойней. Потому что не обезьянье дело – человеческой жизнью жить... Ребята смеялись

– Концерт окончен! – властно сказал директор. – Танцев не будет, расходитесь... Расходитесь по одному... расходитесь!

На педсовете я рассказал все как есть. Мой классный руководитель Самуил Наумович сидел молча и не смотрел в мою сторону. Иногда морщился: видно, рана никак не хотела заживать... Я знал, что меня исключат, и ничего не боялся.

Но меня не исключили. Самуил Наумович объявил это на другой день.

– Ребята! – сказал он. – Сегодня я даю последний урок. К сожалению, некоторые обстоятельства вынуждают меня вас покинуть. Желаю вам крепкой дружбы. Дружите, как сейчас дружите. Помогайте друг другу. Стойте друг за друга стеной. – И ушел.

Потом мы узнали, что некоторые обстоятельства – совсем не рана, как мы сперва думали, а то, что на педсовете он принял мою вину на себя. Мол, персонально несет ответственность за вечер и, следовательно, все, что случилось, целиком его ошибка. Никоим образом не намерен уклоняться... И уж директор не поскупился. Взвалил на него ответственность. Сполна.

К нам прислали учительницу. И хотя прежде мы не особенно любили Самуила Наумовича, теперь-то дотумкали, какой отличный учитель был наш старик. А пострадал из-за глупости, из-за моей ребячливости, из-за того, что я, видите ли, желаю сам убедиться... Надо было объяснить Самуилу Наумовичу. Уж он бы разоблачил этого Зощенку!

Мне было стыдно. Я возненавидел Зощенко и его рассказ, считая их первопричинами наших зол и бедствий. И пошел к Самуилу Наумовичу.

Обилие книг поразило меня. Полки были в комнате и в передней... Не понимал, зачем столько книг. Если нужно, пойди в читальню, позанимайся. А у себя-то дома зачем держать? Здесь люди живут! Вот стол обеденный, вот буфет...

– Я знал, что ты придешь, – сказал Самуил Наумович.

И я сразу стал извиняться за свой поступок. А он подошел к полке, вынул толстую книгу в коричневом переплете и поманил меня пальцем.

– Ну-ка, – сказал, – почитай...

То была Литературная энциклопедия, изданная до моего рождения. Редактор – А.В. Луначарский. Первый том... Я стал читать, сперва ничего не соображая, статью об Ахматовой, настоящая фамилия которой оказалась Горенко... Но потом кое-как разобрался.

К тому времени, пытаясь самостоятельно уразуметь, кто и в чем виноват, я вызубрил доклад наизусть. А в той книге, которая опередила доклад лет на двадцать, некий не известный мне Б. Эйхенбаум писал те же, затверженные мною слова. Я закрыл глаза и произнес фразу по памяти, затем открыл и увидел напечатанной. То же самое. Нет, не приблизительно то же, а точь-в-точь, буковка в буковку. И особенно поразило меня совпадение цитат:

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь

И ночей наших пламенным чадом...

 

И далее совершенно одинаково что энциклопедия, что доклад величали Ахматову «полублудницей и полумонахиней».

– А теперь Бориса Михайловича Эйхенбаума объявили космополитом... в сегодняшней газете.

Я почувствовал огромную ненависть к Самуилу Наумовичу. Зачем он это сказал? Я не знал всего этого и не хочу знать. Я ненавидел книги, которые он нежно поглаживал. Их надо было сжечь. Да, сжечь! Все до единой! Потому что, если останется хоть одна, я прочитаю ее, и вы не получите из меня того, что желаете получить.

Но потом я подумал о других людях. О тех, кто читал Литературную энциклопедию, а некоторые даже сами ее составляли... Как же им жить на свете?

– Зачем вы живете? – крикнул я Самуилу Наумовичу. – Если все знаете, зачем вы живете?

И он очень просто ответил:

– Я живу для того, чтобы ты тоже все знал. Вот теперь знаешь... Значит, я не напрасно живу на свете.

 

Был урок литературы. Наш Самуил Наумович, тощий седой старик, читал выдержки из «Доклада о журналах “Звезда” и “Ленинград”»...

 

 

<< содержание

 

 

 

ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.

 

E-mail:   lechaim@lechaim.ru